Я отворачиваюсь и вижу огромного мерзнущего слона в клетке. Он смотрит на нас. Мудро и печально. Как будто знает что-то или догадывается. Мы идем дальше, я молча пытаюсь пережить обрушившееся на меня ощущение, общаюсь преимущественно междометиями.
– Смотри, какая обезьянка.
– М-м-м-м…
– Холодно им…
– Да…
– Черт, как холодно…
– Ух…
– Эх, лето бы…
– Эх…
Нежность, неловкость, невозможность выражаться словами, холод, ее ледяная ручка, мятая купюра в кармане плаща, мерзнущие звери, глядящие на нас сквозь решетки, серое небо, мокрый снег на последних неопавших листьях и сердце – бух, бух, бух, бух… Как колокол раскачивается внутри тела, еще чуть-чуть, и ребра переломает.
Неприятное чувство, оказывается, любовь. Без нее куда как лучше. Только как я жил всю жизнь без нее? И без Аньки. Надо что-то делать, как-то сближаться с ней, но я не могу. Я стал очень тупой, самые простые предложения даются мне с трудом. Даже в ресторан не могу ее пригласить – а вдруг обидится?
Часа полтора мы гуляем среди опечаленной осенними холодами фауны, замерзаем вконец и идем к метро «Баррикадная». Я хочу ее проводить, но почему-то не говорю ей об этом – просто плетусь за ней в вагон, следующий до конечной станции «Планерная». Она живет там, я знаю. Тушинская она девчонка. Тушинская… Все, тушите свет, я влюбился. Первый раз в жизни…
– Так что насчет подготовки в театральный? – спрашивает она уже на платформе.
– Конечно, конечно, – бормочу я, – сделаю все, что смогу.
– Отлично! Спасибо тебе. Не надо меня провожать – я сама.
– А когда?.. – Отчаяние придает мне сил, и я пытаюсь узнать у нее, когда мы увидимся. Силы покидают меня на середине вопроса, но она понимает. Она так меня понимает, никто меня так не понимал. Ни разу в жизни.
– Завтра, – говорит Аня, улыбаясь, – завтра увидимся. Ты же живешь один? Вот завтра и начнем подготовку. Приеду к тебе на пробы, как ты и хотел. Или передумал?
Аллилуйя! Есть бог на свете, она это сказала, мне не послышалось, она сказала это! И лукавые чертики из ее глаз прыгнули на мое покрасневшее от шока и счастья лицо. И облизывают его, щекочут, ласкают… Я хочу ей сказать что-то, поблагодарить, пасть на колени, облобызать ступни. Но она не дает мне такой возможности, вскакивает в подъехавший вагон, машет мне весело рукой и уносится в свое Тушино.
Любила ли она меня тогда? Сомневаюсь… После говорила, что всего лишь хотела подготовиться к экзаменам в театральный, без всякой задней мысли, как всегда. А я подло воспользовался…
Ну, вот это уж совсем наглое вранье, все она понимала. Но не любила, я думаю. Просто природа сделала одну из своих бесчисленных попыток – решила метнуться и в эту сторону. А почему бы и нет? Парень вроде симпатичный, неглупый…
Любил ли я ее? Тоже не факт. Во всяком случае, все следующие сутки после нашего расставания я старался убедить себя, что не люблю. Показалось, пригрезилось. Я представлял Аньку в наипохабнейших позах, предвкушал грядущие сексуальные радости: как я ее и так, и сяк… В принципе, меня можно понять. А иначе как пережить эти бесконечные сутки, как с ума не сойти от любви, нежности и неизвестности? У меня почти получилось: сияющий образ прекрасной дамы, мелькнувший в московском зоопарке, немного посопротивлявшись, низвергнулся до обычного изображения симпатичной телки. Волнительно, конечно, с новой красоткой в первый раз, но это приятное волнение. Возбуждающее. Только вот почему за полчаса до ее прихода я заменил новенькие нарядные джинсы «Левис 501» на растянутые и рваные на коленках треники? Что, а главное кому я хотел доказать? Себе хотел, себя уговаривал… «Нет, нет, не люблю! Она – просто еще одна телка в моей коллекции. Вот видите, я даже штаны нормальные ради нее одеть не удосужился. Видите, видите?!» Хорошее доказательство, убедительное. Но дело в том, что сама попытка такого доказательства опровергает его истинность напрочь.
То, что произошло на следующий день, достойно сцены в фильме Квентина Тарантино. Смешно, нелепо, трогательно, бредово и очень, очень волнительно. Она подготовилась, пересекла порог моей съемной квартиры, на две трети состоящей из коробок с бренди «Слынчев Бряг», во всеоружии. Что-то такое кружевное на ней было, черное, с романтичным названием комби-дрес, как я узнал впоследствии. И раскрас настолько боевой, что в плен хотелось сдаться немедленно. Уж чего-чего, а таких скрытых талантов в ней я не предполагал найти. И тут я стою в рваных трениках. Она покосилась на меня удивленно, но все-таки вошла. Вздохнула тяжело, как будто в омут глубокий бросаясь, и разъединилась на мгновение со своим ярким макияжем. Она – веселая, хорошая девочка – сама по себе, а образ отчаянной пэтэушницы в поисках приключений – сам по себе. Странное зрелище, щемящее, даже болезненное какое-то. А я в трениках рваных, она старалась, готовилась, а я в трениках… Что же я делаю? Это как ребенка обидеть, она же слабая, она же дурочка моя любимая! Кого я на место поставить собрался? В квартире бушевали энергетические вихри, мы стояли друг напротив друга, и что-то происходило. Ветер судьбы хлестал меня по щекам. Я вдруг понял, почему на самом деле надел эти проклятые треники. «Привыкай, – говорил я ими, – да, я вот такой, привыкай ко мне, нам жизнь вместе жить». Мне стало страшно, и ей, по-моему, тоже. Определялась жизнь… «Нет, нет, нет, нет, не может быть, показалось, пригрезилось». И у нее в глазах: «Нет, нет, нет, нет…» А сверху над нашим рефлекторным испуганным «нет» висело огромное и толкающее нас друг к другу – «да»! Вселенная нам сказала – да, и от громкости ее рыка задрожали барабанные перепонки, пересохло во рту, подскочило сердце и заметалось где-то в гортани. Нет, нет, нет, нет… ДА!!!!
На кухне стояла бутылка «Столичной» водки и немудреная закуска. Я подготовился. Мог бы лучше, конечно, коньяк или шампанское, но мне показалось, так правильнее, черт его знает, почему так показалось. Теперь я догадывался почему. Очень важно, чтобы все было по-простому, по-честному, встреча судьбы не терпит понтов и фальши. «Нет, нет, нет, нет, – говорил я себе, – стечение обстоятельств, лень выйти в магазин, придумал я все, нафантазировал…» Мы почти не разговаривали. Анька стянула сапоги на огромных каблучищах и стояла маленькая босиком на полу в черных колготках, ультракороткой мини-юбке и сексуальном просвечивающем комбидресе. В ее глазах спятившей рыбкой плескался страх. Стояла, дрожала, трогательная такая… Не предложив ей даже тапочек, я еле выдавил из себя:
– Там… – и указал пальцем на кухню, – там водка и закусить, и вообще… Пойдем.
Она чуть ли не бегом рванула. И я за нею. Очень хотелось выпить. После случившегося с нами в обшарпанном коридоре моей съемной квартиры очень хотелось выпить.
Пол-литра водки мы уговорили за 15 минут. Анька пила наравне со мной, никогда после я не видел, чтобы она пила так. От стресса, видимо. Говорили снова немного. За встречу – бах. За все хорошее – бах. За знакомство (почему за знакомство? Мы с ней давно познакомились. Неважно) – бах. Вообще без тоста – бах. Бах, бах, бах, бах, бах… Когда бутылка кончилась, Анька, расслабленно и стеснительно улыбнувшись, спросила: «А еще есть?» – и глупо хихикнула. Есть ли у меня еще? От нелепости подобного вопроса со мной чуть не случился припадок, я застонал, взял непонимающую Аньку за руку и потащил в одну из закрытых на ключ спален.
– Пойдем посмотрим, – сказал, подавив приступ смеха, – есть ли у меня еще.
Комната до потолка была уставлена коробками. Я открыл одну, и она увидела двенадцать бутылок легендарного «Слынчев Бряга».
– Немного есть, совсем чуть-чуть, и во второй спальне столько же…
Мы ржали до всхлипов и утробных рыданий, мы ползали по коробкам с болгарским бренди и не могли встать. Мы даже пытались целоваться, но так и не сумели, потому что невозможно, когда смех и истерика такая. А когда у нас не получалось, мы смеялись еще сильнее, потому что и это было смешно. Ситуация сама по себе безумная, есть от чего прийти в неистовство, но энергетические вихри, ветры судьбы, нервяк и ужас, овладевшие нами, ее только усугубляли. Напряжение так выходило. Никогда не забуду. Полчаса абсолютного, высшей пробы счастья – это реально немало… А потом мы взяли каждый по бутылке «Слынчев Бряга» и пошли в единственную не заставленную коробками комнату слушать «Металлику». Расслабились, окосели, лежали на диване, отхлебывали бренди и слушали. Хорошо-хорошо стало, спокойно-спокойно, даже сексом заниматься не хотелось. Нарушат, казалось, смешные и резкие движения нашу нирвану. Зачем вообще люди тыкаются друг в друга, раз и так хорошо? Сами себе кайф обламывают, дураки. Помнится, я даже высказал в перерыве между песнями эту мысль вслух, и Анька активно меня поддержала. Однако ближе к ночи мы все же не утерпели, изобразили что-то на диване под играющую по кругу «Металлику». Смутно помню, что пьяные были сильно. Так, формальность для закрепления нашего союза. Тем не менее нужно было, вот и сделали. А потом мы уснули на моем продавленном, рассчитанном на меня одного диванчике. Я пожертвовал ей в качестве ночнушки свою майку, обнял ее и мгновенно отрубился. Удивительно, я первый раз спал с женщиной, не в переносном, а в буквальном смысле этого слова. У меня до нее было много девушек, но я просто физически не мог терпеть присутствие постороннего человека во сне. Девки обижались, устраивали истерики, я лепетал что-то невразумительное в ответ, но все равно не мог. А тут… будто в одной постели с ней родился. Она не мешала совсем, наоборот – помогала. Я даже не понимал, как я раньше спал без нее… Холодно ведь, одиноко.
Под эти приятные мысли и уснул. Проснулся быстро – от толчка в бок и ее несчастного, виноватого шепота:
– Витя, прости меня, пожалуйста, мне плохо. Подвинься, не вставай, не вставай, я сама, я сейчас…
Она убежала в туалет, и оттуда послышались страшные, рычащие звуки. Со сна я подумал, что Анька злится – обидел я ее, наверное. Напоил, трахнул хорошую девочку, а теперь она протрезвела, и ей плохо… Влюбленные глупы и романтичны, самым простым физиологическим явлениям они придумывают возвышенные объяснения. Я это понял, когда окончательно проснулся и определил в рычащих звуках знакомые мне обертона последствий перепоя. «Ничего себе – первая ночь, – подумал. – Если мы с ней поженимся, эта история войдет в анналы семейных легенд, детям рассказывать буду, как мамка нажралась и блевала, когда с папкой впервые…» Именно в этот момент, под аккомпанемент ее рыка и стонов, я решил жениться на Аньке. Не то чтобы решил, но вдруг допустил такую мысль. Чудно, трахнутая по пьяни подруга блюет в туалете, а я думаю о женитьбе и будущих детях. Сказал бы кто – не поверил: да не бывает такого. Бывает! Только так и бывает – у Господа своеобразное чувство юмора, особенно если учесть, что через двадцать лет подруге, родившей мне двоих детей, будет противно готовить для меня еду. И я ей буду противен. И все, что со мною связано… Божьи шутки очень медленно доходят до простых смертных. До меня вот только сейчас дошло, и то не до конца. Тогда же, глупый и влюбленный, я лежал на своем продавленном диванчике и умилялся непонятно чему. Но через некоторое время даже мне, влюбленному и глупому, стало понятно, что дело плохо. Звуки не прекращались, и я пошел в туалет. Анька, услышав мои шаги, сквозь рык и стоны трагически прохрипела: «Нет, нет, не заходи, не надо!» И я зашел.
Волна нежности накрыла меня с головой: Аня стояла на коленях, бессильно обнимая унитаз. Бледная, со слезами на глазах и потекшей тушью. Воробушек мой, нажралась от нервов и неловкости, а теперь страдает. Из-за меня, получается, страдает. Бедная, воробушек, солнышко… Остаток ночи прошел в моем умилении, ее причитаниях, суете и блевоте. Я поил ее кипяченой водой, вытирал лицо мокрым полотенцем, а она – в перерывах между спазмами – горько жаловалась на жизнь:
– Ну почему так? Я же не такая… Я же в первый раз, честное слово, и вот… Теперь ты меня бросишь… Брось, брось меня… Во всем бренди этот дурацкий виноват, водка была хорошая, а бренди… Уйди, не смотри, мне стыдно… Брось меня, уйди… Бренди виноват… Уйди…
Через какое-то время у несчастной Аньки не осталось сил произносить слова. Она только жалобно стонала и плакала. Я побежал в дежурную аптеку, купил активированного угля, еще каких-то лекарств и почти силком засунул их в нее.
Лекарства помогли, она немного ожила и суетливо засобиралась домой. Порывалась ехать на метро, запрещала мне ее провожать, но как мог я ее отпустить одну – бледную, опухшую, несчастную? Поймал такси и, не слушая возражений, уселся рядом.
До «Планерной» домчались быстро, пробок в Москве тогда еще не было. Она старалась на меня не смотреть, всю дорогу лихорадочно пудрилась и красилась, чтобы мама ничего не заметила. По легенде, она готовилась к экзаменам у подруги.
Я наблюдал ее бессмысленные попытки замести следы прошедшей ночи и влюблялся еще больше. Даже если бы у нее вдруг на моих глазах выросли рога и хвост, я все равно бы влюбился. Процесс был необратим. Он вырос из всякой чепухи, из кавээновских шуток, мерзнущего слона, мудро и печально глядящего на нас в зоопарке, дурацкого болгарского бренди «Слынчев Бряг» и даже из ее рвотных спазмов у меня в туалете. «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда!» И любовь – оттуда же. И все мы.
За сто метров от дома она попросила остановить такси. Мама не должна видеть ее выходящей из машины.
– Ты прости меня, – сказала Анька тихо. – И не звони больше. Я не достойна… Стыдно очень… Забудь, не звони.
В ту минуту я впервые назвал ее дурой.
– Дура, – сказал. – Обнял и стал целовать ее опухшие от недосыпа и слез щеки. А она расплакалась. И все труды по приведению себя в порядок пошли насмарку.
На обратном пути я сделал последнюю попытку убедить себя, что ничего особенного не произошло. «Весело, конечно, было, – думал, покачиваясь в такси. – Забавно – обхохочешься, и вообще, она клевая мочалка, можно с ней и замутить на месяцок-другой. Только зачем я придаю этой глупой истории такое значение? Она же, в сущности, обыкновенная давалка – миллионы таких вокруг бегают. Дала на втором свидании по пьяни, без ухаживаний, без необходимых по протоколу цветочков и конфет. Ну, смешная – да. Переживает трогательно. Но это же не значит, что я должен в нее немедленно влюбиться?! Или значит?»
Входя в квартиру, я почти себя убедил: всё, пронесся ураган хаоса и безумия, выглянуло солнышко, я снова свободный, уверенный в себе и своем будущем молодой человек. У меня есть вагон болгарского бренди «Слынчев Бряг» и неограниченные перспективы впереди. Не одна Анька, а все девки будут моими. Рассеялся ночной морок, вот она, моя квартира, вот сотни коробок с бренди в запертых на ключ комнатах. Для того чтобы окончательно успокоиться, я даже открыл комнаты и насладился зрелищем придающих уверенность упаковок с алкоголем. И успокоился почти, зашел в гостиную, увидел диван со смятой, неубранной постелью. Сердечко как-то странно кольнуло. Я подошел к дивану, поднял с пола валяющуюся майку, повертел в руках, вспомнил, что именно эта майка еще недавно служила Аньке ночнушкой. Поднес ее к лицу, как бы стараясь рассмотреть, угадать в ней очертания Анькиного тела, и вдруг почувствовал ее запах. Понюхал, задержал дыхание, чуть не умер от любви, а потом зарылся в майку лицом и понял, что пропал навсегда.
Через четыре месяца мы с ней поженились.
Я снова слышу дельфиний писк: он густеет, становится ниже, распадается на звуки и складывается в слова. Прощай, наивная молодость, здравствуйте, средние года – прослойка между детской глупостью и старческим маразмом. Только сейчас и можно разглядеть реальность во всех унизительных, но правдивых подробностях. Господи, скорей бы уже постареть, скорей бы закончились эти скандалы, понизился окончательно гормональный фон и начались болячки. Старики либо ноют о своих хворях, либо радуются жизни, когда хвори отпускают. Третьего им не дано. И хорошо. Даже воспоминания о прошедшей молодости их не сильно волнуют – некоторые предпочитают потерять память вообще. Правильно, оно так спокойнее. Память – штука коварная, сама по себе ничего не значит, работает катализатором, усилителем вкуса. Хорошо тебе – станет еще лучше, плохо – лучше не вспоминай. Правда, мои бабушка и дедушка были другими. Значит, можно… Можно и по-человечески жить: понимать друг друга, беречь, не гавкаться, как обозленные шавки, и не думать после бесконечными похмельными ночами, почему не получилась жизнь.
Муся и Славик – они любили меня бесконечно, а друг друга они любили так, что за всю свою жизнь я не встретил больше подобной любви. Фонтаны, водопады, океаны любви! Я подставлял водопадам и океанам свое детское тельце, я впитывал бархатную водичку любви и понимания, я пил ее и полоскал свою трепетавшую от первых столкновений с реальностью душонку. Я утолял жажду и делал запасы. Мне тех запасов до сих пор хватает, чтобы не бросаться на людей, а иногда, редко, и понимать их.
Дедушка Слава происходил из старинной семьи потомственных купцов-старообрядцев. Его отец, мой прадед Никанор, был видным нэпманом и периодически (недолго, потому что откупался) посиживал в советских тюрьмах. Умер он глубоким стариком в конце семидесятых, за прилавком собственной керосиновой лавки. Оказывается, и при Сталине, и при Хрущеве, и при Брежневе существовал частный бизнес. Хиленький, слабенький, в виде кооперативов и патентов на отдельные виды деятельности, но существовал. В свое время для меня это стало откровением. Прадед Никанор физиологически не мог выносить молодое Советское государство. Ненавидел большевиков всем своим могучим старообрядческим сердцем, считал их порождением дьявола. Строгие религиозные убеждения заставили его отмежеваться от сатанинской, по его мнению, системы и вести автономное существование, претерпевая недолгие муки в гулаговском аду по гуманным, в смысле сроков, экономическим статьям.
Его последняя – на год – посадка случилась уже при Хрущеве, в 1959 году, когда прадеду перевалило за шестьдесят.
Бабушка Муся, напротив, происходила из семьи пламенного большевистского командира-буденновца Исаака Абрамовича Блуфштейна и полоненной им на просторах махновского Гуляйполя гарной дивчины по имени Полина. Понятно, что мои прадеды на дух друг друга не переносили. Прадед Никонор во время войны – по идеологическим соображениям – отсиживался в Ташкенте, налаживая кооперативное производство незнакомого узбекам лимонада. Кто сказал, что лимонад должен быть сладким? Фондируемый во время войны сахар он продавал налево, за что и попал в конце войны в ничуть не пугавший его ГУЛАГ.
Прадед Исаак, наоборот, потеряв в киевском Бабьем Яру всех родных, в 50 лет ушел на фронт добровольцем, стал снайпером, убил 307 фашистов, получил три ордена Славы (за каждые 100 мертвяков по ордену), что приравнивалось к званию Героя Советского Союза.
Ох, чудны дела твои, господи! Еврей, комиссар, рискуя собственной жизнью, защищал Россию-матушку, а кондовый русский старообрядец отсиживался в Ташкенте, воруя у наивных узбеков сладкое. Еще чуднее, что дальним потомком столь разных людей являюсь я – Витя Соколовский, современный житель крупного мегаполиса, сорока четырех лет от роду. Евреи, старообрядцы, украинцы… С отцовской стороны еще и татары затесались. И все с собственными прибабахами, тараканами и убеждениями.
С годами я начал очень хорошо чувствовать свои корни. Они уходят в многострадальную землю моей страны и не дают мне сдвинуться с места. Хотя иногда я очень хочу сдвинуться. Послать все к черту и уехать – туда, где море и солнце, добрые, солнечные люди. Но не могу – корни держат, а еще я сам постепенно становлюсь корнем для своих детей. Ухожу глубже в почву. И уйду, рано или поздно, как и мои предки, полностью. Только корни мои очень противоречивые, в разные стороны растут – тащат, рвут меня на части. Одни воду любят, другие – песок, третьи – воздух, четвертые… Может, в этом и есть корень всех моих проблем? Вряд ли… Мои предки, конечно, сложные люди, но сильные, безусловно, и цельные. Скалы, горы величественные, возвышающиеся над нынешней равниной серости и убожества. Как у них мог получиться я – сам не понимаю. Бабушка и дедушка пережили войну, голод, тюрьмы… И не сломались, пронесли свою красивую любовь через такой ужас, по сравнению с которым мои проблемы – нелепое, смешное недоразумение.
Не хочу вспоминать о них сейчас. Если вспомню – презирать себя буду. Себя и свой пьяный, никому не нужный нудеж. Не сейчас, потом, не сейчас…
…Все равно вспоминаю – только вспоминать о них и остается. Славик умер в 2007 году от рака легких, у меня на руках. Пока его не похоронили, целых три нескончаемых дня я не мог дышать. Физически не мог дышать, и вроде воздух вокруг был, и попадал он мне в нос и в рот. Но в легкие не шел – исчезал по пути. Не стало Славика – и воздуха не стало.
А бабушка Муся умерла год назад, в 90 лет, от старости. Это было уже легче. Очень тяжело, но легче. Человек ко всему привыкает – даже к отсутствию воздуха.
Тяжко мне о них думать… Они были бунтари, титаны, мифические уже почти герои, а я – законопослушный природе гражданин. Живу как все, собачусь с когда-то любимой женой, бухаю, когда хреново, стараюсь заработать денег, не думаю о бессмысленности своего существования и надеюсь на лучшее. Вот сейчас кончится кризис, подорожает нефть, укрепится рубль, перебесится жена, вырастут дети, брошу пить, курить, займусь здоровьем – все будет, наконец, хорошо…
Но, видимо, и во мне есть какая-то червоточина. Зачем я начал писать, например? Заработал денег – живи в свое удовольствие, путешествуй, осуществляй детские мечты, купи мотоцикл или кабриолет и благодари судьбу за удачно сложившиеся обстоятельства. Нет, писать начал, ковыряться в себе и других, смысла мне, видите ли, захотелось. Ага, как же… Смысла не нашел ни грамма, но с реальностью столкнулся больно. Не закончится кризис, и жена не перебесится, и пить не брошу. Вырастут только дети и забудут меня к черту, потому что своих забот хватать будет. Одна вот выросла уже, учится в Бостоне, общаемся по скайпу, с каждым днем все короче. Дочь по скайпу. Технологично. Раньше хоть защитные очки носил от реальности в виде вечной нехватки времени, суеты и решения разнообразных проблем. Люди думают, что отравляет им это все жизнь сильно. «Как белки в колесе крутимся», – грустно думают о себе люди. Белки-то белки, но ведь и счастье огромное – это колесо. Крутится оно, и сливается окружающий мир в яркую цветную картинку. А остановишь его на миг – мама дорогая, как все страшно оказывается вокруг, как бессмысленно, бесперспективно и беспощадно…
Я остановил. Имел глупость. Более того, писать начал, сфотографировал, заморозил мир, зашифровал его маленькими черными значками на белом фоне экрана ноутбука. И ужаснулся.
Самое страшное, что назад хода нет. Даже если снова в колесе побегу, быстро перебирая конечностями, нет назад хода. Я уже видел, какие на самом деле этой ярмарки краски, какие леденящие кровь разноцветные маски поблизости. Я слышал скрип карусели рядом и узнал, что он означает. Это знание во мне, не забыть его. Поэтому и не хотят быстро шевелиться ноги, не могут просто. Поэтому – только вперед.
Сижу, вспоминаю, пытаюсь разобраться, что же произошло с нами. Анька – она ведь такая была – ух, какая она была!.. И я был… А теперь – дельфиний писк. Я честно стараюсь вслушаться в противные звуки, понять. И понимаю, к сожалению.
– Молчишь, не обращаешь внимания на постаревшую дуру, недостойна я тебя, да? А ведь нечего тебе сказать, ты убил меня, Витя, понимаешь? Тебя судить за убийство человека надо. Подмял под себя, запер в доме, учиться не разрешил, актрисой стать не разрешил. Рожай, стирай, убирай, готовь, терпи твои оскорбления и все понимай. Ой, у Витеньки сложный характер, ой, он такой талантливый, он не изменяет тебе, он тебя любит… А мне насрать, что ты меня любишь! Не верю я тебе. И не любишь, и изменяешь. Просто ловкий очень, поймать сложно. Да я и не хочу ловить. Противно мне. Ты эгоист, тебе просто со мной удобно, вот и все. И не талантливый ты никакой, тешишь свое раздувшееся самомнение, да тебя люди уже выносить не могут с твоим самомнением. Ты – раздувшееся ничтожество, похабное, похотливое ничто! И знаешь, как мне обидно, что вот такое ничто меня подмяло? А ведь я могла стать актрисой, мне сам Абдулов говорил, что могла… Убил ты меня, Витя, запер, похоронил заживо. Душно мне с тобой!
– Трахнуть тебя хотел Абдулов, а ты и поверила, дурочка, – говорю я неожиданно. Надо бы поласковей, поаккуратней, но ее слова о раздувшемся ничтожестве выводят меня из равновесия. Точнее, не сами слова, а контраст слов с еще стоящей перед глазами той, двадцатилетней давности Анькой. А еще точнее – контраст моего представления о той Аньке с тем, что я вижу перед собой. Несправедливо, обидно: я ради нее стихи писать бросил, в говне по макушку искупался, денег урвал, душу загубил практически, а она – «раздувшееся ничтожество»… Не получилось у меня разобраться в очередной раз. Зато получилось шокировать и на минуту успокоить истерящую жёнушку.
– Как трахнуть хотел? – обалдело спрашивает она. – Иди ты!..
Вот за что люблю Аньку, так это за ее наивную и даже местами милую тупость. За это же, впрочем, и ненавижу. Одно дело, когда девочка двадцатилетняя тупа – тут грех не умилиться. Другое, когда баба сорока лет. Анька выглядит на тридцать и застряла где-то посередине. Так же, как мое отношение к ней. То ли любовь, то ли ненависть… Поэтому отвечаю я ей двойственно, непонятно – комплимент делаю или оскорбляю.
– Обыкновенно трахнуть хотел. Ты девка симпатичная была, отчего тебя не трахнуть?
– Да не… – не верит жена. – Это ж Абдулов! Он же герой-любовник, секс-символ советского кинематографа, вокруг него знаешь сколько баб вертелось?! И чтобы он меня… Нет, не может быть, он действительно способности во мне увидел.
Всё! Милая тупость перешагнула грань и превратилась в откровенный дебилизм. Ее намеренные оскорбления никогда меня особенно не трогали. Знал я, что от слабости в основном она это делает. Но чтобы вот так…
– Да как ты смеешь, сука! – взрываюсь я. – Ты думаешь вообще, что говоришь? Значит, если секс-символ советского кинематографа пробился бы сквозь твои ватные мозги, то ты ему дала бы – так получается?
– Нет, нет, – испуганно лепечет Анька. – Я не то хотела сказать…
Она меня хорошо изучила за двадцать лет. Знает, что переступила черту. Лихорадочно пытается сообразить – где? Не понимает и от этого боится еще больше. Она боится меня. Я в принципе неадекватный, она это тоже знает. Однажды, после какого-то глупого скандала, она в первый и последний раз убежала из дома – так, просто на улицу, проветриться. Возвратилась, а в коридоре вся ее одежда валяется. Порванная на мелкие кусочки. Больше не убегала… От меня всякого можно ожидать. Она знает это, но все равно методично, часами выводит меня из себя. А потом каждый раз удивляется: чего это он? И боится.
– Значит, по тупости твоей наши дети родились, – не унимаюсь я. – Была бы поумней, поняла бы, чего от тебя хотят, и – гудбай, Витя. Выходит, зря я рисковал всю жизнь, голову на кон ставил, лишь бы Анечка хорошо жила с детишками. Так выходит?
– Нет, нет, ты неправильно… это твои извращенные фантазии…
– Мои извращенные фантазии… Это говорит мне человек, живущий полностью в выдуманном мире. Да ты хоть помнишь, как ты в ГИТИС поступала, как тебя «зарезали» в первом туре, а мне, подыгрывавшему тебе в этюде, сказали на экзамен сразу приходить? Все, прошел творческий конкурс. Я даже не поступал, я подыгрывал тебе только. Вспоминай, что я тогда ответил. Нет, сказал… Потому что Анечку кормить надо, бабло зарабатывать. Я писать перестал, потому что Анечка… А ты… Дома, говоришь, запер тебя? А с каким удовольствием ты в этом доме сидела, помнишь? Все лето на Лазурке торчала. А когда не было денег туда тебя отправить один раз, ты помнишь, какой скандал устроила? Ничего, Витя извернулся, достал денег. Из воздуха материализовал, как фокусник. О да, я забыл: не ради себя, ради дочки Женечки, конечно, скандалила. Как же может ребенок без моря? Обязательно на Лазурке, Черное нам не подходит, у девочки аллергия – тобою, между прочим, выдуманная. И где ее аллергия сейчас?! Нет ее, развеялась как дым с отъездом в Америку, зато резко появилась у Славки. Теперь с ним на Лазурку ездить надо. Душно ей, принцессе потомственной, работать хочется, учиться, актрисой быть, а я мешаю, видите ли. Так это ж жопу оторвать надо, Ань, от стула! Трудиться нужно, слыхала такое слово, нет?!
Все, выговорился и сразу пожалел о своих словах. Потому что точно знаю, что будет дальше. Сейчас она бросится на меня с кулаками. Вот, бросается, осыпает ударами и изощренными матерными тирадами. Я ее обнимаю покрепче, чтобы не дергалась. Она дергается тем не менее, это минуту будет продолжаться, пока не устанет, или две. Полторы минуты на этот раз. Я засек время по настенным часам. Средненько сегодня у нас получилось, без задора.
Утихла, сейчас обмякнет, уткнется в мою грудь и начнет плакать, а мне станет стыдно. Я-то точно знаю, что Анька – совсем не та корыстолюбивая хищница, какой я хотел ее представить. Все значительно сложнее. Она действительно безумная, всего боящаяся мать. И отличная при этом мать, дети ее обожают. Она их любит и боится за них. Верит в многочисленные аллергии, пороки сердца, плоскостопия и иные страшные болезни. На деньги, бессмысленно потраченные на врачей, можно было бы раскрутить ее как актрису даже в Голливуде. Тем более и способности у нее имеются – приврал я насчет ее бездарности сгоряча. И трудится она немало, в настоящий момент работает шофером, поваром и нянькой у нашего семилетнего сына Славки. Хоккей, музыка, преподаватели, школа – день расписан по минутам. А самой ей действительно мало чего нужно. Ей не нужен даже я. А почему – я так и не разобрался, хотя и очень хотел.
Мне стыдно, мне жалко ее. Анька плачет, а я глажу ее по волосам, пытаюсь успокоить, бормочу извинения. Я почти люблю ее в этот момент. Да не почти, просто люблю. Стоять бы так вечно, не разжимать объятия, не отпускать ее от себя. Не получится. Финал у наших скандалов всегда одинаков. Она заканчивает плакать, вырывается из моих рук, дает на прощание пощечину и убегает в бывшую комнату дочки Женьки – жить отдельно от меня. А я ухожу в нашу спальню – жить отдельно от нее. Так мы с ней и живем. Отдельно.