bannerbannerbanner
Дубовый дым

Александр Новосельцев
Дубовый дым

Полная версия

– Все, Миша. Терпеть тебе осталось полчасика.

Он остановил машину на краю хутора, у речки. Вышел, сел на бережок. Поставил одну бутылку:

– Это анестезия.

За ней вторую.

– А это обезболивающее.

Поближе – подфарник. Еще ближе – пассатижи. Откупорил первую бутылку, налил в подфарник до краев:

– А это дезинфекция. Вот такая вот народная медицина. – И опустил в подфарник с водкой пассатижи…

Спустя полчаса к дому медленно подъехала машина и стала непрерывно сигналить. Шура выбежала из дома:

– Миш! Ты чего?

Михаил сидел в машине:

– Шур! Димку… позови! Машину пусть… Загонит.

– А чего такое? Вылечил зуб-то?

Голова Михаила моталась в окошке машины.

– Сто процентов. Услуга бесплатная. Расход только на анестезию. Они думали… меня голыми руками взять. Я за эти же деньги – сам любую работу… Хоть штукатурить… хоть кирпичи класть… хоть косить… хоть копать…

– Господи! Ты чего это, Миш? – Шура увидела у него на подбородке запекшуюся полоску крови.

– …хоть пилить. А хоть и зубы рвать! Во! – И он протянул жене плоскогубцы с зажатым в них зубом. – Эт тебе…

– Бо-о-же мой! – Шура только сообразила, что держит зуб.

– И это тебе. – На его ладони-грабарке лежал пузырек с ярко-красным лаком для ногтей. – Чтоб знали… Мы что – хуже их, что ли. Ничего, Шурочка. Все! С анестезией… и дезинфекцией я завязал. Железно!

Другой рукой, вывернутой куда-то назад, он показывал шиш:

– А это вот им… Вот им мой полюс.

Рождественское чтение

Дачники, все лето живущие в далекой степной деревне и называющие себя в шутку «однодворцами», для охраны своих деревенских домов нанимают обычно на зиму сторожей. В эту зиму однодворец с дальнего края деревни, Женька Вавилов, договорился с Серегой, молодым бессемейным мужиком из соседней деревни, пожить у него, охраняя заодно его нехитрое хозяйство от ежегодного разорения.

Зимой дорога в деревню засыпана снегом по пояс. Лишь изредка, один-два раза в неделю, протянется по ней санный след, – это мужик, единственный, имеющий лошадь, ездит в соседнюю деревню за хлебом или пенсией, привозя их сразу на всех деревенских. Тишина зимой наваливается на деревню страшная. Один только ветер, гудя в верхушках берез, стоящих у околицы, нарушает тишину заснеженных полей, заставляет стариков выходить на крыльца, вслушиваясь, не трактор ли едет, и по какой такой причине забрался он в эти безлюдные места. В безветрие не слышно ничего: ни голоса, ни собачьего лая. Зимой в деревне, кроме пяти постоянных жителей, нет никого: ни детей, ни молодежи, ни собак. Не доезжает сюда и автолавка. Сам Женька живет в городе и приезжает нечасто, и Серега-сторож с нетерпением ждет его приезда; приехав обычно к вечеру и заночевав в протопленной избе, хозяин обязательно «подносит» Сереге, да еще и оставляет, так что Серега всегда чуть навеселе.

Перед Рождеством в деревню кто-нибудь из дачников-однодворцев обязательно заглянет. Хотя бы на рождественскую ночь. Когда кто-то приезжает в деревню, зимой видно сразу. В ранних сумерках зажелтеют в домах оконца и высветлят перед ними заснеженные полянки. Проходит немного времени и, стукнув в дверь, заходит Серега, оставив обувку в сенях. Заходит, никогда ни при каких обстоятельствах и при любой температуре не снимая шапки. Вид его и речь подсказывают, что он уже «принял». Сидит, долго, для приличия, держа в одной руке поднесенный хозяином стакан, а в другой кусочек хлеба с салом. Главная тема рассказов его, как человека, подрядившегося охранять от воров дальний край деревни, что он не забывает и этот край деревни.

– А как же! Я обязательно… Я со своей Жулькой сюда прихожу. Близко не подхожу – ни-ни! Чтобы это… следы чужие было видно. Мне все равно… Мне какая разница, куда ходить. Я и на ваш край загляну… Я чего – не видно тут следов?..

Говорит Серега двумя-тремя словами, делая между ними большие перерывы. Когда он начинает повторяться, хозяин показывает на стакан в Серегиной руке и нетерпеливо перебивает его вопросом:

– А Женька приезжал?

Серега поднимает на него удивленные глаза, стараясь понять вопрос:

– Женька? Вчера приезжал… Переночевал и уехал. У него дела свои. А я сейчас гляжу – у вас свет горит. Ага! А может – это… Может, кто чужой зашел? Дай, думаю, проверю, схожу… Я прально говорю?

– Ты давай, давай, выпей, – говорит ему хозяин и отодвигает табуретку подальше от стола, поближе к двери, присаживает сторожа за плечо. Оборачиваясь, глядит в печной закуток, где жена, вместе с приехавшими подругами до прихода гостя шумно и весело нарезавшая и раскладывавшая на тарелки привезенные продукты, внезапно умолкнув, делает ему знаки рукой. Показывает через занавеску на Серегу и машет в сторону улицы. Сидящий за столом товарищ хозяина, осторожно отодвигая ногой под лавку откупоренную бутылку, с интересом разглядывает Серегу и тоже, одобряюще поднимая голову, торопит:

– Ты выпей, выпей…

Серега, неловко присев на край табуретки, резко наклоняет голову и смотрит сверху в стакан.

– Ага… – говорит он и, подумав, уже подносит стакан ко рту, раскрытому на ширину стакана, но останавливается и поднимает голову. – Я ведь их всех… Всех записываю, кто проезжает… или кто проходит через деревню. Давеча идут двое. Со стороны Знаменки. Как, говорят, на Озерки пройти? Я им дорогу не эту показываю. Я им верхнюю, за деревней. Вы, говорю, вон там вон… идите, там как раз и дорога. Кто знает, кто они такие, правильно?

Он глядит на хозяина, глазами «наводит резкость».

– Ты пей давай да закусывай, закусывай.

Серега делает два глотка, больше не может. Опускает стакан и медленно откусывает кусочек хлеба.

– Давай-давай, Серега, – торопит хозяин.

– Не… я по… по чуть-чуть.

– Не мерзнешь, Серега? Уголь у Женьки кончился?

– А-а, – машет рукой Серега. – У него угля нету. Дровами. А растапливает книжками.

– Как книжками?

– О-о! У него этих книжек полон. Он какую-то библиотеку… партийную перевез с города.

– И что ж он, ими топит?

– Да нет. Топить-то не топит, а так – растапливает. Это чтоб по такой зиме холодной натопить! О! Это никакой библиотеки конгресса сэ-шэ-а не хватит.

– А ты что, сторожить взялся – другой работы никакой нет?

Серега отрицательно машет головой.

– Нету.

Хозяин подвигает другую табуретку ближе к Сереге, садится.

– А как же живете?

– Да как… была работа – нам все равно за нее четыре года не платили, только когда кто умрет. Тыщу давали на похороны. Да и то не всегда. А потом и работа вся кончилася. Все на центральную усадьбу перевели.

– А как же народ живет, чем?

– Да ничего… Живут, коров держут, картошку сажают. Голодные не сидят. Ну, правда, у кого одна корова, у кого – две, не больше. А Джамал, так у того двести овец.

– Джамал? Это кто же?

Серега машет рукой:

– А-а… У него ни флага, ни родины. Джамал и Джамал. Взялся у нас в деревне. В одной рубашке и штанах, чуть не босиком. А через год смотрим – у него и дом, и две сотни овец, и ребятишек полон…

– А машина?

– А как же, и машина тоже.

– А другие в деревне без машин?

Серега кивает.

– Машин нет, одни трактора только. – Он вспоминает. – У одного нашего мужика жена рожает, он побежал к Джамалу: отвези в район. А тот говорит – нет.

– И что же, так и не повез?

– Ни в какую. Этот мужик, Ленька, побежал к себе. Трактор «ка-семсот» заводит и этим «ка-семсотым» его и переехал.

– Кого? Джамала?

– Да жигуля! Прямо пополам.

– И что? Он в милицию?

Серега сначала утвердительно кивает, а потом машет рукой:

– А-а… толку-то никакого. Все равно ему убегать пришлось.

– Кому? Леньке этому?

– Да нет, Джамалу.

– Как это?

– А наши мужики все собрались, пришли к нему и это… дали ему двадцать четыре часа. Джамал на другой день вон в Заречье съехал.

– Что, прямо с овцами?

– Ага.

Зима холодная, на улице мороз. Серега, отставив стакан, сидит, потирая красные, шершавые, как древесная кора, руки с синеющими на них наколками. Из закута выглядывает жена хозяина, мельком глянув на гостя, недовольно зовет:

– Ви-итя…

Хозяин кивает ей:

– Все, сейчас. – И смотрит на руки сторожа. – Серег, а ты сидел?

Серега поднимает голову, чуть смущенно говорит.

– Не… Я один… один изо всей деревни не сидел.

– А остальные что ж, все сидели?

Он чуть улыбается, кивает до груди головой. Шапка падает на колени, он снова натягивает ее на голову.

– Ну. Все за убийство. У нас считают, кто не сидел – тот и не мужик.

Серега встает, стараясь не качаться, поправляет шапку. Хозяин тоже встает.

– Что, Серега, пошел?

– Ага.

– Допей.

– Не-не, мне хватит на сегодня. Пойду, дровишек чуть подложу. Деревню еще обойти надо.

– Да не ходи сегодня-то. Домой иди. Праздник, да и мы все на месте.

– Ну и хорошо. Это… с праздником вас. С Рождеством.

В сенях, провожая Серегу до двери и ожидая, пока он с трудом, обеливая рукав о стенку, обувается, хозяин спрашивает:

– Как тут тебе, не скучно?

Серега наконец надел ботинок, распрямляется.

– Да я за этот месяц… Я уже целых две книжки прочитал. Про этого, которого, фельдмаршала… у нас в войну арестовали. Он книжку целую написал… как его…

– Паулюс?

Серега радостно:

– Ага, он самый.

– А другая?

– Другая? – Серега сначала серьезнеет, а потом, пожав плечами, улыбается. – Капитал. Маркса. Первый том.

– Ого!

– Да, а то я за всю жизнь… я двух книжек не прочитал… а тут думаю, Женька все равно их пожгет, а мне время-то… куда-то девать надо, я и давай читать. Я про этот «Капитал» столько слышал! Дай, думаю, хоть узнаю, про чего он там пишет? А то так и помру и не узнаю, как люди богатыми бывают.

Серега уже стоит на крыльце.

 

– Ну и что, понял что-нибудь, в «Капитале»?

– Да ни хрена я там ничего не понял. Слов много, а вместе их никак не соберу. Потому, наверно, мне богатым быть не дорога. Но дочитал всю честно, от корки до корки.

– А теперь за что возьмешься?

– За что? Я вот думаю, время девать некуда, я тогда уж второй том до конца февраля осилю. Может, чего и пойму. Ведь кто-то же понял, чего там написано. А я что, хуже других! Вот пойму, разбогатею… Придешь ты ко мне в гости, я тебя тоже угощу.

– Что, правда, нальешь?

– О! Да это обязательно, это само собой. Это я хоть сейчас – приходи, налью. Как без этого! Это само собой – поднести-то. Это – обижаешь! Я в смысле – поесть, закусить угощу.

– А у тебя что, и хлеба нет?

– Так что ж, картошка зато. Ну, пойдем?

– Сейчас? Да нет… Спасибо. Ты знаешь… – Хозяин берется за ручку двери. – Серега, постой тут, я сейчас.

Через минуту свет из двери снова плеснулся на снег. Хозяин выбежал на крыльцо с ярким пакетом в руках, подняв его, прокричал в темноту:

– Серега! Серега! Подожди! Хлеба хоть возьми! Серега, никуда не ходи, будь дома, мы к тебе скоро придем!

Братка

Весь вечер после разговора с женой Александр Михалыч Зубарев, или просто Саня, тихо светился и ходил по избе почти на цыпочках тихой пружинистой походкой, поддакивая жене и, боясь спугнуть близкую радость, разговаривал с ней утвердительной интонацией. Дело в том, что ему хотелось съездить в город, повидаться с братом Геннадием, но жена «просто так» сроду бы не отпустила его.

– Тут дел по дому невпроворот, а ты кататься поедешь. Мало ли, что давно не виделись. Летом в отпуск приедет, вот и повидаетесь.

Саня подумал: «Что, действительно так-то зря ездить!» – и сменил тактику:

– Да не кататься, а Лешку, может, куда устроить: в техникум или еще куда. Малый школу заканчивает.

Наталья заколебалась. Саня понял это и стал заходить с флангов.

– Да ты погляди, – говорил он жене. – Сейчас самая пора. – Он для убедительности загибал пальцы. – Снег не сошел, технику подготовили, с неделю до посевной время есть. А то потом другой поры съездить не будет.

– Так-то конечно, – раздумывала Наталья, гладя мужу рубашку. – Съездить бы надо, я бы сама поехала…

– А скотину куда девать? – в тон ей, стараясь «влестить», заговорил Санька. – Выгнать – ладно, корму задать, – это я сделаю, а вот доить…

Наталья нехотя махнула рукой:

– Ладно, поезжай. В техникум зайдешь. Спросишь: как там по приему, экзамены какие сдавать, или так? А то, может, Геннадий чем поможет. Может, у него в техникуме знакомые какие есть?

– Кто его знает! Может, и есть!.. – радостно говорил Санька, снимая со шкафа чемодан, вытирая с него рукавом пыль и щелкая замками.

Саня, несмотря на свои пятьдесят и метр шестьдесят пять был сух, жилист, легок на руку и скор на ногу. Смолоду из-за роста дразнили его «маломерком», от этого появилась в нем какая-то хорошая злость, желание все постичь и делать самому. Увидел у речки огромный плоский голыш, подумал: хорошо бы его вместо крыльца пригородить. Дня два ходил, соображал, потом встал с утра пораньше и приволок к дому. Никто и не видел, как. Но больше всего любил плотничать. Сколько материала за плотницкий век в руках его перебывало, а попадется ему хорошая доска, погладит ее шершавой ладонью, скажет:

– Эх, дощечка! Ее бы лизнуть рубаночком только, как заиграет!

Была у него еще одна любимая присказка:

– Хорошую работу беречь надо.

Но это для ленивых, а Саня никогда ленивым не был. Все в деревне знали: если что сделать надо – Саня никому не откажет. Двери поправить, крышу ли, баню срубить – только попроси, – свои дела бросит, а помочь придет. И не ради заработка или выпивки. Для него первое дело – уважить. Ну а если и нальют после сделанной работы – он не откажется, но главное в этот момент – поговорить. Накатит сразу полный стакан, а потом сидит, размягченный, слушает добрые слова за его работу, тихо млеет, душу потихоньку разворачивает:

– Да ты, Ефимыч, – говорит он соседу-инвалиду, которому покрыл крышу своим же шифером, – только соберись с матерьялом, а я тебе летом и дом перекрою. Ну куда такая крыша? – отставив стакан, тыкал он в потолок с рыжими разводами по побелке. – Хляби небесные.

– Ты, Михалыч, – говорил, провожая его к калитке сосед, – насчет шифера-то своего… Может, погорячился? – прощупывал Саню с надеждой. – У меня ведь сейчас отдать нечем.

Сашка, качнувшись, останавливался у калитки, делал рукой останавливающий жест:

– Все, Ефимыч! Спокуха! Насчет шифера – все! Будет когда – отдашь. Главное: вишь! – Он оборачивался в сторону сарая, на котором ровно, аккуратно, новым светло-серым пятном лежал шифер. – Стоит крыша! А!?.. То-то! А вот конек ты… – грозил он ему пальцем, – конек-то ты не припас. Там и надо то четыре штуки всего!

Ефимыч глядел на новую крышу, пожимая плечами:

– Был бы… что ж не закрыть-то.

Санька опирается на калитку, протягивает Ефимычу ладонь:

– Ну, Ефимыч, спасибо тебе за угощение.

– Мне-то что – тебе за работу спасибо!

Санька, качаясь, уходит по темной улице. Ефимыч накидывает на калитку крючок, ковыляет домой. Посреди двора его останавливает Сашкин голос:

– Слышь, Ефимыч! Не найдешь коньков – приходи ко мне, я дам.

И сразу за этими словами из темноты звучит, удаляясь, любимая Сашкина песня, которую он пел по-своему:

 
А я ее целовал, уходя на работу,
А себя, как всегда, целовать забывал,
Целова-ать за-абывал.
 

Наутро выпрашивал у жены на «поправку в честь праздничка».

– Это в честь какого? – спрашивала, вычисляя праздники, Наталья. Ответ у Саньки был неизменным:

– В честь трехсотлетия граненого стакана!

– Да иди ты!.. – шумела Наталья и шлепала его по спине полотенцем. После долгих прений, если Наталья не сдавалась и Саньке не удавалось «принять на грудь» дома, он шел к соседке, с вечера просившей спилить старый клен у ее дома, который огромной веткой придавил крышу кухни и грозился упасть на дом. Взобравшись, как кошка, на дерево, обрубал боковые ветки, «освежевывал» и оголял ствол. Делал все один. Принципиально. Зачаливал клен растяжками из веревок и рубил, всегда рассчитывая верно. Наконец, укладывал точно между кухней и проводами ахнувший об землю могучий ствол. Уставший и вспотевший, с парящей, как котелок, шапкой в руке, стоял, вдыхая горький запах спиленного клена и удивлялся тому, что в первые весенние дни сокогона, когда снег еще не сошел, а солнышко уже начинает ластиться, сок у клена сладкий и чуть не брызжет из пня, струясь темными ручейками по его корявому обрубку.

Утром, налегке, с одним чемоданом, он шел на станцию. Ночь сидел в трясущемся вагоне, не ложась. Постель, экономя деньги, брать не стал, и сердитая проводница, боясь, что он ляжет на матрас, забрала его вместе с подушкой и, протискиваясь между полок, угрюмо уволокла в служебное купе. Саньке все равно спать не хотелось, и он сначала думал о проводнице: «Вот странный народ, и чего сердиться-то, – все равно бы я ложиться на стал, столько всего интересного за окнами, – когда еще увижу?» – А потом, радуясь как ребенок, глядел в окно.

Так он и сидел всю ночь, упершись лбом в оконное стекло, закрыв его ладонями, чтобы не отсвечивало, и глядел на уснувшую чужую жизнь за темными окнами станционных построек, бисером рассыпанные по горизонту огоньки незнакомых деревень, мелькающие деревья, поля, огороды, и во всем этом виделись ему признаки неведомой жизни неизвестных ему людей.

– Ну надо же! – удивлялся он, в очередной раз видя шлагбаум, блестящую у будки стрелочника мокрую дорогу, которая пересекала пути и исчезала в темноте вместе с полосатыми столбиками, убегая, наверное, вон к тем далеким огонькам. – И везде ведь люди живут…

Потом он подумал о брате, несколько лет не гостившем в деревне, и на сердце стало сладко-радостно, что вот завтра он увидит его, и как тот обрадуется, и как они будут потом сидеть и разговаривать с ним, вспоминая давнее, детство, как потом… Потом Санька не заметил, как заснул.

Днем он уже был у дома брата.

«Только бы Генка был дома, – думал Санька, поднимаясь пешком на седьмой этаж. Лифта он побаивался, – а ну как он застрянет, сиди потом…»

Геннадий был дома:

– Братка! – радовался он, обнимая Саньку. – Лен, Павлуха! Посмотрите, кто к нам приехал!

Вышли жена с сыном. Сноха сдержанно кивнула.

– А я иду и думаю, – вешая пальто и шапку, говорил Саня Елене, – главное, чтобы Генка дома был, а то у него вечно репетиции! Как выходной, праздник или вечер – так репетиции, сроду его не застанешь. Последний раз, когда приезжал, помнишь! – полночи сидел, его ждал. Правду говорят: кому война, а кому мать родная. У людей праздники, а у него – концерт.

– Какие у него теперь репетиции! – Елена махнула рукой, ушла в зал.

– Теперь у нас совсем другая музыка, – развел руками брат. – Теперь все в прошлом. Про все это я уже забыл.

– Как забыл?

– Да так. Ладно, что стоим-то! Ты проходи, проходи. Мать, сообрази нам ужин. Я пока сбегаю, а ты, Павлуха, дядю Саню развлеки, покажи, как живешь. – Геннадий, накинув шапку, вышел.

Саня заглянул в комнату племянника. На полках, где раньше, как помнил Саня, были книги и висели старый пароходный штурвал и барометр, теперь стояли бутылки разных видов с яркими наклейками. Свободные от увешенных плакатами с машинами и Шварценеггерами стены были заклеены разноцветными пачками из-под сигарет. На столе стоял телевизор, на его экране мелькали пестрые картинки. Павлик лежал на диване.

– Да, Павлуха, большой ты стал. – Саня так и стоял в дверях. – Ты в каком?

– В девятом.

– О-о! Вишь, как время летит! Сколько вы уж у нас не были? Года четыре? Ты хоть Леньку-то и Таньку моих помнишь? Как на речку ходили? Помнишь, как раков с ними ловили?

Павлик пожал плечами:

– Помню… – Он нажимал кнопки маленького пульта, и картинки в телевизоре послушно менялись. За неестественно красочным мультфильмом замелькали машины, падающие и взрывающиеся, стреляющий негр, томные глаза красавицы с гундосым голосом за кадром.

– Ленька-то мой школу заканчивает, хочет в техникум поступать. А ты куда думаешь?

Павлик, не оборачиваясь, молча пожал плечами. Стукнула дверь. Отряхивая шапку, вошел Геннадий, заглянул в комнату к Павлику и в зал, взяв за плечо Саню, поморщился:

– А ну их. Пошли, братка. – И повел его на кухню. Там на плите кипел чайник. Стекла окон запотели.

– Хорошо хоть чайник поставили. Но мы с тобой не с этого начнем. Садись, не стой. Сейчас все организуем. Минуточку!

Геннадий высыпал на стол из принесенного пакета колбасу, консервы, лимоны, тонко нарезанную, упакованную рыбу.

– Ну, как там деревня? – Геннадий распаковывал, раскладывал все на тарелки.

– Да как? – Саня, улыбаясь, пожал плечами. – Все в порядке. Считай, перезимовали. Все вроде живы-здоровы. – Он подумал, почесал затылок. – А, ты ж, наверное, не знаешь, Васька Лобанов умер.

– Да ты что! Мы ж с ним за одной партой сидели! И что с ним? Болел, что ли?

– Да какая болезнь! Вот от этого. – Саня показал на шкаф, на котором стояли разномастные бутылки. – Дряни какой-то, то ли спирту технического напился, да не один. Где-то на станции, в Кудеяровке, ночью цистерну с техническим спиртом вместе с друзьями вскрыли и по канистрам разлили, а на другой день он на свадьбу к племяннице в Брусланово поехал, порадовать сестру хотел. Привез две канистры и угостил. Хорошо, жених непьющий попался, молодые хоть живы-здоровы остались, а всю свадьбу, считай, полсотни человек, машинами в область возили, в реанимацию, а кому полегче – в районную больницу. Семь человек умерло, человек пятнадцать поослепли от этого спирта.

– Ну а Васька?

– А что Васька? Васька хоть и виновник, да сам же первой жертвой пал. А сколько народу погубил! Ну а дружков его, которые с ним вместе спирт воровали, искать кинулись. А что их искать-то? Туда же их, в ту же реанимацию и свезли.

– Да-а. – Геннадий помолчал, отставил бутылку Rasputin и, глядя в налитые рюмки, вздохнул. – Сань, давай «со свиданьицем», за твой приезд.

– Ну, давай. – Саня взял рюмку, отвел ее в сторону комнат: – А как же Елена-то?

Геннадий выпил, поморщился, махнул рукой:

– Ладно… Приглашали…

Саня глядел то в рюмку, то на брата.

– Ехал вот… О тебе все думал. Как приеду, рад, думаю, будешь, да и сам я рад, братка. Думал, расскажу, какие новости у нас. А что-то вроде не с того начал…

– Так расскажешь еще! Ты ж не завтра назад?

– Да не знаю. Как получится. – Саня опять пожал плечами.

– Ты на них, что ли, смотришь? – Жуя, Геннадий вилкой показал в сторону зала. – Да ладно, брось ты, не хотят – как хотят. Не обращай внимания, все нормально. Ты пей, закусывай. Ты так приехал или дела какие?

 

– В техникум надо сходить, узнать про прием…

– Лешка поступать собрался? В какой?

– Да не знаю пока. В сельхоз или ветеринарный.

– Есть еще строительный, железнодорожный.

– Да нет, я думаю, пусть лучше по сельскому хозяйству учится. Не хочу, чтобы совсем из деревни уехал. Пусть работает, я дом ему построю.

– Э-э! Это, братка, он тебя не спросит. В армию уйдет, оттуда – в город и жди его потом обратно! Давай с тобой смирновочки выпьем, мать с отцом помянем. – Геннадий разлил по рюмкам.

Выпили, не чокаясь, молча закусывали. Санька, оглядев со всех сторон красивую этикетку, отставил бутылку. Подумав, сказал:

– Ген, ты не обижайся…

– Чего?

– У тебя картошка есть?

– Есть. – Геннадий, не вставая, открыл дверцу шкафчика под раковиной, показал на сетку с картошкой.

– Я вот вижу, закуски у тебя всякие, лимоны, водка аховская… А, может, давай, картошки сварим.

– А чего – давай!

Санька взялся с удовольствием чистить карошку.

– Без нее все равно не наемся никак. Сколько этих разносолов ихних не ешь, а картошечка – первое дело!

Геннадий покопался в ящике стола, достал второй нож, сел рядом.

Молча, сосредоточенно чистили. Санька вдруг вспомнил:

– Так ты сейчас где работаешь? Музыку бросил, что ли?

– Второй год уже. Последнее время работал я с тремя заводскими хорами. С хором машиностроительного завода даже звание народного получили. Как все наладилось! Ездить стали от заводов в экспедиции, песни записывали, обряды. Девки мои из хора только – только загорелись, чувствую: стали понимать песню народную, всю ее глубину… А тут – перестройка. Сократили народ на заводах в два-три раза, коллективы разбежались, да и ставки руководителей хоров убрали. Оказалась музыка наша, да и все народное творчество никому не нужными. Да не только творчество, а и сам народ-то никому не нужен стал. И я с ним вместе остался без копейки со своими двумя высшими образованиями. Месяц потужил: жена, Пашка растет, а у меня в кармане – ни копья. А тут ларьки открываться стали. Покрутился – покрутился я – нигде работы нет! Представляешь, какие мысли могут быть: мужику сорок лет, а семью прокормить не может. – Геннадий бросил картошку в кастрюлю, брызнув водой. – В общем, братка, пошел я в киоск работать.

– Э – э! Вон откуда всего-то…

Брат будто бы не расслышал, продолжал. С сердцем. Видно, наболело.

– А ведь я только-только перед этим дом начал строить. Всю жизнь мечтал, как отец, сам дом построить. Что, думаю, в двухкомнатной тесниться будем? Пашка вырастет – женится – куда будем деваться. У меня тогда ото всех работ, хоров и халтуры двадцать тысяч на книжке лежало. Взял участок, только-только фундамент заложил да кое-какой матерьялец подкупил, а тут тебе – раз! И деньгам крышка. Что на них, на те деньги, бутылку водки купить и напиться? В общем, занялся я стройкой сам, тем более времени с этим ларьком стало навалом: сутки работаю – двое отдыхаю. И ты знаешь, порода, что ли, наша такая – все, кто у моего Пышкина, хозяина, работает, потихоньку тащат, а я не могу, но и чувство такое теперь, будто голова моя в плечи ушла, вроде стыдно, что ли. А торговать, братка, значит, воровать, а я воровать не умею, да и не хочу.

С этим домом, со стройкой-то моей, все сначала затормозилось, а потом подумал я, подумал: ну ладно, время теперь плохое, а когда ж оно было хорошее для нашего брата – простого человека? И, ты понимаешь, думаю, строить сам буду, все экономнее, дешевле обойдется. А дешевле, я тебе говорю, значит, хуже. У меня с этой музыкой, особенно народной, никому теперь не нужной, – руки-то лишь к баяну приставлены были, – ни топора, ни мастерка толком в руках не держал. Вот и начал я сам дом свой колбасить. Собаку завел для хозяйства, чтоб матерьял не воровали, а заниматься ей некогда. И так как-то все наперекосяк пошло…

Вышли на балкон покурить. Геннадий захмелел, смотрел вниз с балкона, заметно нервничая, ворошил волосы. Бросив вниз окурок, глянул на брата заблестевшими глазами:

– Ты вот смотришь на меня. Так? Молчишь, думаешь, что все у меня есть: и квартира, и дом, и машина в гараже, и харчи эти заморские. А ты знаешь, все у меня в жизни теперь какое-то ненастоящее. Водка, вот эта самая, что мы пьем – думаешь, настоящая? А дом мой? И дом тоже будет не настоящий, как попало сляпанный. Я вот сижу ночью в своей будке и думаю, времени у меня думать – черт-те сколько, и думаю: а где же она, настоящая жизнь-то? У Пышкина, что ли – хозяина моего ларька? Нет, таким я никогда не стану, да и не хочу: есть-пить на золоте и перед каждым пресмыкаться. Я же знаю, что на его крышу, которой он кланяется, есть крыша повыше, в любой момент приедут, пальчиком так поманят: «Ты смотри, Бузе не отстегивай, приедет – скажешь, Корявый крышует, понял»? Домой приду – в кресло или на диван. Баян в пыли, два года не притрагивался, боюсь, что уже и разучился. Зато – телевизор. Тут уж сел и кнопками на шоколадке щелк-щелк, даже с кресла вставать не надо. С канала на канал. И ведь умом понимаю, что несет он ложь, чернуху, разврат, темноту душевную, а вырубить его рука не поднимается. Да что тебе говорить, сам небось вечерами не отрываешься?

– Да нет. Телевизор-то есть, только смотреть его некогда. Хозяйство. Да и то, правда, что говоришь: уж больно он в душу гадит, я потому и не гляжу. Эротику эту тоже Петька Красников как-то приглашал мужиков посмотреть, пока его баба на базар ездила. Ну, я тоже пошел. Еле отплевался потом. Мужики – ничего, сидели, ржали, а я ушел, вроде дела какие. Домой не мог. На речку ушел подальше, где никого нет. Сижу на бережку и думаю: а как же, если мать представить так-то или сестру, или жену, или, не дай бог – дочь. Ведь у них, кто такое кино снимает, видно, что-то с головой случилось. Как же они-то об этом не думают? Я часто теперь так-то на речку хожу, туда, где старая ветла. Помнишь, ты там тонул, когда рыбу удили? Сижу на бревне и тоже, о чем ты говорил, о жизни настоящей думаю. Вот я, к примеру, кручусь со своими свиньями, коровой, покосом и хозяйством, считай, без денег который год. И день за днем, год за годом одни и те же заботы крестьянские: картошку бы посадить да отсеяться, да чтоб погода была убраться, да каких только забот нет, братка, сам знаешь, – Саня засмеялся. – А посижу вечерком на бревнышке, пока солнце за речку сядет, ветер стихнет, а особенно весной! – да нет! – хоть и грязно у нас, и канители этой деревенской много, а жизнь вроде бы настоящая. За одно только душа болит, это ты верно сказал: ребятишки подрастают, махнут в город, а там что: тоже в ларьках сидеть?

Брат сидел, внимательно слушал. Поднял голову, посмотрел на Саню.

– А ведь была она, точно, была и у меня жизнь настоящая. Когда и есть особо нечего было, и валенки у нас с тобой одни на двоих. А вот страха перед «завтра» не было. Его ведь, счастья, если посчитать, оказывается, в жизни много было. И очень-очень оно простое, о чем и не подумаешь сразу. Вот ведь ерунда: первое, что помню, – то, как вы меня с Петькой Красниковым летом, а день был жаркий-жаркий, в корыте по речке катали.

– Да? А я и не помню.

– Конечно, ведь у тебя уже другая радость была тогда – Зойка. Волосы у нее тогда были выгоревшие, как солома, веснушки и коленка разбитая.

– Ну, братка, упомнил!

– А потом ты в первый раз меня в ночное взял. И пошло-покатилось мое счастье в гору: сома здоровенного поймал на закидушку, какую ночью поставили на лягушачью лапку, потом в Тайку влюбился на покосе. А дедов дом, хлеб бабушкин, а дороги за деревней – сколько и у меня этого счастья набралось. А ведь все это, братка, вечное. И если этого у человека не будет, жизнь его будет ненастоящей. Вот сейчас все заговорили: жизнь раньше хреновая была. А ты по песням посмотри. Что пели раньше: «Калина красная», «Белым снегом», «Ой, ты, рожь». Слова-то какие, душа в них. Да и прежде них песни какие были, и все в них настоящее, живое, родное. Сейчас скажут: наивно! Да, наверное. А я думаю так: в русском народе всегда и эта наивность была и светлость какая-то. Иначе в песнях бы этого не было и не вспоминались бы они теперь, когда их уже сто лет ни по радио, ни по телевизору не слышно и не видно. А от того, что крутят – уши заворачиваются. Ведь, ты понимаешь! – на два голоса уже никто из певцов не поет! А почему, подумай! А? Да потому, что каждый о себе думает, о кармане своем. И все! Да ты дремлешь уже, утомил я тебя своим разговором?

– Да нет, я слушаю.

Геннадий поднял бутылку, качнул ее. На дне чуть плеснулись остатки.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru