– Уеду… – сказал я обессиленно. – Исполнится восемнадцать – и уеду в Америку. По Мусиной еврейской линии, назло им уеду!
– Тоже вполне себе кривая дорожка, – прокомментировал Славик. – Только место, куда ты в конце концов попадешь, от этого не изменится.
Лишь в начале двухтысячных я случайно узнал правду. Все было совсем не так, как мне представлялось.
Мы справляли очередной день рождения мамы. В родительском доме собралась вся, на тот момент еще большая, семья, включая дедушку и бабушку. По советской привычке родители телевизор не выключали. Так и произносили тосты под равномерный бубнеж Первого канала. Раздражало меня это дико, но что поделаешь – привыкли они. Но в тот день телевизор неожиданно взбесил мать.
– Выключите это немедленно, – вдруг на половине чьего-то тоста закричала она. – Видеть его не могу!
– Кого его? – спросил я.
– Да президента нашего, ты посмотри, какие у него пустые, белесые глаза. Врет и не краснеет. И ты таким стать мог, если бы не я. Так что спасибо скажи.
– Спасибо, конечно, мам… Но за что? Ты родила меня – вопросов нет, передала свой генетический материал. В любом случае второго Путина из меня не получилось бы. За это – да, спасибо, в смысле, за то, что родила. А еще за что?
– Его тоже мать родила. Но не мать его таким сделала, а жизнь паскудная и Контора, куда он мальчишкой совсем попал. А я… – мама запнулась на несколько секунд, потом махнула рукой – чего там, теперь уже можно – и продолжила: – А я тебя им не отдала. Помнишь, в школу нас с отцом вызвали на собеседование с кагэбэшником? Так вот, ни о каких евреях там речь не шла. Распелся он соловьем о твоем счастливом будущем. Посмотри, посмотри, сынок, в глаза президенту – вот такие глаза у тебя сейчас были бы. Нравится? В общем, очаровать он нас пытался и бумажку все подсовывал подписать – согласие на поступление в эту их чертову школу. И я почти подписала – ручку уже взяла, чтобы подписать. Но в последний момент сказала: «Вы знаете, как патриот и гражданин нашей великой страны не могу утаить от вас один неприятный факт. Очень хочется, чтобы сын Родине послужил. И Штирлица я люблю, и Витька сам в бой рвется, но не могу… Ни факт утаить не могу, ни бумагу подписать. Дело в том, что мой сын страдает энурезом – проще говоря, писается по ночам. И еще элементы лунатизма у него присутствуют: ходит по квартире, бормочет чего-то… Ну какой из него Штирлиц? Мы тщательно скрывали эти стыдные недоразумения – мальчик, сами понимаете. А дети – злые… В общем, в медицинской карте у него этого нет. Но раз дело касается государственной безопасности – молчать я не могу и бумагу подписывать не стану». Вот так, Витя, понял? Есть за что спасибо мне сказать?
– Ты знал? – обалдев, спросил я у Славика.
– Не знал, но догадался сразу. Это только ты, желторотый птенец, не понял. Как же они могли на контакт с тобой выйти, не просветив твоих родственников до седьмого колена? Смешно! Очень смешно было наблюдать, как мать тебе про Гитлера загоняла, а ты и поверил, рот раскрыв от удивления. Уехать хотел еще… Ты на нее не обижайся, она имела право тогда. Юный ты был, неоперившийся… И на меня не обижайся. Я, стоя у школы, вспомнил вдруг, как мой отец в сорок первом на войну меня не отпускал. Может, он и прав был, жизнь бы по-другому сложилась. Может, и мать твоя права. Кривых дорожек много, но не по всем нужно идти.
– Мам, ну ты так врала убедительно, – спросил я, немного успокоившись, – как у тебя это получилось?
– А врать и надо убедительно, чтобы поверили. Получилось! И вообще, мне надоел этот бессмысленный разговор. Будешь говорить спасибо или нет?
Я подумал немного, посмотрел в глаза вещающему по телику президенту и сказал – спасибо.
– Большое тебе, мама, спасибо, – сказал я.
Недавно я узнал, что вторым по значению вкладом евреев в мировую культуру, после Торы, является изобретение системы капельного орошения посевов. Растения лучше развиваются при небольшом недостатке ресурсов. Если ресурсов избыток – растения чахнут. Примерно так нас с братом и воспитывали. Недостаток ресурсов при избытке любви и опеки. Эта система имела массу плюсов и только один минус. Была в ней некая двойственность, ведущая прямой дорогой к шизофрении. Взять хоть меня. Деньги люблю, но не настолько, чтобы всю жизнь положить на их добывание. Духовные вопросы меня сильно интересуют, но не так сильно, чтобы забыть о деньгах. Вот и получилось не пойми что: полуделяга-полуписатель. У брата тоже есть свои заморочки, но о них он сам пускай думает, мне со своими бы разобраться. Еще одним неприятным следствием маминой системы являлось то, что против нее невозможно было не восстать. Недостаток ресурсов – бог с ним, полезно даже. А вот чрезмерная любовь и удушающая опека – штуки неприятные. Я и восстал в семнадцать лет, как и полагается приличному мальчику из интеллигентной семьи.
Помню, когда узнал, что меня зачислили в институт, пришел домой, объявил радостную новость и закурил. Это шок, конечно, был. Мать попробовала дать традиционный подзатыльник, я увернулся. Она выбила изо рта сигарету – я закурил новую.
– Все, – сказал, – в институт поступил, значит, взрослый, значит, мне все можно.
– Раз взрослый, тогда карманных денег не получишь, – ожидаемо парировала мама.
– Ха! – нагло рассмеялся я. – Подумаешь, деньги. Переживу.
И пережил, между прочим. Фарцевал книжками на Кузнецком Мосту. Как создатель институтской команды КВН, числился на полставки в какой-то лаборатории – в общем, выкручивался. Потом, когда на биржу торговать устроился, совсем хорошо стало. Но мама не сдавалась. Осознав, что финансовый рычаг не работает, она задействовала последнее, самое страшное оружие возмездия.
Сначала, после моих затяжных тусовок с друзьями и подругами, она повадилась встречать меня у метро «Маяковская». Вроде как время смутное, бандитское, а любимый сыночек не понимает этого, возвращается в час ночи, выходя из уже закрытого метро. Заставляет старых родителей волноваться, переживать, жизнью практически заставляет их рисковать, гуляя по ночным Патриаршим переулкам. В ответ я перестал звонить домой и предупреждать о своих задержках. Контрнаступление было ужасным – ядерная война буквально! Каждый раз, когда я после ночных загулов появлялся дома, меня ждала «Скорая». Врачи делали маме уколы и снимали сердечный приступ. Увидев эту страшную картину впервые, я сам чуть не получил инфаркт. Бледная, почти умирающая мама… Укоризненно смотрящие на меня врачи, которым она, конечно, все рассказала… Тяжелый, полный боли взгляд отца… Ужас! Лишь унаследованная от матери жесткость и величина ставки, стоящей на кону, помешали мне немедленно бухнуться родителям в ноги и униженно просить прощения. На кону стояла моя свобода. На другой чаше весов была любовь к маме. Установилось хрупкое равновесие. Не зная, что делать, я застыл посреди комнаты. Я ведь очень любил маму. Любил, люблю и буду любить. И она меня любит. «Почему же все так по-дурацки получается? – впервые в жизни задал я себе взрослый вопрос. – Люди любят друг друга и мучают. И мучают, и любят…»
Я стоял, боялся пошевелиться и не мог принять решения.
Мать почувствовала это, и для усугубления ситуации издала трагический, но явно фальшивый всхлип. На чашу весов, где располагалась свобода, шлепнулась крошечная, но такая важная гирька. Я не только любил мать, я ее очень хорошо знал… Развернулся и с каменным лицом, не проронив ни слова, проследовал в нашу с братом спальню. В спину мне полетел душераздирающий укоризненный стон, но я не обратил на него внимания.
Всего было восемь или десять «Скорых». Моя мать – очень упертая женщина. На трех последних я откровенно хохотал, чем приводил в ступор много чего повидавших врачей. Нет, она не хитрила – давление действительно подскакивало. Но я, в отличие от врачей «неотложки», знал ее маленький секрет. Довести себя до любого, даже предынфарктного, состояния ей ничего не стоило. Причем это ее состояние иногда заходило очень далеко и глубоко, но все же не настолько, чтобы причинить ей реальный вред. Быстро начиналось и быстро заканчивалось, чаще всего без всяких лекарств. Сама себе в такой своей особенности она отчета не отдавала и не отдает. Поэтому тоже, как и Анька, считает меня жестоким садистом. В этом они сходятся. Но мать меня прощает, а жена – нет. Потому что мать есть мать, как говорит один мой знакомый алкоголик. Материнская любовь естественна, безусловна и незаслуженна. Для того чтобы тебя полюбила, а точнее, не разлюбила совершенно чужая женщина, приходится, как дрессированной собачке, исполнять разнообразные трюки. Например, прикидываться значительно глупее, чем ты есть на самом деле.
С эгоизмом, свойственным юности, я не церемонился с мамой: хохотал ей в лицо и всячески показывал, что давно раскусил ее наивные хитрости. Но ведь и любил же, хорохорился, изображал из себя циничного жестокого мачо, а все равно любил! И жалел. Поэтому как-то раз, после очередного спектакля, я подошел к ней, погладил руку, прижался к щеке, как в детстве, и спросил:
– Ну чего, мам, самой не надоело? Так ведь и вправду до инфаркта себя доведешь… Давай договоримся?
– Надоело, – честно ответила она. – Давай…
Наша война продолжалась около восьми месяцев и закончилась ее почетной капитуляцией. Я обещал звонить и говорить, где и с кем я. Мама обещала больше не задавать никаких вопросов. С тех пор я стал свободен. Иногда мы немного нарушаем заключенный договор, но не критично. Я давно уже ей не докладываюсь и вообще звоню реже, чем ей хотелось бы. А она изредка задает вопросы. В целом нормально. Не считая того, что основным способом выражения ее эмоций по отношению ко мне стало выразительное молчаливое осуждение. «Мам, я на биржу пойду работать, нет, учебу не брошу, но деньги важнее сейчас, по-моему» – молчаливое осуждение. «Я тут квартиру снял недалеко, на Новослободской, съеду от вас скоро» – выразительное молчаливое осуждение. «Мам, а я жениться решил на Аньке» – очень-очень долгое, крайне, крайне выразительное, сильно-сильно молчаливое супер-пупер-мега-осуждение. Так и живем с тех пор… Любим друг друга сильно, обижаем, мучаем и снова любим. Хорошо живем, как все люди. Даже немного лучше, чем все, я думаю.
30 октября 1994 года, в черный день моего взросления, уволенный с работы и выгнанный из съемной квартиры с беременной, на шестом месяце, молодой женой, я вошел в двери родительского дома. К молчаливому осуждению матери я был готов, но ни секунды не сомневался, что меня здесь примут, дадут пищу и кров, предоставят возможность отдышаться и решить, что делать дальше. Патриотизм – последнее прибежище негодяев. Последнее убежище неудачников – родительский дом. Счастливы неудачники, получившие убежище, потому что если есть за ними нерушимая стена из любви и всепрощения, то ничего не страшно. А если нет… Резко становишься взрослым и перестаешь быть неудачником. Крепким становишься, жестким, способным прошибить башкой любые препятствия. Но через двадцать лет – будь готов услышать от человека, ради которого повзрослел: «душно мне с тобой… воздухом одним дышать противно». Какой из двух вариантов лучше – я не разобрался до сих пор. Тогда же, на пороге отчего дома, я увидел в глазах матери не ожидаемое молчаливое осуждение, а натуральный ужас:
– Что?! Что случилось? Анечка, скажи мне, почему у него руки в кровь разодраны? Да скажите мне, наконец!
– Ничего не случилось, мам, – ответил я как можно более оптимистично. – Просто мне не заплатили обещанных денег. Я психанул и дал в рожу начальнику. Меня, естественно, уволили. А поскольку нечем стало платить за квартиру, ее владелец решил нас выселить, с ментами…
Я замолчал, улыбнулся бодро и после паузы совсем весело пропел:
– А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо…
Шутка не прошла, а ужас в глазах мамы прошел, и в них появилось давно ожидаемое осуждение. Молчаливое, как обычно.
– Я на кухню – ужин готовить, – сказала она, поджав губы. – Кормить вас надо…
«Кормить вас надо…» Было что-то двусмысленное в ее словах, но голову я себе забивать не стал. Если думать еще над маминым молчаливым осуждением – вообще с ума сойти можно.
Аньке от долгой дороги и перипетий бурного дня подурнело. Я проводил ее в бывшую мою комнату, выгнал оттуда упирающегося брата и уложил жену в постель. Неожиданно мне действительно захотелось кушать. Хорошо все-таки у мамы жить: только захотелось, а ужин уже готов, и не надо думать, на какие шиши покупать для него продукты. На столе – ужин дымится ароматно, из ниоткуда взялся, по доброму маминому волшебству…
Робинзон, потерпевший кораблекрушение и увидавший долгожданную землю. Путник, блуждавший в холодном лесу и вышедший наконец к человеческому жилью, – примерно так я себя чувствовал. Позади кошмар, спасся, выплыл, в безопасности, в домике я – в теплом родительском домике, где вкусно пахнет едой и надеждой. Господи, как же я любил их, как благодарен им был. Раньше: ну, есть родители и есть – у всех есть. Любят? Всех любят. Обязаны любить, раз родили. Только тогда, в свой первый в жизни по-настоящему черный день я понял, какое это счастье огромное, когда есть место, куда можно прийти, где любят тебя и ждут. Даже брат, прогнозируемо жалующийся родителям на свою тяжелую судьбу, не сбил моего благостного настроения.
– Вы представляете – он меня выгнал, – тихо и возмущенно говорил братец, стоя перед мамой и папой на кухне. – Я двойку по математике завтра на контрольной получу из-за него. Предупреждаю, точно получу. Все претензии – к нему. Свалился как снег на голову, уложил эту в мою постель и выгнал. Мне заниматься надо, а теперь… Нет, точно получу! Вы меня потом и не спрашивайте почему. У Витеньки своего лучше спросите. Он, он будет виноват, я вас предупредил – имейте в виду…
Наивная хитрость брата-школьника умилила меня почти до слез. Какой он хороший, ну, решил выжать дивидендов немножко из сложившейся ситуации. Максимум, на что его хватило, – от двойки грядущей отмазаться. А ведь ему жить с нами – в тесноте, да не в обиде. А хитрый… Все мы здесь непростые, все мы одной крови, семья мы…
– Я, я буду виноват – не волнуйся, – сказал, подкравшись к нему сзади и обняв за плечи. – Конечно, я буду, можешь списать на меня все свои прошлые и будущие двойки. А сейчас вали отсюда, дай поесть спокойно.
– Я что – я ничего, – испугался брат. – Я просто… Чтобы они знали, готовы были морально. Чтобы потом не спрашивали, если что. Ты не думай, я все понимаю. Такой случай… Просто чтобы знали…
Брат попятился назад и пулей вылетел из кухни. Мы с отцом рассмеялись, но мама не поддержала веселья. Сказала хмуро:
– Садись, ешь, заодно и расскажешь, что у тебя стряслось.
Я ел благословенную, вкуснейшую мамину стряпню и увлеченно описывал события минувшего дня. Неожиданно они приобрели другой, залихватский и смешной оттенок. Особенно я веселился, рассказывая, как запихивал в окровавленную пасть хозяина компании семьсот долларов. Я веселился и не замечал, как мрачнеет лицо матери.
– Ну и дурак, – не выдержала она, со звоном бросив грязные ножи и вилки в мойку. – Деньги тебе сейчас очень бы пригодились. И вообще, как ты собираешься жить дальше? И где? И на что?
– Слушай, может, не надо сегодня… – вступился, почуяв неладное, отец. – Такой день все-таки, тяжелый… Пусть выспится, отдохнет. Завтра поговорим.
Я ничего не почувствовал. Ел вкусный ужин, плескался в знакомой обстановке родного дома, как в ласковой, температуры парного молока морской водичке. Все же как обычно: жесткая мать ворчит, добрый папенька пытается смягчить проблемы… И пахнет так вкусно, по-домашнему. Ах, как вкусно пахнет…
– Да ничего, можно и сегодня, – успокоил я отца. – Вы не волнуйтесь, я придумаю что-нибудь, пока у вас поживу с Анькой, а потом новую работу найду. Осталось только понять – где. Видите, сволочи какие кругом, обманывают. А я пахал на этого козла как проклятый. И что в результате? Что в результате я получил?
– Семьсот долларов, повышение по службе и увеличение оклада на треть, – быстро ответила на мой риторический вопрос мать и продолжила: – Но тебе этого показалось мало.
– Ты чего, серьезно? – искренне удивился я. – Он же меня обманул, понимаешь? Он унизил меня, поимел. Нет, у меня есть чувство собственного достоинства, я не позволю…
– Не позволишь, значит, – закричала вдруг впавшая в буйство мама. – Значит, ты не позволишь?! Жениться в двадцать три года ты себе позволил, угрохать последние деньги на эту дурацкую свадьбу в борделе – ты позволил, обрюхатить глупую девку, тебе, дураку, поверившую, – ты позволил, привести ее сюда, в двухкомнатную квартиру, к родителям и брату-десятикласснику – ты себе позволяешь, а взять семьсот долларов и поблагодарить за повышение – это ниже твоего достоинства, так выходит?!
– Но он же меня обманул, как ты не понимаешь?
– Это ты обманул, сволочь! – зашлась криком мать и отвесила мне, как в детстве, подзатыльник. – Не меня обманул, ты вот ее обманул – девку беременную, несчастную! Небось, думала, за мужика замуж выходит, а ты – чертова истеричка…
Мама не выдержала напора эмоций и упала в заботливо раскрытые объятия отца. Зарыдала, запричитала горько…
Жизнь дома имела, кроме плюсов, и минусы. Слишком долго она держалась, терпела мою самостоятельность. И вот теперь отводит душу. Унижение… Господи, какое унижение, а я расслабился, оттаял в теплой молочно-кисельной домашней атмосфере… Ну ладно: перебесится, успокоится. Вот и отец ей бормочет, что ничего страшного не произошло, что я хороший парень, выкарабкаюсь, просто помочь немного надо, пройдет время, и выкарабкаюсь.
И все-таки такого унижения спускать нельзя. Нужно сразу расставить правильные акценты, а то сожрет меня мама, задавит своей жесткостью и любовью, как в детстве. Зря я, что ли, восемь месяцев вел с ней отчаянную войну за независимость?
– Знаешь что, мать, – сказал с металлом в голосе, отшвырнув от себя аппетитно пахнущую тарелку с едой. – Я поживу здесь пока и уйду при первой же возможности. А ты думай, как квартиру разменивать будем. Ребенок скоро родится, внучка твоя долгожданная.
– Швыряешься, да?! Гонор свой показываешь, да?! – Мать вырвалась из рук удерживающего ее отца и склонилась надо мной. – А кто тебе сказал, что ты здесь жить будешь? У твоей Анечки тоже мама есть, а у неё – трехкомнатная квартира. Ты не швыряйся, если такой гордый! Ты вышвыривайся отсюда поскорее и гордись у тещи, если сможешь!
– Ну подожди, – не выдержал отец. – У них же там сестра с мужем и ребенком живут и тесть-алкаш… Куда они там все? Да и квартира, хоть трехкомнатная, а меньше нашей. Менять – это, конечно, перебор. Но куда ты его выгоняешь на ночь глядя?
– Почему перебор? – холодеющими губами, не веря в реальность происходящего, прошептал я. – Вы же обещали… Я помню – обещали, когда ребенка оставить уговаривали. Папа, это же при тебе было?
– Понимаешь, сынок… понимаешь… – Отец запнулся, глянул на меня быстро, отвел глаза, махнул безнадежно рукой и невнятно пробормотал: – Не могу я… Достало меня все: размениваемся – не размениваемся… Пусть мать скажет – у нее по сто мнений на дню.
– И скажу! Я все скажу! Меня, думаете, не достало? – Красная паутинка сосудов оплела мамино лицо, и она стала похожа на яростного спецназовца, поднимающегося в атаку. – Я долго молчала, а теперь скажу! Мой сын – безответственный урод и тряпка! А потому что била тебя мало. Драть тебя надо было как сидорову козу. Давалось тебе все слишком легко, Витя, – учеба, деньги, девки… Вот ты и подумал, что жизнь на халяву прожить можно. Не получится. Ни у кого не получается. Обрюхатил несчастную дурочку… И я, взрослая женщина, унижаться перед тобой была вынуждена, врать, что квартиру разменяю. Девочке – двадцать один год, первый аборт. Ты что, с ума сошел? Жизнь ей поломать хочешь? «Нет, квартиру меняйте – тогда милостиво соглашусь на ребенка». Эгоист! Урод! Тряпка! Как прижало – к мамочке сразу прибежал, а раньше: «не звони, не спрашивай, у меня своя жизнь». Знаешь что: у тебя своя, а у нас – своя. У нас младший сын есть, ему в институт поступать в этом году, ему заниматься надо. Не дам сломать ему жизнь! Если ты эгоист, о себе только думаешь, то и живи как хочешь, а нас не трогай. Ты слышишь, не трогай, мерзавец, убирайся отсюда немедленно, видеть тебя не могу! Отец, отец, уведи меня отсюда, пожалуйста, я не могу, не могу, стыдно мне, плохо мне, уведи… Сердце, «Скорую»…
Мать впала в истерику, побледнела, затопала ногами, а потом ослабла, повалилась на руки испуганного папы, и он потащил ее прочь из кухни.
Я остался один. Передо мной стояла отодвинутая тарелка с приготовленным мамой тушеным мясом. Оно так вкусно пахло, так знакомо с детства и уютно. Только теперь это был не мой запах. Я мерзавец! Мерзавец… Я не нужен здесь. Меня изгнали. Младший брат нужен – он ребенок еще, а я – нет. Я мерзавец, потому что пришел домой с беременной женой. Деваться нам некуда было, и я подумал… Ребенком час назад зашел я в родительский дом, а теперь сижу чужим дядькой – ненавистным, лишним. И времени прошло всего ничего, и не то что привыкнуть не могу, а даже осознать произошедшую перемену. Как душ контрастный, только намного хуже. Рвет меня на части, а в образовавшемся провале – пустота, ни одной мысли, ни одного желания, лишь голос мамы, доносящийся сквозь ее же рыдания из коридора.
– Я жить не могу, я жизнь зря прожила, если он такой… ой, сердце… дышать не могу… валокордина… ой, не могу жить… сволочь…
Вот какая, оказывается, жизнь на самом деле. Сложная. Никто не может разобраться, и я не могу. А еще женился, взял на себя ответственность за жену и будущего ребенка…
Как там Анька? Услышала, наверное, крики и забилась от страха под одеяло в бывшей моей комнате. Привел к чудовищам, а сам – мерзавец, эгоист и тряпка. Надо пойти узнать, как она там? Эгоист я, да не совсем… Точнее – совсем. Мне срочно нужно подумать о ком-то другом. Не о себе. Только поэтому о ней и думаю. Из чувства самосохранения, чтобы о себе не думать.
Встал и пошел. Увидел. Как и предполагал, Анька лежала, укрывшись одеялом с головой.
– Как ты? – спросил. – Слышала?
– Давай к маме моей поедем, – раздался испуганный голос из-под одеяла. – Я боюсь…
– Завтра решим, не бойся. Она психует просто. Завтра отойдет. Ты спи. Я пойду на улицу – проветрюсь. А ты спи.
– Хорошо, – ответила Анька из-под одеяла, но голову так и не высунула. Разговор с ней отнял у меня последние силы, еле в коридор вышел. Встретил отца. Он увидел меня и стал заталкивать обратно в комнату. Видимо, испугался.
– Да я нормально, нормально, пап. Я просто на улицу хочу выйти, проветриться. Скоро вернусь. Не волнуйся.
– Ты на нее не обижайся, – шепотом, чтобы не услышала мать в гостиной, сказал мне он. – Она просто психует. Завтра извиняться будет – ты же знаешь ее…
– Знаю, – согласился я, – будет. Ты не волнуйся, я проветриться просто.
Он отпустил меня и открыл дверь.
– Иди, – сказал. – Может, так и лучше… Только не задерживайся. Обещаешь?
Я кивнул и вышел из дома. И подумал: как мы с папой похожи, даже слова одинаковые говорим – что он мне, что я Аньке. Теперь, правда, неважно, на кого я похож. Я и на маму, допустим, похож. Только выгнали они меня, выжили, отдалили, отжали от себя. Живу никому не нужный, не важный никому. Один живу. Даже хуже, чем один. Анька на мне и еще не рожденный ребенок. И идти нам некуда. Надо подумать, надо хорошенько подумать об этом, только место найти нужно, где думать. В родительском доме не смогу – чужой я там. А где тогда? Ну, конечно, пойду на Патриаршие пруды. Вот они, рядом, под боком, любимый с детства квадрат скамеечек и родная лужа посередине. Скамеечки и лужа – не папа с мамой, не предадут. Туда пойду. Думать буду. Или утоплюсь…
Сижу на скамейке у Патриарших – маленький, смятый. Темно уже и холодно. Везде так – и снаружи, и внутри. Сижу, смотрю на «московских окон негасимый свет». Пруд обступают дома, и за каждым окошком в них есть жизнь, есть люди. А у меня нет окошка, и жизни нет. Я маленький, потерявшийся мальчик. Меня обидели. Люди, вытолкнувшие меня на этот неласковый электрический свет, от меня отказались. Живи как хочешь, Витя, а хочешь – не живи. Это необъяснимое, чудовищное предательство – вытолкнуть на свет и бросить. Нет, я все понимаю: система такая, просто такая система дозированного капельного орошения. Недостаток ресурсов делает сильнее, повышает сопротивляемость. Но я же живой все-таки, мне больно и страшно. Рухнуло все, я рухнул. Пережали. Завял аленький цветочек без воды, без ласки, без уверенности. Как мало, оказывается, мне нужно, чтобы рухнуть. Всего-то потерять уверенность, что есть на кого опереться.
Я думал, я крутой, твердо стою на ногах. А меня держала уверенность. Теперь ее нет. Хочется лечь на скамейку, поджать ноги, свернуться калачиком и заснуть. Абстрагироваться хочется от всего, исчезнуть. От меня ничего не зависит, я маленький. Злой холодный мир ополчился на малыша. Страшные тени тянутся к нему, чтобы сожрать. Но малыш знает один секрет – нужно закрыть глазки, сказать «я в домике», и тени исчезнут. Малыш закрывает глаза и понимает, что тени не снаружи, а внутри его. Просочились, пробрались и рвут его на куски. Поздно трюки применять, сдохнуть только остается. Умирает маленький мальчик Витя. Тени продолжают жить, а мальчик умирает.
Обычная история. Миллиарды таких историй на земле. Думают мальчики и девочки, что они самые главные на свете, хотя бы для своих мам и пап. А как только перестают так думать – умирают. Что от них остается? Да ничего от большинства. Пустое место. Существуют по инерции. Ходят, едят, пьют, плодят других мальчиков и девочек, а нет их самих. Все были гусеницами, да не всем бабочками стать удалось. Естественный отбор. Я не прошел. Правильно меня начальник поимел. Он прошел, он большой, а я – гусеница, от меня даже родители отказались. Мой удел – в грязи ползать и услужливо подставляться таким, как он. Ну что ж, выше головы не прыгнешь! Я пытался, задирал башку вверх, заглядывался на небеса. Почти получилось, почти сумел… Но только почти. Что ж, буду страдать. Страдающая гусеница – назидание остальным ползучим тварям, чтобы головы держали опущенными.
Ладно, ничего не поделаешь. Смирюсь, сопьюсь, превращусь в ничто. Я согласен. Никто, правда, моего согласия не спрашивает, но я согласен.
…Нет, подождите! А как же Анька? Я – ладно, но как Анька? Она же бабочка редкой красоты: переливается вся, светится на солнышке, и внутри у нее – мой ребенок. Это не ее судьба, я не могу допустить, чтобы… Меня пускай имеют. Я согласился уже, принял неизбежное. Но чтобы ее вместе со мной?..
– А хрен вам в грызло!!! – ору я на все Патриаршие пруды, и проходящие мимо мамашки с детьми шарахаются в стороны. – Выкусите, уроды! Не по-зво-лю!!!
Я сгибаю локоть, делаю неприличный жест и отчаянно грожу затянутому низкими тучами небу. Энергия и воля хлещут из меня наружу. Я вцеплюсь этому податливому, жирному и тупому миру в горло, я выгрызу зубами у него все, что мне положено и не положено. Никто, никогда не превратит мою радужную переливчатую бабочку Аньку в ползучую тварь. И дети мои будут летать, и их дети. Всё! Я вылупился. Больно гусенице в бабочку превращаться. Но я проклюнулся – смотрю на мир прищуренными, злыми глазами, прикидываю, что бы оторвать половчее. Сработала система капельного орошения – спасибо, родители. Я не обижаюсь на вас больше, но и не люблю, как прежде. Мы равные, свободные, родственные животные в свободном и неродственном мире. Мы поможем друг другу, если что. Это правильно – стаей держаться надо. Но долой иллюзии! Мы близкие, но не главные друг для друга. Главный тот, кто сейчас слабее. Для вас – мой младший брат, для меня – Анька и еще не рожденный ребенок.
Эй, мир, что ты мне можешь предложить? Я не хочу больше глодать твои твердые и сухие кости! Поворачивайся ко мне живее сочными целлюлитными бочками. Они у тебя есть – я точно знаю. Никогда больше не буду ставить на себе экспериментов на выносливость, буду хорошо есть и спать, мои жилы, волокна, мускулы не для того, чтобы тянуть проклятые многожильные провода по бесконечным этажам новостроек. Они для любви, для Аньки, для теплого солнца и ласкового моря, для нежнейшей, тончайшей шерсти дорогих костюмов. Значит, пора отрываться от земли и лететь к небесам, в область абстрактного, чистого разума. К деньгам поближе мне пора, к символам власти, могущества и полета.
А где у нас деньги лежат? В банках, на биржах, в ценных бумагах. Недаром в детстве любимой книгой у меня была трилогия Драйзера «Финансист» – «Титан» – «Стоик». Там все очень популярно изложено. Три месяца я горбатился на трех работах. Ковырялся в проводах и схемах, несколько раз меня било током, чуть не сдох от недосыпа и перенапряжения, а деньги заработали другие – и пальцем не пошевелившие люди. Мой начальник-сволочь и тертые зеленоградские коммунальщики. Зато они шевелили мозгами, особенно начальник. Не по труду он деньги получил, а по праву сильного, по хитрожопости своей немереной. За другую команду я должен играть, трудовые резервы – вечные аутсайдеры, а вот команда бабла всегда побеждает. Значит, мне туда, не глупее я начальника, умнее даже, моложе и быстрее. Все у меня получится! Прошел испытание, пережил черный день взросления. Повзрослел.
Я вернулся домой другим человеком. Утром мать попыталась передо мной извиниться, но я обнял ее, поцеловал в постаревшее, я только тогда в первый раз заметил, что постаревшее, лицо и сказал, что она во всем права. Дерьмо я и мерзавец, но постараюсь исправиться в ближайшее время. И мы уехали жить к теще. Я записался на двухнедельные курсы подготовки к сдаче экзамена на аттестат Минфина по работе с ценными бумагами. Подготовился. Сдал. Еще месяц обходил и обзванивал все известные мне банки и инвестиционные компании. Искал работу. Нашел. Зарплата оказалась в два раза выше, чем у прораба на стройке. Целых 350 долларов. Я не верил, что мне заплатят такие огромные деньги. Заплатили. И премию заплатили, еще столько же. Всего получилось семьсот. Ирония судьбы! Именно за такую сумму я три месяца корячился ночами и выходными в бывшем пионерском лагере под Зеленоградом. Смешно. Получив деньги, я пришел под окна роддома, где лежала Анька, и на пальцах в окошко седьмого этажа показал ей, что да, да, получил, не обманули, больше получил, чем ожидал. Семьсот. Да, тебе не показалось, ты поняла правильно – семьсот. Анька от счастья чуть не родила прямо у окошка. Еще через девять месяцев я купил свою первую двухкомнатную квартиру в Отрадном и съехал от тещи.