– Куда жать-то?
На что трубка громко приказала:
– Жми, Колюха, на всю железку! Конец связи… – и коротко запищала пи… – пи… – пи…
Телега катила под горку, по дороге, разделяющей дружно и весело зеленеющие поля, и пикала и над полями, и над березами, и над показавшимся селом с дымящими трубами, словно первый спутник, предвещающий Николаю новую большую и радостную жизнь.
Глухой апрельской ночью Николай Жихарев вернулся домой. Тихо поднялся на крыльцо, повесил в сенях куртку, тихо, чтобы не скрипнули половицы, прошел на кухню. Притворил дверь, не зажигая света, на ощупь поискал на печке чего поесть. Под старой фуфайкой нашел стоявший на плите чугунок и в ней теплые еще картошки. Все так же, в темноте, отрезал хлеба, очистил картошку и, макая ее в солонку, стал неторопливо жевать. Потянулся за молоком, чтобы запить, но не рассчитал, с полки на пол упала кружка.
– Вот черт! – шепотом ругнул себя Николай и стал шарить.
Скрипнула дверь, щелкнул выключатель, и свет плеснул в глаза.
– Ну и чего? Где был-то? – В дверях, щурясь от света, стояла Надежда, смотрела внимательно.
Николай молча дожевал картошку.
– Время-то хоть знаешь сколько? А? – Голос у Надежды с грозного сменился на беспокойный; Николай был трезвый, это сбило ее с толку, и она замолчала, соображая, хорошо это или плохо – приходить домой в третьем часу трезвым. Но вид у Николая был усталый и какой-то странный, задумчивый.
Надежда нерешительно подошла к столу, села на табуретку.
– Работа, что ли, какая?
– Ну. В район ездили.
– Ой, «в район». Ночью, значит, работать.
Николай не понял подначки, поднял свои странные глаза.
– Говорю же – работать. С Перфиловым.
Перфилов был человек надежный, из сельсоветских, непьющий, парторг, и Надежда совсем успокоилась.
– А чего не сказал днем-то, что поедете? Забежал бы поесть чего? – Надежда засуетилась, взяла с плиты кастрюлю: – Щей поешь?
– Щей? – Николай подумал, отложил не дочищенную картошку, кивнул. – Давай.
Надежда налила щей, поставила перед мужем. Николай нерешительно вертел ложку.
– Тебе чего – соли? Так она – вот.
– Надь, у тебя сто грамм не будет?
Надежда опять привстала из-за стола:
– Ну вот, начинается! А, может, тебе цыганочку еще сплясать? Чего ж тебе там не налили, где ты был?
Но Николай тихо сказал:
– Сядь, не ори… Мне, может, помянуть надо. Думаю – надо.
– Помянуть? Так ты где был-то?
– Партейное задание. Считай, на похоронах.
– Батюшки… Кого ж хоронили, с районного начальства, что ли?
Николай помешал ложкой щи:
– Бери выше.
– Из области, что ли, кто из наших мест?
– Выше, выше бери.
Надежда растерялась:
– Да уж куда выше-то?
Николай аккуратно положил ложку на край тарелки, отвернулся к окну, задумчиво и серьезно сказал:
– Ленина хоронили.
С минуту было тихо. Так тихо, что было слышно, как под потолком дребезжал электрический счетчик, а через закрытое окно, тихо, загадочно курлыкали на пруду тритоны. Надежда, долго молчавшая, с недоверием смотрела на мужа, наконец, растерянно сказала:
– Будет буровить-то. Какого Ленина?
Но Николай смотрел на жену спокойно и уверенно, совсем не улыбаясь.
– Владимира Ильича. Он же у нас один – Ленин.
– Уже к вечеру вызывают меня в сельсовет. К Перфилову. Подъезжаю, выхожу из машины. Он стоит на крыльце и говорит: погоди, садись в машину, там поговорим, чтобы не в сельсовете. Что, думаю за секреты такие. Садимся. Он говорит: поехали в район. Чего это, на ночь глядя, может, завтра с утречка давайте поедем? А он такой серьезный, прямо какой-то одушевленный, что ли, говорит, как прямо диктор по телевизору: давай, трогай, по дороге расскажу. Поехали. Едем, он и говорит: тебе, говорит, как кандидату в партию поручается ответственное партейное задание. И дело крайне серьезное, чтобы без трепотни. У нас через неделю юбилей вождя. Знаешь? Ну а как же, говорю. Вот. А в районе, говорит, надумали новый памятник вождю поставить. Долговечный, прямо из бетона или даже из бронзы. У старого, говорит Перфилов, и даже голос понизил, почти шепотом, а сам даже оглядывается, – я, говорит, тебе как товарищу скажу, рука отваливается, а в голове сверху, тут он совсем шепотом заговорил, – дырка, отверстие образовалось по причине ветхости и там даже гнездо птицы свили. Его уж сколько раз замазывали да к каждому празднику все белили и белили, и его уже трудно распознать. Так что будем ставить новый памятник.
