Рубинштейн, а затем Теплов заложили основы советской науки о способностях в период с 1935 по 1946 годы. Затем что-то произошло, и наука о способностях замерла. При этом сами психологи плодили тучи научных публикаций и вели скрытые и открытые споры. Но все это выглядело странно: будто они говорят одни и те же слова о способностях и о том, что надо двигаться вперед, но при этом топчутся на месте…
Что могло произойти?
В начале тридцатых Александр Лурия был председателем Российского психоаналитического общества. Но вот началась «критика» Выготского, затем постановление, закрывшее педологию и психотехнику, а следом тридцать седьмой год, репрессии и ужас оказаться врагом народа… К сорок третьему году Лурия уже был доктором медицинских наук и никогда больше не возвращался в психологию, иначе как физиологом…
В сорок третьем Леонид Рубинштейн, лауреат государственной премии, становится членкором Академии наук, в сорок пятом – академиком Академии педагогических наук, а уже через пару лет он – безродный космополит, лишенный всех постов и званий…
О репрессиях тридцатых знают все, о репрессиях конца сороковых гораздо меньше. Но и в начале пятидесятых люди уходили в лагеря на долгие годы без права переписки. Что же касается психологов, то их тридцатые годы обошли стороной, а вот в пятидесятом году они поняли, какое место должны занять. Сделано это было на так называемой Павловской объединенной сессии Академии наук и Академии медицинских наук 1950-го года, где вполне всерьез решался вопрос о закрытии психологии и полном переходе на физиологию.
Наши историки психологии до сих пор предпочитают умалчивать об этом событии. А если писали о нем, то так, как писал Артур Петровский в 1967 году.
Указав на неравномерность развития психологии к пятидесятым годам и помянув добрым словом исследования Теплова и его сотрудников в качестве примера изучения «индивидуально-психологических различий, отправляющихся от характеристики экспериментально установленных свойств нервной системы» (Петровский, 1967, с.335), Петровский переходит к критике, без которой происходящее в психологии и по сей день не понять:
«Начиная с середины 30-х годов, то есть с того времени, когда ленинская теория отражения становится теоретической основой психологии, в качестве одного из важнейших принципов построения системы психологических знаний принимается принцип детерминизма. Однако для того чтобы из средства интерпретации предмета психологии этот принцип превратился в центральное объяснительное понятие всей психологии как науки во всех ее разделах и отраслях, он должен был быть модифицирован и утвержден в качестве рефлекторной теории психического…
Между тем на путях внедрения рефлекторного принципа в психологическую науку на протяжении ряда лет существовали серьезные препятствия, которые тем самым являлись и препятствием для создания системы советской психологии. Сама рефлекторная теория далеко не сразу была внесена в психологию в качестве одного из краеугольных камней ее естественных основ…
Наблюдалась и определенная недооценка учения И.П.Павлова, глубокое методологическое значение его для разработки системы психологических знаний не осознавалось с необходимой полнотой» (т.ж.)
Прекрасное обоснование необходимости решительных мер по привитию психологам правильных научных взглядов. Даже странно, что оно написано позже, а не до эпохального воспитательного события.
«На проходившей в 1950 году объединенной сессии АН и АМН СССР, посвященной Павловскому учению, были намечены пути использования рефлекторной теории в психологии, подчеркнуто, что выдающиеся достижения учения о высшей нервной деятельности являются ценным вкладом в естественнонаучный фундамент диалектического материализма, опорой материалистической теории психологии.
Ставшая одной из важнейших задач психологической науки, разработка психологического аспекта рефлекторной деятельности мозга успешно осуществлялась в теоретических и экспериментальных исследованиях Б.Г.Ананьева… А.Н.Леонтьева, Б.Ф.Ломова, А.Р.Лурия, С.Л.Рубинштейна… Б.М.Теплова…» (т.ж.с.336).
Все стройно и логично: надо было делать свою, советскую науку, поэтому необходимо было усилить естественнонаучное основание психологии, и психологи дружно откликнулись на это давно назревшее требование прогресса.
Но вот рассказ того же Петровского о том же событии, но изданный в 2001 году.
«Все свершилось в начале отпусков – в конце июня 1950 года. Разумеется, я следил за сообщениями в газетах, где освещался ход научной сессии АН СССР и АМН СССР, посвященной физиологическому учению И.П.Павлова. В газетах было напечатано приветственное письмо «Павловской сессии» товарищу Сталину и вступительное слово президента Академии наук Сергея Ивановича Вавилова.
Вряд ли все это казалось чем-то роковым. Все было как полагалось. Это потом, лет через десять, мы могли задуматься над тем, что, к примеру, мог испытывать президент Академии, благословляя очередную идеологическую расправу над учеными и наукой» (Петровский, 2001, с.38).
Надо полагать, к 1967 году сам Петровский уже прекрасно знал, что оправдывал в своем учебнике, впрочем, академиками просто так не становятся…
«Сессия с самого начала приобрела антипсихологический характер. Идея, согласно которой психология должны быть заменена физиологией высшей нервной деятельности (ВНД), а стало быть, ликвидирована, в это время не только носилась в воздухе, но и уже материализовалась.
Так, например, хорошо известная мне ленинградский психофизиолог М.М.Кольцова заняла позицию, отвечавшую витавшим в воздухе настроениям: «В своем выступлении на этой сессии профессор Теплов (видный советский психолог) сказал, что, не принимая учения Павлова, психологи рискуют лишить свою науку материалистического характера. Но имела ли она вообще такой характер? – патетически восклицала она» (т.ж.с.40-1).
В итоге, психологи, чтобы сохранить свою науку, вынуждены были заявить, что их основным предметом является физиология ВНД!
«Ведь если бы в резолюции съезда было сказано, что психология не имеет своего предмета, то это означало бы ее ликвидацию» (т.ж.с.42).
Но заявить надо было делом.
И вот в судьбе Теплова происходит перелом, который чрезвычайно характерен для судеб почти всех настоящих психологов той поры. О Теплове в 1982 году рассказывал его ученик Натан Лейтес:
«С точки зрения личной судьбы Б. М. Теплова, мне кажется, вряд ли можно назвать естественным или тем более благоприятным для него принятое им «самоограничение» – прежде всего изучить физиологические предпосылки индивидуальных различий. Скорее в этом можно видеть некоторый драматизм его судьбы, когда психологу по призванию пришлось отойти, хотя бы по замыслу и временно, но на деле до конца жизни, в смежную область науки. Винить в этом можно внешние обстоятельства, состояние нашей науки». (Лейтес, с.46)
В действительности, все было гораздо трагичней, самоограничение, по сути, было творческой смертью: «И все же, на мой взгляд, нельзя не пожалеть, что психолог такого дарования, как Б. М. Теплов, на заключительном этапе своей жизни отошел от собственно психологического творчества». (т.ж.)
Думаю, приняв в пятидесятом году решение предать психологию, Теплов всю оставшуюся жизнь казнил себя. Замкнувшись в стенах своей лаборатории он отказывался занять место, соответствующее его значимости в психологическом сообществе. И старательно вторил Лурии, сбегая в нейрофизиологию.
В 1959 году происходит первый съезд Общества психологов, где все крупнейшие психологии Союза высказались и о способностях. Там исходные установки науки о способностях, заложенные Рубинштейном и Тепловым, так или иначе подвергались сомнению. Но Теплов смолчал:
«Он не включился в дискуссию о способностях в связи с докладом А. Н. Леонтьева [21] на I съезде Общества психологов. Точка зрения Б. М. Теплова была достаточно хорошо известна. Да и расхождения его с А. Н. Леонтьевым не были столь велики, как это иногда представляют» (т.ж.с. 45).
В действительности, вопрос не в том, что Теплов принимал точку зрения Леонтьева. Досталось ему и от других психологов, например, от Рубинштейна и Мясищева. Но в 1961 году он переиздает все свои работы, посвященные способностям, без малейших переделок, будто они потеряли для него значение…
«Автор «Психологии музыкальных способностей» и «Ума полководца», квалифицированнейший знаток истории психологии, он, казалось бы, мог написать труд по психологии индивидуальности, который стал бы событием в нашей науке. Такой труд был запланирован, к нему он тянулся, но откладывал его ради психофизиологического направления работы. Он на профессиональном уровне углубился в область высшей нервной деятельности и стал в ней общепризнанным авторитетом. Логика развития исследований потребовала компетенции в электрофизиологии, и он стал ею много заниматься. Он стал специалистом и в области математической статистики (показательна его статья о факторном анализе.
В результате работа над книгой по психологии снова отодвигалась. А жизнь человека ограничена…» (т.ж.с.46)
Рубинштейн начал говорить о способностях в 1935 году, в сущности, заложив основы всех будущих исследований этого предмета, и не прекращал к ним возвращаться до самой своей смерти. Проследить, как развивались и менялись его взгляды – значит заглянуть в самое кухню нашей психологии, поскольку он всегда был психологом номер один и единственным действительным философом нашей психологии.
Итак, в 1935 году для Рубинштейна еще не было способностей как таковых, было учение об одаренности, в котором упоминание способностей возникало как бы случайно, когда разговор заходил о «специальных способностях»:
«Специальные способности определяются в отношении к отдельным специальным областям деятельности» (Рубинштейн, 1935, с.480).
Мы уже привыкли к подобным выражениям и даже считаем их научным языком психологии, – то, что они при этом скрывают неточности рассуждения, нам не видно. Но само это странное выражение «специальные способности» в действительности лишь случайно сорвалось с языка Рубинштейна, заменяя уж «совсем научное выражение». А вот в «совсем научном выражении» дикость подобных высказываний режет глаз:
«В конечном счете специальная одаренность включает в себе соотношение внутренних психических условий с требованиями специальных видов деятельности» (т.ж.).
Вот это потрясающее красивое «специальная одаренность» Рубинштейн и заменяет в следующем предложении «специальными способностями». Для русского человека одаренность не может быть специальной, это очевидно. Хуже разве что «нормальная душа» или «конкретный дух». А вот «специальные способности» уже как-то съедаются. Но зачем ученому совмещать в одном высказывании слова из разных языков?
Только затем, чтобы скрыть, что он плохо понимает, о чем говорит. Выражение кажется гладким, благодаря такой подставе, а вот рассуждение разрывается. Мы этого не замечаем, но попробуйте высказать ту же самую мысль по-русски, то есть только русскими словами, и появятся трудности. Самое простое – заменить специальные на особые. Но тогда это будет плохо согласоваться с «видами деятельности».
Вот такая ловушка, которую проще всего разрешить, отказавшись от русского языка, а он как та поганая шапка, которая вечно не во время горит…
В 1940 – 46 годах способности все сильнее присутствуют в работах Рубинштейна. Собственно говоря, речь идет о двух изданиях его «Основ общей психологии». В издании сорокового года способностям отводится девятнадцатая глава и начинается она с разговора о способностях и задатках. Это указано в оглавлении. В сорок шестом текст главы, в сущности, не меняется, но задатки как-то прячутся внутрь абзацев. И в оглавлении они тоже не поминаются.
Суть понимания Рубинштейном задатков была и до «Павловской сессии» чрезвычайно физиологической:
«Различия между людьми в задатках заключаются прежде всего в прирожденных особенностях их нервно-мозгового аппарата – в анатомо-физиологических, функциональных его особенностях» (Рубинштейн, 1989, с. 122–3).
Тем не менее, в 1947-48-м годах Рубинштейн подвергся гонениям, потерял все свои посты, чему чрезвычайно способствовали его соратники по кафедре – Леонтьев и Гальперин (см. Ярошевский,1994), – и смог восстановить их лишь к 1956 году, после двадцатого съезда ЦК КПСС, на котором была принята резолюция «О культе личности и его последствиях».
К его чести надо сказать, что за время гонений он не сбежал из психологии и не спрятался в нейрофизиологию, как многие другие. Но Леонтьева и Гальперина ненавидел, и в последующих работах постоянно вел с ними борьбу. Это особенно заметно в его поздних работах, посвященных способностям.
Надо отдать Рубинштейну должное. Если Теплов после «Павловской сессии» прекратил писать о способностях и разрушительно для самого себя сбежал в физиологию, то для Рубинштейна эти годы без права публикаций были как-то особенно важны для того, чтобы вырасти как психологу. Молчание, пришедшее вовремя, приносит мудрость…
В 1947-м начались гонения, в 1957-м он издал самую важную свою работу «Бытие и сознание», в которой выложил все свои новые взгляды на способности. И это был уже другой человек и другой психолог. Ему оставалось всего три года жизни, он сильно болел и часто оказывался в больницах. Но постоянно писал и писал все философичней. Дописать так и не успел… иногда бывает слишком поздно!
После «Бытия и сознания» был еще доклад на первом съезде Общества психологов в 1959 году, где развернулись главные бои с Леонтьевым. Психологическое сообщество заняло в отношении этой «дискуссии» скромно-интеллигентную позицию в духе «подлого труса кота Леопольда». Она ярко видна в главах Е.Соколовой, посвященной тому спору:
«Рубинштейн же считал, что нельзя сводить способности только к усвоению неких «готовых» систем действий; при этом остается все же непонятным, почему у одного ребенка усвоение идет намного легче, чем у другого…
С.: Наверное, истина, как всегда, лежит посередине… И потом: разве Леонтьев и Гальперин говорят о том, что вся психика формируется в процессе интериоризации, как только сказал Рубинштейн? Формируются именно человеческие формы отражения… По-моему, здесь ясно: Рубинштейн подчеркивает одну сторону единого процесса, а Леонтьев – другую» (Соколова, с. 550–1).
Действительно, Рубинштейн говорит о чем-то своем, а Леонтьев – своем. Спор между ними начался еще до войны, когда Рубинштейн обвинил какую-то из работ Леонтьева в структурализме, а тот его «Основы общей психологии» – в двойной детерминации. После этого дошло и до ненаучных средств, а научные использовались для личного уедания врага…
Но Леонтьеву не повезло, он оказался сильней и поднялся. Унижение досталось Рубинштейну, и он задумался. Из работы в работу я пытался показать, что Рубинштейн не любил давать точных определений и не умел писать ясно. Поэтому его вовсе не просто понять. Для этого нужен очень любящий человек. Таким была его ученица Ксения Александровна Абульханова-Славская.
В 2003 году она вместе с А.Н. Славской издала последние работы Рубинштейна, снабдив их статьей, в которой постаралась объяснить смысл его исканий. Это вдумчивое исследование, и без него позднего Рубинштейна не понять, как не понять и того, что же он хотел сказать о способностях.
Начать надо с очевидного: Рубинштейн вынужден был быть марксистом и даже уважал марксизм, но с самого начала пытался преодолеть его ограниченность. «Бытие и сознание» – это, в сущности, ответ на основной вопрос диамата – что первично, бытие или мышление, как несколько безграмотно сформулировал его Энгельс. Рубинштейн незаметно поправляет классическую формулу, делая ее доступной для работы.
Так он поступал с марксизмом всегда, начиная со статьи, посвященной Марксу в 1934 году. Во всяком случае, Клара Александровна считает, что «в «Бытии и сознании» он развернул критику ленинского понятия материи и его определения через сознание. Далее он развернул критику официального марксизма…» (Абульханова, 2003, с.9).
Конечно, это все надо читать с прищуром, потому что никакой действительной критики марксизма Рубинштейн в 1957 году развернуть не мог. Он хитрил и пытался сказать свое под видом размышлений над марксизмом, говорил даже не эзоповским языком, а, как сообщает сама Абульханова, использовал некий «эзоповский принцип», когда, к примеру, Ленин выставлялся немножко дураком… или наоборот:
«Наконец, Рубинштейн прибегал и к такому стилю изложения, при котором его собственное понимание приписывалось Марксу» (т.ж.с.10).
Но все эти ухищрения имеют значение лишь в том случае, если мы поймем, что же он хотел. А хотел он, похоже, дать иное понятие о сознании. И в этом, я думаю, он не понят до сих пор. Начну по порядку.
«Он доказал, что не только бытие определяет сознание, но и сознание определяет бытие» (т.ж.с.9).
Сейчас это как-то уж слишком самоочевидно. Тогда, накануне «Павловской сессии», это означало, что у психологии есть свой предмет. И он сопоставим с предметом диамата. Очевидно, что для него сознание было синонимом психики.
«Если идти вспять… можно понять, как сумел Рубинштейн онтологизировать психику, доказать ее объективность, введя человека, субъекта как основание этой онтологизации…» (т.ж.с.10).
Онтология – это наука о бытии. Мудреное это высказывание может означать только одно: Рубинштейн сумел доказать, что у психики есть бытие, подобное бытию вещества. В ином, так сказать, идеальном бытии психики никто и не сомневался. Бытие, подобное бытию вещества, еще не значит вещественное:
««Идеи (понятия), – пишет С.Л.Рубинштейн, – не возникают помимо познавательной деятельности субъекта, образ не существует вне отражения мира, объективной реальности субъектом».
Итак, первым ходом онтологизации психического является введение субъекта и его познавательной деятельности (вместо двух абстракций – объект – вещь – образ), вторым – введение самой познавательной деятельности во взаимодействие субъекта с миром» (т.ж.с.10–11).
Довольно мудреное выражение, поскольку спрятано за эзоповскими ухищрениями сказать хоть что-то тогда, когда вообще ничего говорить было нельзя. Для того времени это было прорывом. Субъект – это человек, это я. Психология той поры как-то уж очень путано описывала, как человек познает. Но заниматься ее бредом нет никакого желания. Что сказал Рубинштейн? Есть ли в этом что-то полезное?
В сущности, он сказал нечто очень простое: понятия возникают лишь в итоге познания мною мира, и живут они в виде образов. Это и есть существо психического отражения, если уж мы будем использовать понятие отражения.
Против этого была направлена критика Леонтьева, обвинившего Рубинштейна в «двойной детерминации». Детерминация в данном случае означает просто ответ на вопрос: что является источником появления этих образов – внешний мир или внутренний? То есть мир или субъект, человек? В ответ Рубинштейн выдвинул «новую формулу детерминации психического».
«Эта формула была одновременно немыслимо смелым радикальным изменением общепринятого в философии понимания детерминации как причинно-следственного отношения. Рубинштейн определяет детерминизм как диалектику внешнего и внутреннего: внешнее не является причиной, определяющей или созидающей внутреннее, а внутреннее не является его следствием.
Внутреннее как онтологически «самодостаточное», объективно существующее преломляет внешние воздействия и т. д., согласно своей собственной специфической сущности» (т.ж.с.11).
Если уж говорить о сущности, то это напрочь убивало теорию отражения диамата. Даже хуже: вся естественная наука с ее обожествлением рефлексов рассыпалась! Даже гомеостаз Бернара и Кэннона вышвыривался из психологии в чистую физиологию, поскольку та среда, которая поддерживала некое равновесие с внешним миром, теперь оказывалась двойной. И одна из ее частей была сознательной. Это был удар по психофизиологии!
Но этот удар вполне обоснован и ожидаем. Человек – это не машина, которая реагирует на внешние воздействия. Когда мне делают больно, тело отдергивает руку, но я всегда могу перехватить его движение и заставить терпеть. Даже больше: я могу отключить само ощущение боли! Я есть. И я не тело!
Но Рубинштейн шел дальше.
«Согласно официальной философской ленинской парадигме, идеальное лишь отражение материального, а свойством объективности обладает только материя.
Материю же Ленин, как говорилось, определил по критерию внеположности сознанию. Как же может быть объективно сознание, особенно если признать его субъективность как противоположное объективному?» (т.ж.)
Привычное нам понимание онтоса – это бытие. Но более точный перевод с греческого говорит, что это сущее. То, что существует. Онтологизировать сознание – значит признать, что оно сущее. «Философская энциклопедия» в 1967 году определяла объективное как «то, что принадлежит самому объекту, не зависит от субъекта».
Объект же, строго в соответствии с Ленинским требованием, – «то, что противостоит субъекту, на что направлена его предметно-практическая и познавательная деятельность». Можно, конечно, привести и определение субъекта, но это совершенно бессмысленно, потому что вопрос о том, что такое субъект и почему настоящий марксист им быть не должен, а должен стремиться к объективности, замазан всеми возможными средствами.
Почему? Просто. Потому что субъект – это душа. А ее у материалиста быть не должно! Придать субъективному статус сущего – значит утвердить за психологией право на собственный предмет. Пусть еще не душу, но это уже определенный шаг, делающий человека видимым. Того, кто видим, можно травить…
«В «Бытии и сознании» субъективное впервые в истории философской и психологической мысли признается в своем онтологическом статусе, признается в своем «праве» на существование» (т.ж.с.12).
Тут Ксения Александровна, конечно, несколько перегнула палку. Была и та психология, которая вообще изучала душу. Она имеет в виду ту разновидность науки о человеке, которая утвердилась в мире после нашей революции и является подвидом крайнего и воинствующего материализма. Но в отношении нашей психологии это верно.
«С.Л.Рубинштейн отказывается от того распространенного в психологии тезиса о невозможности определения самой психики и сознания, о необходимости ее изучать через проявление в чем-то ином объективном (например, в деятельности) или как производное от чего-то иного (например, согласно И.П.Павлову и следовавшему его методологии Б.М.Теплову), от высшей нервной деятельности.
Мера того, насколько за психикой и сознанием отрицалось право на объективное существование, проявилась прямо в неопубликованном, но, вероятно, застенографированном большом докладе П.Я.Гальперина (соратника А.Н.Леонтьева), высказавшего суждение, что психика есть то, мы сами из нее сделали. До этого она является tabula rasa» (т.ж.).
Дальше начинается самое любопытное. В спорах должна рождаться истина. Это чаще всего неверно, в них рождается вражда. Но чтобы отбить нападки «искренних марксистов», Рубинштейн идет в иные сферы науки, он начинает изучать работы физиков и математиков.
«Он обращается к закону Бойля-Мариотта для того только, чтобы показать, что психическое, так же как и все явления в мире, имеет свои собственные внутренние закономерности (внутренние в смысле специфические) и через эти закономерности преломляются, ими опосредуются внешние воздействия, что сказывается в общем эффекте взаимодействия.
Здесь Рубинштейн фактически предлагает определять психику не только как отражение реальности…» (т.ж.с.13).
Так и напрашивается: неужели он увидел психику как среду, подобную жидкости или газу?!
Нет, конечно, этого Рубинштейн не сделал. Весь пример с Бойлем и Мариоттом нужен ему лишь для того, чтобы показать, как работает мышление. От жидкостей и газов, как некой физической среды, он переходит к тому, как Маркс анализирует собственность и синтезирует понятия. А затем возвращается к разговору о субъективном и объективном.
В качестве самой «объективной» среды сознания Рубинштейну хватало мозга и нервной деятельности. Это несло в себе противоречие, потому что мозг обладает совсем не теми же свойствами, что и жидкостная или газообразная среда. Иначе говоря, весь пафос поиска, весь заряд ушел мимо…
И все же, к чему понадобилось Рубинштейну сопоставлять психическое, субъективное, значит, сознание с физической средой, имеющей свои законы и устройство?