– А старый куда девать? – спрашиваю. – К школе, может, поставить или еще куда?
– Нет, он уже, как в акте написано, потерял конструктивные характеристики и портит эстетический вид.
– Что, неужели так и написали?
– Что?
– Что портит эстетический вид?
– Ой нет, – говорит Перфилов, а сам даже заволновался, не слышит ли его кто-нибудь еще. Да где? – Мы вдвоем в машине едем. – Это, говорит, было такое предложение комиссии по формулировке на партбюро райкома, только прошло ли оно или нет, не помню. Ох, она и помучилась, эта комиссия, пока составила акт на списание. Акт-то составили и стали его на бюро утверждать, порядок такой. Только зачитали слова: «акт на списание», кто-то первому секретарю и говорит: товарищ секретарь, как-то нехорошо – «списание-то». А? Это же не старый трактор, тут все-таки, сами понимаете, Ленин – и вдруг списать! Кумекали-кумекали, и так, и сяк. «Акт на демонтаж» кто-то из строителей предложил, тут опять этот сомневающийся к первому: «Минуточку! Демонтаж чего? А? Мы же говорим “Ленин”, подразумеваем – “партия” и наоборот». Первый подхватил: вы, говорит, додемонтируетесь, я вас сам демонтирую. Уж чего только ни предлагали! Было там еще предложение слово «ветхий» заменить на «старый», а как об этом писать, если он живее всех живых? И как вождь может «портить эстетический вид», если он вождь. Ведь он – о-ли-це-тво-ре-ние. Не может олицетворение иметь плохой вид и слабую устойчивость. В общем, заседали с перерывом чуть не сутки. Но самый главный вопрос был – куда его девать. Старый, то есть прежний.
– И что же придумали? – спрашиваю. Интересно ведь.
– Вот и вопрос-то. Придумали хоронить его.
– Как хоронить! – вырвалось у Надежды, молчавшей все время.
– Ты слушай. Приезжаем мы в район. Сначала на стройдвор заехали. Там ящик погрузили, пустой, с крышкой. Все ночью, чтобы никто не видел. Едем на площадь. А у памятника человек тридцать, все в шляпах, считай, все районное начальство собралось, и работяг четверо. Кран рядом стоит. Я машину свою подогнал. Стою. Перфилов к ним подошел. Я тоже хотел выйти, мне милиционер говорит: сидите, вам скажут, когда ехать и куда. Сижу, смотрю. Плохо, но слышно. Они бумагу зачитали друг перед дружкой, тихо очень, я и не слыхал, как они выкрутились с этим актом. Рабочий видит, они панихиду эту закончили, кувалду берет. На него как заорали, руками замахали и гнать его, а крановщику машут: давай. Тот стропы опустил, другой рабочий с лестницы петлю ему на шею накидывать, слышу, ему машут: ты что, мол, с ума сошел? Он им: а за что же цеплять, мы его иначе не зацепим? Слышу, кто-то из этих, в шляпах, мол, давайте не краном, а на руках его? Ну, его осадили, мол, вес с полтонны, а их, рабочих, всего четверо. Кое-как все же под мышки зачалили, и в ящик, что в кузове, сложили. Потом ноги следом. Лежит он. Рука только торчит, он же ею показывал. Мне говорят: поехали. Сами все сели в «волги» и следом. Я пока ехал, рука сама упала, ее рядом и положили.
– И куда же его отвезли, на кладбище?
– Я тоже думал, смотрю – нет. В какой-то старый карьер отвезли, там и бульдозер стоит, и уж могилка готова. Теперь уж краном ящик подцепили, крановщик его на землю ставить, а первый секретарь машет – давай, мол, сразу в яму. Как только опустили и бульдозер землю стал сдвигать, кто-то из бюро горсть земли хотел кинуть, но на него первый шикнул, отозвал в сторону и минуты три распекал. Так пальцем в него и тыкал.
– Так и закопали, и все?
– Да, бульдозер разровнял землю, как ничего не было, ни холмика, ни знака никакого. Вот так вот. – Николай вздохнул, поковырял засушинку на клеенке. – Надь.
– А?
– Вот ты и скажи: что это было – похороны, или как?
– Так-то выходит – похороны.
– Тогда по-каковски его похоронили? Значит, разбивать его нельзя, раз. – Николай загнул палец. – Ящик, как гроб, яма – та же могила, так? Тогда почему же нельзя горсть земли кинуть? И почему же помянуть нельзя? Чего-то это… как-то… ну, нельзя же так, а?
Надежда длинно вздохнула.
– Да не нашего это ума дело.
– Так-то так… Но, все же… я думаю… помянуть бы не мешало. Устал я чего-то, Надь. Налей стопку, а? Душа ведь не на месте.
Надежда опять вздохнула, махнула рукой, но вышла в сени, вернулась с бутылкой. Николай налил в стопку, придержал бутылку в руке:
– А ты не будешь?
– А чего мне, у меня душа за другое болит – картошку нынче не вынул, а загадывал.
– Загад не бывает богат, а партейное поручение выполнил. Ну, земля ему пусть будет… – Он выпил, понюхал кулак, коротко, сдавленно сказал: – А картошку завтра выну.
Николай, наклонившись над тарелкой, молча хлебал, а Надежда, улыбаясь, смотрела на его всклокоченные волосы.
– Ох, отец, отец. Волосы-то седые, а все какая-то ерунда у тебя в голове.
– Какая ж ерунда? Пора уж думать. – Он доел, положил ложку.
– Об чем?
– Об чем? Да об том же. – Он стал совсем серьезным. – Пошли спать?
– Пошли.
Легли, но мысли не давали Николаю спать, Надежда тоже разгулялась, зевала, но сон никак не шел. Зашептали.
– Коль, чего не спишь?
– Уснешь тут, с этими похоронами.
– Ой, уймись, а?
– Да нет, я совсем про другое. Мы пока назад ехали, я все думал: вот людям памятники ставят. А зачем?
– Ну… не они же сами ставят, а им.
– Правильно. Только я чего думаю: если человек великий, даже заслуженный, что ли, то ему вообще памятник не нужен. А у нас почему-то все наоборот.
– Это как?
– А зачем ему памятник ставить, когда его все и так знают? Это если человек маленький, незаметный, тогда памятник точно нужно ставить. Получается, что боятся, что человека забудут, вот и ставят. Пушкину, Толстому разве памятники нужны? Ты как думаешь, их через сто и даже тыщу лет помнить будут?
– Пушкина? Ну а как же!
– Вот! И безо всяких там памятников. Толстой – он молодец. Он, наверное, вперед меня догадался.
– Ну, уж сравнил!
– А чего? У Толстого знаешь, какая могила?
– Ну… могила и могила. Чего ты.
– А могила такая – в лесу холмик, и все.
– И все?
– И все. Ни оградки, ни надписи – ничего. А весь мир знает – это Толстой. Ему хоть золотой памятник сгороди, он ему ничего не прибавит. А то по радио говорят: известный поэт такой-то, или – популярный певец такой-то. Это кому он известный? А посмотришь – человек за этим обязательно пустой окажется. Это они себя со страху, что их забудут, такими называют, и обязательно чтоб памятник им был – это они прямо во сне спят и видят.
– А ты-то… – Надежда зевнула. – Сам чего не спишь, а видишь?
– Я-то? Я – вот чего. Я, Надь, как помру, ты мне никаких памятников с ребятишками не ставьте.
– Батюшки, чего он надумал – помирать.
– Да не помирать, а… чтоб знала мою волю последнюю. У нас ведь на кладбище никаких статуй не ставят, и правильно, но и эти косые памятники – не дело. Ты мне, Надь, заешь что… Поставь крест простой.
– Вона – крест. А как же ты, Коля, когда ты кандидат в партию.
– А что «партия?» Мы же светлое будущее строим. Разве заповеди «не укради», «не убей» партия отменила?
– Эх, светлое. Лужу бы вон на улице засыпали, сколько себя помню, после дождя не проехать по улице, вдоль забора ходим, уж весь обтерли. Хлеб бы привозили почаще да посвежее, мне ведь и свеженького другой раз хочется. Ладно, спи… поставлю я тебе крест.
Николай успокоился и замолчал и, уже задремывая услышал, как Надежда вдруг дернула носом.
– Ты чего, Надь?
– Коль, ты мне тоже, ладно?
– Чего?
– Крест поставишь, если помру.
– А как же. Трехметровый, с резьбой. Денег на материал не пожалею. Самый большой дуб на материал переведу, кондовый.
Надежда шлепнула его:
– Вот чумной, оглашенный. Поговори с ним! С тобой прямо серьезно нельзя поговорить!
Оба засмеялись, переходя на шепот, чтобы не разбудить детей.
Зуб у Михаила разболелся страшно. Хоть на стенку лезь. Приехал с вахты домой, только-только дела на две свободные недели распланировал, а тут на тебе – зуб! Видно, пока из Москвы ехал, зря не пересел подальше от неплотно примыкавшей двери в автобусе, от которой шел морозный дух – даже снег залетал. И места-то свободные были, да жалко было уйти с переднего места; редко такое бывает, что первые места достаются. И он, боясь пропустить самое интересное, сидел впереди и внимательно глядел всю дорогу на бегущие навстречу, деревья, столбы, дорожные знаки, домишки придорожных деревень. Вот и насмотрелся – застудил, не иначе.
– От ведь костяшка чертова! – ныл Михаил и стучал по коленке кулаком с побелевшими пальцами.
Ночью было особенно невмоготу. Все один и тот же кошмар снился, будто весь мир в этот зуб превратился и он уже и не хозяин зуба, а хозяин вселенной, сидел у красной стратегической кнопки и думал: а не взорвать ли этот мир к едрене фене, чтоб с болью покончить разом. Аж пот пробил, когда во сне решал – нажать или еще чуть подождать, но задним числом и во сне думал: а как же люди-то? Их же тоже разнесет. И страдал от этого. Просыпался в холодном поту, осознавая, что весь болящий мир снова вмещался в один этот зуб и взрывать мир не надо. На секунду от этой мысли легчало. Но только на секунду. Потом ноющая боль, как магнитом, снова притягивала все мысли к этому единственному зубу.
– Ох, и мамочки же мои родные, – тихо пристанывал Михаил и осторожно ощупывал языком больной зуб. Язык сам все время лез к больному зубу, как страдающий товарищ, без конца спрашивающий друга своего: ну как, не полегчало тебе? Но от этого напоминания становилось только хуже. – Вот же ж и зараза-то!
– Не легче? – спросонья спрашивала жена.
– Да не легче, не легче! – уже в голос и с раздражением говорил Михаил.
– Съездил бы в район. Не мучился бы.
– «Съездил, съездил»!
Ехать, действительно, надо. Только какой же зубной там ночью работает? Вчера, тоже после ночной боли, днем вроде как отлегло, да и дела закружили – не до зуба было. Он уж подумал – ну все, поноет – перестанет. А он – только еще хуже. Да ночью!
И он ходил, не зажигая света, по дому и сам на это злился: спят ведь, а он, хоть и с зубом мается, а свет не включает – их бережет. А они спят без задних ног. И уже от этого сам на себя злился, смотрел на улицу. За окошками ночь стояла ясная, молочно облитая лунным светом. Зеленоватым, каким бывает молоко в банке. Да что ему эти тихие ночные красоты! Опять подкатывало так, аж сердце заходилось.
– У-ух!.. От ведь, болячка чертова!
Жена встала, зажгла свет, молча искала что-то на полке, и он, с надеждой на страдающем лице, глядел на нее, заспанную.
– Ты чего? – У него вышло из-за зуба: «Ты тево?»
– А! Все одно не сплю. Гляну, где-то шалфей был.
Она достала коробку, из нее – пакеты с травками.
– На вот шалфею. Чайник вскипяти, две ложки чайных в кружку всыпь и залей крутым кипятком. Постоит с полчаса, остынет – через марлечку процеди и пополоскай. Запомнил? Или мне самой?
– Да иди ложись, сам соображу. – Михаил опять отвлекся, вроде даже как полегчало – о нем же беспокоятся. Жена пока стояла, медленно, сонно моргала, раздумывая – идти лечь или самой заварить.
– Шур, а у нас водка есть? Может, его лучше на водке настоять и пополоскать?
Жена тут же перестала моргать – Михаил два года как бросил пить и водки в доме не водилось.
– Еще чего – водкой! Держался, держался – а тут начнешь «полоскать» – потом тебя не остановишь.
– Да ничего страшного. – Михаил, действительно, держался уже два года, как ездил на заработки. Но тут ведь для дела – утешал он себя. – Вроде как настойка получится. Поубивает там всякие бациллы.
– Какая настойка! Бациллы какие-то придумал. Спирт все полезное в шалфее поубивает.
– Ладно, иди, это я так. Заварю.
Жена ушла. Михаил что ни делал – ничего не помогало. Становилось только хуже: и от теплого, и от холодного, и от горячего.
– Чего ж ему, гаду, надо? – думал Михаил о собственном зубе, как о враге. И все лез пальцем в рот, осторожно трогая его, морщился и бормотал: – Шатаисса, гад.
То ложился – уже на диван, чтоб не мешать, то вставал, глядя в окошко – не светает ли? Измучился, ожидая рассвета как надежду на свое освобождение.
Утром, чуть свет, завел машину, поехал в район.
На остановке в Кирилловке стояла знакомая бабка. Михаил остановился, окликнул.
– Баб Мань! Ты в райцентр?
– В ево.
– Садись.
Бабка села, пригляделась:
– Постой, в потемках не разберу – кто ты. А! Мишка, что ль! – радостная, узнала его, и сразу стала рассказывать: – Вишь, автобус-то нынче не пошел. То ходит, то не ходит. Чего ему вздумается, то и делает. Хочет – поедет, а не захочет – не едет. А мине на сашу́, до остановки-то, два километра с моего конца идтить. Пока поросеныку дала да курям, да досуляла по снегу-то, а он, видать, уж и ушел. А может, и вовсе его не было. А я думаю: раз наладилася, то вертаться не с руки. Остановка на саше́ пустая, стою одна, усё гадаю – ай был он, ай его не было, ай поедет, ай не поедет. А ты – спаси, Христос – остановилси, не прохлестал мимо. А трое прохлестали. Дай бог тебе здоровьичка.
Говорить было больно, Михаил лишь пробурчал, прижав руку к щеке:
– Да вот это не помешает, баб Мань.
Бабка повернула голову, глянула на его сморщенное лицо.
– Ай зуб у тебе?
Михаил кивнул.
– Дак ты у больницу! – обрадовалась бабка. – От как бабке подфартило-то. Не сам ты ехал, Мишка, Господь тебя послал. Мине тоже ж надо у больницу. Только туда, а обратно мине зять отвезёть. Я давеча была там с рукой – чевой-то тянеть ее, ночию аж гудить – места сабе не найду. Она ж у мене была поломатая – корова, молодая-то, брухалася и мене наподдала. Теперича надо, сказывали, регент пройтить. А без полюса вовсе не примають. Вот бабка приехала – здрасьте вам, пробо́ю у больницы поклонилася не солоно хлебамши ды развернулася, ды назад подалася. Полюсы энти выправлять. Хорошо – дочка мене другим днем проведывала, она и выправила энтот полюс. У ней там скрозь все знакомые начальники. В два дня выправили. Зять заезжал, завез его мине – бумажка у-такусенькая, желтинькая да маненькая: поехали, говорить, довезу. А мине куды ехать? Как раз свинья поросилася. Слава богу, управилася, вот везу к им таперича полюс энтот.
Михаил напрягся. Похлопал по карману – паспорт с полисом у него остался дома. Они уже въезжали в райцентр, и назад ехать не было смысла – на прием записывают только с утра.
– А что – без полюса руку не лечат?
– Нет! Что ты! И разговаривать не стали – иди, говорят, выправляй полюс, тогда и регент будет, и руку лечить будем.
«Ну, это у бабки история другая – ей рентген нужен, обследование, а мне только вырвать – на три минуты делов», – успокоил он себя.
– Да-а… Зу-убы, – сочувствуя, протянула бабка. – Эта дела кажному знакомая. Не приведи господь! У мене – гляк-ся! – болеть нечему. – Бабка раскрыла пустой рот с розовыми деснами. – Усе первелися, подчистую. Уж года как чатыри. Ничего, поманеньку сухарики мочу, када хлеба не привозят. А прежде какие врачи были? Заболит зуб – и света белого не видишь. И кизяки мочили, прикладывали, и шалфеем полоскали. А дед мой покойный у войну-то, сказывал у его товарища так-то зуб разболелся, он спирту кружку налил и деду-то мому говорит: я ету кружку сейчас усажу, а ты молотком зуб тюкни – и все. Так ведь и выбил зуб, молотком-то. На что только люди ни идуть с зубами-то. Когда болит – и не навоюешь и делов никаких не управишь. Страсть Господня – ети зубы. А я, грешница, другой раз думаю: был бы у мене хоть зубок один, усё б им чевой-то точила.
Подъехали к поликлинике – снег у входа был едва притоптан, и это обрадовало Михаила. У регистратуры, действительно, стоял лишь один человек. Стали с бабкой. Михаил разглядывал светлый коридор с плакатами между белыми дверями – во всём этом светло-больничном виделась ему надежда на освобождение от неотвязной боли и желанный покой. И он уже смотрел на двери, в которые он только что входил, и представлял, как совсем скоро, через какое-то время, он будет выходить – свободный и здоровый. Волновала только мысль о полисе.
«Ничего, – успокаивал себя Михаил. – Договоримся. Не люди, что ли».
Голос за окошком сначала долго объяснял бабке – что ей надо делать и куда идти – бабка была глуховата. Но вот бабка отошла, подошла и его очередь. Он заглянул в окошко. Там сидела девушка, вся какая-то беленькая: беленький халатик, беленькая шапочка, беленькие волосы. Даже оправа очков была тоненькой и беленькой.
– Следующий, – не глядя на Михаила, привычно сказала она.
– Дочка, мне только зуб глянуть. Так болит, что хоть…
– Фамилия.
– Савельев. Михаил. Иванович. Я с пятьдесят первого.
– Год рождения мне не нужен.
Девушка стала искать в ящичке на букву «С». «Не нужен – подумал Михаил. – Чего ж ей интересоваться. Старый. – И он вздохнул, просчитав свой возраст. – Конечно, был бы я помоложе, ты б тогда…»
– Боль острая?
– Еще как! Прямо…
– Давно были?
– Где?
– У зубного.
– О! Да уж, наверно… – Михаил стал вспоминать – да все равно не упомнишь. – Давненько. Сто лет не был.
Девушка перебирала карточки своими тонкими пальчиками с яркими, почти кровяными, ногтями.
– Последний раз был, еще колхозы тогда были. – Михаил сунул голову в окошко. – У нас был «40 лет Октября». Его еще называли: «40 лет без урожая». Я еще тогда там агрономом…
Пальцы девушки приостановились, она перевела глаза выше дужки очков.
– Вы мне мешаете.
Ноготки ее опять зашевелились. Михаил отодвинулся от окошка. «И как она их не сломает, – думал Михаил о ее длинных красных ноготках. – Ни копать ими, ни стряпать – махом сломаются». И ощутил неприятную боль, вспомнив, как ломаются ногти. Посмотрел на свои, покрытые черепашьими морщинами, руки и ногти – твердые, почти костяные, с темными ободками по краям.
Пальцы девушки опять приостановились.
– Та-ак. Савельев. С Тихого?
– Так точно, хутор Тихий.
Карточка легла на стол. Пальцы с ноготочками одной руки прошлись теперь по разграфленному листу, вторая держала ручку.
– На десять двадцать вас устроит? Врач Хомутов в четвертом кабинете.
«Слава богу, без полюса! – с облегчением подумал Михаил. И обрадовался – на часах было половина десятого. – Меньше часа потерпеть!»
– Конечно! А то я двое суток, как тот эквилибрист на стенке.
– Полис давайте.
– Чего?
– Полис ваш.
– А что – и полис надо? – Михаил почувствовал, как боль от зуба переместилась ниже, к груди.
Девушка сделала глазами: «ой, ну я не знаю…»
– Конечно. Вы что – первый раз, что ли?
– Да я-то… Я что – каждый день по больницам?
Девушка отвернулась, стала укладывать карточку обратно в ящик «С».
– Дочка. – Михаил снова сунул голову в окошко. – А может, без полиса? Он дома у меня, в паспорте.
Девушка занималась делами, перебирала карточки.
– А?
Она опять на секунду глянула на него.
«Глаза серые», – почему-то отметил Михаил.
– Я же вам сказала – нужен полис.
По его плечу постучали пальцем:
– Мужик, ну чего там? – Сзади уже стоял парень.
– Сейчас, сейчас. Дочка, у меня же зуб.
– А у меня чего – не зуб? – нетерпеливо поторопил парень.
Михаил сунулся было в окошко, но девушка уже предупредила его:
– Мужчина, я вам русским языком сказала – нужен полис!
– Да дома он! Я привезу. Потом. Пусть врач дернет – и все. Делов-то. Я потом привезу.
– Вот и ехайте за полисом!
– Да я ж с Тихого! Ехать тридцать шесть километров, а у меня зуб.
– Не, мужик, ты уже задолбал! – Парень держал в руках и паспорт, и карточку полиса.
– Зуб у меня, не видишь? – Михаил ткнул пальцем в распухшую щеку и отошел, растерянный. А парень немедленно сунул голову в окошко:
– Привет, Свет!
Девушка мило, кокетливо улыбалась. «Да-а… кому таторы, а кому ляторы», – вспомнил Михаил дурацкую присказку. Но зуб напомнил о себе.
– Ну чего – пашешь? – спросил парень.
– Как видишь. – Улыбка девушки держалась.
«Как пашет, – подумал Михаил, – где?» Но тут вдруг сообразил, что за парнем уже выстроилась очередь – стояли еще трое. «Это ж если она им карточки даст, то сегодня уже не попадешь, а завтра у них выходной…»
– Погодите. – Он вдруг сообразил, в секунду прикинув время на поездку за полисом и обратно. И подпер плечом парня: – Извини, земляк. Девушка! Я сейчас за полисом смотаюсь. А вы мне талончик не оставите на час?
– Вообще-то, талоны мы даем по очереди.
– Да я ж уже стоял. Я могу бабку попросить, она постоит – она передо мной тут была.
– Ну… Ладно. Только на час уже занято. И позже – тоже. Есть только на полдвенадцатого.
– Ох ты! А чуть попозже?
– Нет. Все уже разобрано.
– А! Ладно! Оставьте на полдвенадцатого. Я за полисом съезжу. Отложите?
– Только если хоть на минуту опоздаете – я очереднику отдам.
– Все! Только отложите! Я быстро – туда-сюда! – И Михаил пулей вылетел из поликлиники. Домой летел, как угорелый, рассчитывая по минутам дорогу: как и где он может сократить, где лежит его паспорт с полисом, в какое время он должен выехать обратно. А боль вслед за беспокойными ударами сердца колола десну и отдавалась во всей голове.
– Ничего, потерплю. Потерплю. Потерплю, – в такт боли повторял Михаил.
Не заглушая двигатель, заскочил домой.
– Ты чего? Уже? – удивилась жена.
– Какое там «уже»! Паспорт мой скорее давай. Он в сумке, с какой в Москву езжу. Да глянь – там полис или нет.
Жена пошла доставать, а он вдогонку говорил, тряся от боли головой.
– У них, видишь, порядки теперь новые – полисы им давай. Сто лет жили – и ничего не нужно было: есть карточка – и есть. У-ух, леший… Бегом, бегом, у меня времени нет, записали на полдвенадцатого. Ну что ты там – нашла?
– Нашла. – Жена вышла с паспортом. Михаил выхватил паспорт, раскрыл – полис был на месте. – Миш. Погоди.
– Чего годить? А?
– А у тебя ж полис-то московский.
– Ну да, на работе, когда оформляли, дали.
– Так он, может, у нас будет недействительный.
– Как это? Ты что? Это ж документ! Страна у нас что – не одна, что ли?
– Документ-то документ, но он, кажется, по месту жительства только. Будет тебе «страна».
– Да брось ты! Некогда мне разговаривать. Все. Время вышло. – И он выскочил. Жена с крыльца вдогонку кричала:
– Миш! У Елисеевых дочь приезжала из Москвы – так ее не приняли. Мне Вера говорила.
– А! Ладно тебе! Я ж с острой болью! – И с места дал «по газам».
Пока ехал, боль все стучала, будто изнутри долбила голову, но ему уже некогда было думать о ней – главное успеть. У въезда в райцентр гаишник махнул палкой.
– От ведь, как назло! – тормозил Михаил и уже доставал документы. – Еще прицепится за что-то. Земляк! – лишь открыв дверь, крикнул подходившему гаишнику. – Видишь – ремень на мне, не пью два года. Я в поликлинику, у меня на полдвенадцатого – зуб вырвать!
Гаишник подошел не спеша, чуть приподняв руку, пробурчал:
– Сержант Морев. Ваши документы.
Михаил сунул права.
– Та-а-к. А…
– Страховка – вот она! – предупредил Михаил. Гаишник рассматривал каждую бумажку, крутил ее и вслед за ней и голову.
– Зуб у меня, я в поликлинику…
Сержант сложил документы, чтобы отдать их, но заглянул в машину:
– А это что у вас? – И он показал на заднее стекло, на котором Михаил зачем-то прикрепил плакатик с портретом президента.
– Это? – Михаил обернулся. – А это президент. Наш.
Сержант замялся:
– А… Он вам обзору не мешает?
– Кто? Президент? Пока нет.
Сержант подумал, повертел головой, оглядывая салон, потом выпрямился, протянул документы и нехотя козырнул:
– Поосторожнее…
– Вас понял! Вот так-то, – уже весело сказал Михаил, глядя в зеркало на удалявшегося сержанта.
У поликлиники глянул на часы. Оставалось еще две минуты. «Успел! – Он влетел в поликлинику. У окошка, держась рукой за щеку, стояла тетка. – Хоть тут-то повезло». Кинулся перед очередью к окошку регистратуры.
– Дочка, вот полис. Еще две минуты.
Девушка глянула на часы, взяла приготовленный талончик, перевернула полис.
– Вам его где выдавали?
– Как где? На работе.
– А вы в Москве работаете?
– Да. У нас же, как совхоз разогнали, работы нет уже четыре года. Ездим вахтой – две недели стройка, две недели дома.
– Нет. – Девушка положила полис на стойку. – Полис действует только по месту жительства. – И протянула талончик тетке: – Идите в четвертый кабинет.
– Это где?
– Второй этаж направо.
Тетка пошла, и Михаил все смотрел ей вслед, пока она не повернула.
– Девушка?
– Да. Что вам неясно?
– У меня ж челюсть сейчас разорвется. Я для чего мотался туда-сюда? Чего ж тут вы понапридумывали с этими бумажками?
– Кто придумал – я? Вон инструкция о правилах приема в поликлинику на стенке. Почитайте.
– Да чего мне читать-то! Мне не читать надо, а… У меня – зуб! – зуб, действительно, так ныл – до слез.
Он понял: спорь, кричи тут, хоть оборись – все бесполезно. Жизнь так поменялась, что он за ней не уследил. Теперь, хоть болей, хоть помирай – никому дела нет до простого человека. Даже лезь ты сейчас на стенку – ничего не поможет. Есть даже инструкция. И он, стараясь быть спокойным, спросил в окошко:
– Девушка… Ну как же так? Ведь не может же быть, чтобы в больнице больному не могли помочь? А? Ну, ладно – инструкция, но ведь человеку-то как-то надо помочь? Вы ведь какую-то клятву даже давали.
Он говорил, а девушка спокойно смотрела на него, положив руки с ноготочками на тетрадку. «Она наверное, отличница была в школе, точно так же сидела и слушала неинтересный ей урок», – подумал Михаил.
– Мне же больно, – сказал он. Сил просто не было терпеть. – Вы ж сами говорили – острая боль.
– Можете не волноваться. У нас есть альтернатива. Для острой боли предусмотрены платные услуги.
– То есть как?
– С четырнадцати будет работать платный стоматолог.
– Да?
– Да. Могу вас к нему записать. На четырнадцать к Хомутову.
– Это как – лечить?
– Нет, только удалять.
– А если он еще целый, зуб-то? Его ж тогда можно вылечить.
– Ну… Решайте сами. В Москву приедете, там и вылечите. А у нас платные услуги только для удаления.
До Москвы, до начала очередной двухнедельной вахты, еще было целых одиннадцать дней!
– И сколько стоит?
Девушка спокойно назвала цену.
– Сколько?!!!
Все. Михаил решился. Дальше он действовал спокойно и по плану.
Он ехал и уверенно говорил кому-то:
– Чтоб я еще хоть раз в жизни еще с вами со всеми связался! Чтоб я еще раз в жизни родился на свет! Ничего-о-о. Вы еще Мишку не знаете. Вы его голыми руками не возьмете. Он еще поживет назло вам.
Он заехал в магазин на краю райцентра, взял там две бутылки водки. Хотел было закуску, но сморщился – вспомнил про зуб. Сел в машину, завел и уверенно сказал: