bannerbannerbanner
Воскресшая душа (сборник)

Александр Красницкий
Воскресшая душа (сборник)

Полная версия

XLIII
Вместо эпилога

Время летит вперед незаметно; промелькнула, как сон, весна, пронеслась и карикатура южных зим – чахлое петербургское лето.

В один из августовских дней на скамеечке Летнего сада сидел с блаженным выражением на лице Мефодий Кириллович Кобылкин. Рядом с ним восседал одетый по-барски, – то есть в шляпе-котелке, светлом пальто и брюках навыпуск, Афоня Дмитриев. Перед ними на площадке, у памятника дедушке Крылову резвилась, кричала, шумела детвора.

– Вот, Афонюшка, – сказал Мефодий Кириллович, – взгляни ты, друг милый, на них, на малых. Расшумелись-то как детишки, разрезвились! Рожицы все веселые, довольные, глазенки блещут, как уголечки, глядишь на них – не нарадуешься… А ты подумай, что было бы, если бы дано было нам, людям, предвидение? Ведь жизнь противна была бы, жить не стоило бы, если бы можно было в будущее заглянуть да увидеть, что, быть может, вот из этого краснощекого пузана отчаянный вор выйдет, а из этого, с мечтательной рожицей, – зверь-убийца, а этот третий, что такой серьезный да важный, наглейшим мошенником будет… Эх, дети, дети! На радость вы родителям, на утешение даетесь, а много ли вас на родительскую радость-то выходит? Если бы подсчитать, так половина на половину не пришлось бы…

– Вот в том-то дело и состоит, – авторитетно заметил Афанасий, – что «если бы да кабы»… Недаром, поди, эти слова человечеству сказаны. Истина-с.

– Верно, друг мой милый, – добродушно рассмеялся старик, поглядывая на самодовольно улыбавшегося парня, – верно твое слово – истина!

– А вы извольте обратить внимание, – произнес Афанасий, – кажется, знакомый вам господин идут, смотрят на вас и издали улыбаются.

– Ба-ба-ба, – даже встал со скамейки Кобылкин, – «дикий доктор»!

– Уж и «дикий», – рассмеялся тот, подходя к старику. – Где вы пропадали?

– Да я к себе на родину, в Могилевскую губернию, ездил.

– То-то мы так давно не видели нашего неутомимого Шерлока Холмса. Хорошо съездили?

– Превосходно-с!

– По делам ездили или так, прокатиться?

– И так, и этак, и не так, и не этак… Выбирайте, что хотите.

– Вас не поймешь.

– Подумайте, вот и поймете. Афонюшка! Благорастворение воздухов-то какое! Солнышко светит, птички поют, пароходики на Неве посвистывают.

– Прекраснейшая во всех смыслах природа, – глубокомысленно ответил Дмитриев.

– А ты сидишь на одном месте… Нет бы ходить, бегать, прыгать…

– А и взаправду, Мефодий Кириллович, – парень сообразил, что Кобылкину хочется побыть с доктором наедине, – пойду для моциона променад сделать. Вы здесь будете?

– Здесь, здесь… Промнешься и приходи за мной.

– Это кто же? – заинтересовался Анфим Гаврилович.

– А это, так сказать, – правая моя рука… Умница парень, сметлив, шельма, и расторопен… Я его к своему делу приучаю, думаю, толк будет.

– Из такого-то?

– А чем плох?.. Это теперь возгордился, после того как я стал его своим помощником величать… Иностранные слова вызубрил, истины изрекает, а так парень – золото… цены нет. Ведь мы с ним нейгофское дело по косточкам разобрали.

– Да, – вспомнил Барановский, – что с этим живым покойником?

– А вы разве не знаете?

– Откуда же мне знать? Ведь в тот день, как я вам его показал, к вечеру его у меня уже не было. Ушел, потом непонятную записку прислал и как в воду канул… Ну-ка, поведайте дела минувших дней.

– Очень хочется? – лукаво спросил старик.

– Еще бы! Верно, все над судьбой вашего графчика старались… все по-хорошему устраивали?

– А вы-то разве не интересуетесь?

– Как же мне его судьбой не интересоваться? Принял я, так сказать, этого Нейгофа из объятий могилы… Потом историю слышал, глухо, правда, но все-таки слышал: в жену его кто-то стрелял…

Кобылкин вздохнул и поглядел вверх, на безоблачное голубое небо.

– Я никаких подробностей не знаю, – продолжал Барановский, – и в газетах было мало об этом написано.

– А разве Нейгоф сам ничего не говорил вам?

– Говорил… в общих чертах об этом козодоевском деле. А больше что же? Я на вечернюю визитацию ушел, вернулся – его у меня уже не было.

Мефодий Кириллович вздохнул.

– Пожалуй, вам-то пару слов сказать можно, – произнес он, – только между нами: никому ни гугу… Не будете скромны, я от всего откажусь и вас же самих вам же в глаза высмею.

– Ого! – улыбнулся Барановский. – Значит, тайна?

– Да еще какая тайна-то! – словно обрадовался Кобылкин. – Двуногая!

– Какая какая?

– Двуногая, эскулапище! Сиречь граф Михаил Андреевич Нейгоф.

– Вот-вот – про него-то!

– А что же мне про него? Был Нейгоф, да весь вышел, помер и похоронен.

– Да вы что, смеетесь?

– Нет, зачем же? А я думал, что вы сообразительнее… Говорю вам: граф Нейгоф помер. Где это видано, чтобы мертвых с погоста носили?

– Да ведь он же выбрался.

– Фу ты, непонятливый какой! Так что же с ним делать-то, с выбравшимся? Подумайте, какая катавасия пошла бы, если этого несчастного опять в список живых внести. Да еще и удалось ли бы это – бабушка надвое сказала. Ведь свидетелей, которые подтвердили бы, что это граф Михаил Андреевич Нейгоф, нет. Таких же, которые под клятвой скажут, что это – босяк Минька Гусар, без числа. Каково положение, а? Я тут участие принял, к московскому родственнику, благо он к нам на берега прибыл, заявился. Умнеющая, надо сказать, особа! Я его сиятельству детально все обстоятельства дела доложил и покорнейше просил войти в положение своего несчастного родственника. Граф Федор Петрович сперва не хотел мне верить, тогда я привез к нему племянничка. Конечно, сейчас же признали, обняли его, облобызали и воскликнули: «О, как ты несчастен, последний в роду Нейгофов!» Тогда я взял на себя смелость доложить его сиятельству – уж в какую тут я опасную игру сыграл, – что Михайло-то Андреевич, быть может, и не последний Нейгоф, ибо после него осталась вдова, с коей он в законном супружестве в течение полутора месяцев состоял… Смекаете, эскулапище, куда я гнул тогда? – подтолкнул Барановского Кобылкин. – Да и не в том одном моя смелость была.

– Говорил мне что-то Нейгоф об этой женщине, – заметил доктор, – плакал, уверял, что, несмотря ни на что, любит ее.

– Погодите, погодите, – перебил его Мефодий Кириллович, – о жене речь потом будет. Дайте с одним кончить. На чем, бишь, я остановился? Да! Его сиятельство, вот как и вы теперь, мысль мою уразумели и изволили спросить о супруге племянника. А тут вот какой казус вышел. Вам рассказывал Михайла Андреевич, как эту самую Софью Шульц, теперешнюю графиню Нейгоф, трое дошлых господ к кровавому козодоевскому делу пришили?

– Рассказывал.

– Так вот один из этих господ, может, и фамилию слышали, – Куделинский, всем этим делам зачинщик и хороводчик, узнав, что супруг графини жив, преисполнился ярой ревности и в отвергшую его графиню Софью Карловну выстрелил, а перед этим он успел проломить висок своему соучастнику, коллеге вашему – доктору Маричу, состоявшему в этой шайке и кинувшемуся на защиту жертвы. Но Марич, когда они барахтались, ткнул его ножичком, а ножичек-то был обмазан каким-то снадобьем, и которое вошло в кровь…

– Узнаю, что это такое; смертельный яд… кураре, – перебил Барановский, – действует на окончание нервов поперечно полосатой мускулатуры, – то есть произвольных мышц… три, четыре, много – пять минут, и паралич, и смерть…

– Должно быть… К несчастью, этот Марич минут на десять опоздал… Поторопись он – меньше было бы беды… Куделинский успел дважды выстрелить в графиню.

– Раны тяжелые?

– Тяжелые, но не смертельные, хотя одна для всякой молодой красивой женщины очень неприятная: глаз попорчен и лицо обезображено… Прежней красоты и в помине нет… Всю эту историю я откровенно рассказал графу Федору Петровичу. Они рассердиться изволили, закипятились, запетушились, страсть что такое. А с Михаилом-то Андреевичем что тут сделалось! Заплакал, застонал: «Дайте мне ее, – кричит, – дайте! Люблю я ее, жить без нее не могу», – волосы на себе рвет. Старый граф сейчас племянника успокаивать: «Люби ее, несчастный, – кричит и сам плачет, – все тебе могу устроить!» Насилу успокоили они племянника, бежать хотел тот к супруге – нет, не пустили… Все обещали уладить. Потом граф меня позвал, и долгий-предолгий разговор имели. Решили так: ожидается дитя, и дитя наизаконнейшее, так, стало быть, Михаилу Андреевичу в графском виде можно и не существовать. Граф решил поселить племянника и его супругу у себя в самом большом поместье, графиня как бы хозяйка, а он – ну, вроде управителя и под другим именем. И это граф Федор Петрович взялись все обделать. Вот, восхитительный мой, как случилось, что граф Михаил Андреевич Нейгоф помер, и на свете его нет, а есть вместо него Михаил Андреевич фон Штраль, немецкий барон. Граф же Федор Петрович – добрая душа! – все так обставили, что графиня в чистоте осталась. Да и за что было обвинять ее? Подлинные виновники в козодоевском деле сами с собой расправились, а она ни при чем была.

– Так как же дело-то кончилось? – спросил Барановский.

– Что же дело? Дело кончилось само собой: свелось все на почву неразделенной любви, оскорбленного чувства, огнепылающей ревности; тут оно и потухло само собой… Пошли кое-какие смутные слухи, да граф Федор Петрович сумели пресечь их в самом корне… Что за человек, – в который раз восхитился Кобылкин, – пожалеть можно, что не удостоились видеть: вельможа до мозга костей, родовитость в каждом словечке, в каждом жестике видна, мановением приказывает, улыбкой сердца покоряет.

Мефодий Кириллович умолк, потом вдруг добродушно рассмеялся.

– Чему это вы? – спросил Анфим Гаврилович.

– Да как же, помилуйте, смешно… Как сверзили меня тогда с поезда… Ах, да, вы ведь не знаете еще о моих приключениях! – и Кобылкин с юмором рассказал Барановскому о тех страшных минутах, когда его жизнь, успех его дела висели на волоске.

 

– Помилуйте, – возмутился Анфим Гаврилович, с интересом слушавший его рассказ, – что тут смешного?

– Да как же, – залился беззвучным смехом Мефодий Кириллович, – ведь этот несчастный Квель расшибся. Сперва меня, а потом и его дорожный сторож подобрал и укрыл, я-то благополучно отделался… только ушибся, а Квель нет: расшибся, бедняга, да только, на свое несчастье, не до моментальной смерти… Мучился и вот, умирая, узнал меня и как ни слаб был, а все-таки успел сообщить обо всем козодоевском деле. Тут я, старый пес, узнал, что кое в чем ошибся. Я, видите ли, в квартире Козодоева, когда осматривал ее, нашел пепел от трубки, недокуренную сигару и сломанную папиросу. Один человек трояко не курит, стало быть, было трое чужих, так как – я расспросил прислугу – Козодоев оказался некурящим. Да к тому же я нашел обрывочек кружева с женского платья. Вот и создалось у меня мнение, что действовало четверо убийц. Я даже стихи по этому поводу сочинил. «Даль туманная видна, трое, трое и одна», – запел Кобылкин. – Вот мы как! На лире бряцаем, даже по поводу уголовных сюжетов. Да, о чем я хотел? Квель умер. Ну, там, конечно, объявили, что неизвестного звания человек, неизвестно с какого поезда и так далее, как в таких случаях полагается. А я-то этим и воспользовался. Росту я с Квелем одинакового: оба мы коротышки, загримировался я под него, бороду нацепил и ну вокруг да около того дома, где графиня жила, похаживать – впечатление хотел произвести. И добился своего: бедная Софьюшка как-то увидала меня в образе Квеля, а затем, когда мы друзьями стали, рассказывала, что страху я и и какого наделал.

– И что же теперь с этими людьми? – спросил Анфим Гаврилович.

– С Софьей и Михаилом? Живут в имении графа, я туда и провожать их ездил, устраивал и любовался. Он ее до безумия любит, невзирая на-то, что она обезображена, ну и она тоже его обожает. Голубки… счастливы…

– Но положение теперешнего фон Штраля совершенно не легальное; ведь есть же люди, которые знают о спасении графа Нейгофа.

– А кто, позвольте спросить? – возразил Кобылкин. – Ежели я, так это – могила. Вы теперь знаете?.. Вам никто не поверит, если болтать начнете… Кто еще? Настя, графинина горничная, так она за моего Афонюшку замуж вышла, а он – парень высокой честности. Потом кто? Есть некий Коноплянкин, хозяин чайной; тот не пикнет, ибо я такое на него рыбье слово знаю, чтобы молчал, а я умру – Афонюшка будет его в руках держать… Золоторотцы есть: Козелок, Метла да Зуй, так они вряд ли что соображают. Кстати, Михаил Андреевич через меня все деньги им отдал, которые с ним в гробу были… Вот пьянствовали-то, доложу вам!.. Коноплянкин тут нажил… – Кобылкин умолк, потом кротко улыбнулся и сказал: – Голубки, Софья-то с Михаилом, не надышатся друг на друга, – и, склонившись к Барановскому, с таинственно плутоватым видом добавил: – И счастье их благословило: со дня на день дитя ждут!..

Дочь Рагуила

I
Долгожданная свадьба

Окна парадного зала кухмистерской, излюбленной богатым петербургским купечеством, были ярко освещены. С улицы через них были ясно видны фигуры разряженных гостей. К подъезду-то и дело подкатывали и собственные экипажи, и лихачи извозчики. Грузный швейцар, стоявший у подъезда, потный от суеты, едва успевал распахивать двери новым гостям.

Было уже близко к вечеру. Начинало темнеть, сероватая мгла окутывала столпившихся у подъезда кухмистерской людей.

В кухмистерской должны были происходить свадебный обед, а затем вечер, которыми начинали свою брачную жизнь только что обвенчавшиеся Вера Петровна и Евгений Степанович Гардины. Именно их прибытия ожидала с большим нетерпением толпа любопытных.

Из церкви после венчания молодые отправились к родителям Веры Петровны, чтобы принять благословение, и с минуты на минуту должны были приехать к собравшимся на их торжество гостям.

Свадьбы всегда возбуждают любопытство. Даже совершенно незнакомые молодым люди обыкновенно останавливаются и с нетерпением ожидают, когда, наконец, появится обвенчавшаяся парочка. Да это и понятно. Редко кто из молодых не бывает счастлив во время свадьбы. Это счастье отражается на их лицах и невольно передается всем, кто видит молодую пару, делая их и себя радостными и просветленными.

Однако в этот раз было что-то другое, мало походившее на обычное настроение. В толпе любопытных у подъезда чувствовалось мрачное напряжение. Говорили тихо, никто не смеялся, оживленных лиц не было.

– Долгонько не едут! – сказала какая-то топтавшаяся уже больше часа у подъезда чиновница своей соседке.

– Давно пора бы! – ответила та. – Порядочно у родителей задержались.

– Уж не случилось ли опять чего?

– А что? Ведь все может быть!

– Нет. Ежели что вышло бы, слух пошел бы.

– Венчанье-то благополучно прошло. Была я в церкви-то. Свадьба, можно сказать, во всех отношениях замечательная.

– Чего замечательнее! Столько раз девушка к венцу собиралась, а все выйти замуж не могла. Это который жених-то? Я уж и со счета сбилась.

– Шестой, говорят.

– Ну вот. Пять раз у Веры Петровны свадьба расходилась.

– Зато теперь уже крепко окрутились. Теперь никак не раскрутишься, честной венец принявши… Это кто такой?

К кухмистерской лихо подскакал дорогой рысак, запряженный в дрожки. С них соскочил и быстро прошел в подъезд пожилой брюнет с красивым, но неприятным лицом. Новый гость был высок и плотен, бобровая шинель ловко сидела на его широких плечах. Он сбросил ее на руки кинувшегося ему навстречу швейцару и остался в прекрасно сидевшем фраке.

Толпа всегда хорошо осведомлена обо всем, что касается предмета ее любопытства. Едва только чиновница у подъезда поинтересовалась, кто этот брюнет, как сейчас же узнала, что это – Иван Афанасьевич Юрьевский, богатый коммерсант из новых, что он приходится близким родственником семейству новобрачной, но никем из своей среды не любим именно за те новшества, которые он ввел в свое торговое дело.

– Барин он, а не купец! – толковали в толпе. – За границей бывал, всякого там духа чужого нахватался и у себя заграничные порядки завел, вот его и не любят. Не по стаду баран выходит.

– Женатый или холостой? – послышался вопрос.

– Холостой! Сколько невест было, от всех нос воротит. Странный он какой-то, угрюмый. Ни чтобы он побесился, как наши купцы бесятся, ни чтобы он побывал где. Только у родителей Веры, вот теперешней молодухи-то, и бывал.

– Вот оно что! А не присватывался?

– Нет, нельзя – родство не допускает.

– Близкие, кровные, стало быть?

– Выходит, что так. Веру-то Петровну он в пеленках знал. А то пара ничего была бы. К капиталу капитал. Чего другого, а этого добра не занимать.

Влияние капитала сказалось, как только Юрьевский вошел в зал кухмистерской, где уже собрались почти все приглашенные на свадьбу. На улице утверждали, что его никто не любит, здесь же встречали заискивающими улыбками, поклонами, рукопожатиями. Юрьевский на все это отвечал совершенно равнодушно, словно стараясь отделаться от всех знаков внимания. Поздоровавшись с одним за руку, с другими только кивком головы, он сейчас же отошел к окну и уставился в него бессмысленно-диким взором.

Появление этого человека словно парализовало собравшихся. Сами собою стихли шум, говор и смех. А между тем Юрьевский не делал и не говорил ничего такого, что могло бы вызвать подобную обстановку. Он, не глядя ни на кого в зале, стоял у окна и смотрел на освещенную электрическими фонарями улицу.

Несколько минут прошло, прежде чем рассеялось непонятно-тревожное настроение. Гости разбились на группы, и среди них пошел разговор на самую интересную для всех тему: о только что обвенчавшихся молодых.

– Храбрый Евгений-то! – сказал пожилой осанистый купец. – Право, храбрый. Другой на его месте за семь верст такую невесту обегал бы.

– И впрямь есть чего испугаться. Подумать только – пять раз свадьба расходилась!

– Да ведь как расходилась-то? Середин – третий жених – без вести пропал, Марков – пятый – под поезд свалился, Антонов – четвертый – под канун свадьбы зарезался, а первые двое в Сибири.

– Н-да! Судьба.

– Именно судьба. Что же иное? Каково Вере-то бедной, а? Пять женихов и ни одного мужа!

– Зато теперь крепко. Исайя возликовал, и конец всему делу. Окрутилась Вера.

– Что же из этого? – то девушкой оставалась, а теперь вдовой останется. Сказано: судьба.

Разговор прервался. Высказанное предположение о том, что и на этот раз нельзя утверждать, что все кончится благополучно, привело разговаривавших в смущение.

– Вдовой может остаться! – пронеслось шепотом по залу.

И все невольно почувствовали беспокойство.

– Не едут! Так долго! Уж не случилось ли чего-либо? – говорили гости. – Неужели опять что-нибудь?

Иван Афанасьевич стоял по-прежнему у окна, не спуская глаз с улицы. До его слуха доносились все эти толки и опасения, но он оставался бесстрастно-холоден. Только раз, когда перечисляли прежних женихов новобрачной, на губах Юрьевского зазмеилась злая улыбка, исказившая его красивое лицо.

Вдруг он вздрогнул. С улицы, несмотря на зимние рамы, донесся стук каретных колес и рокот толпы, в то же мгновение по залу пронесся громкий говор:

– Приехали! Молодые приехали! Слава богу!

Вера Петровна вошла под руку со своим сияющим от счастья молодым супругом. За ними шли отец и мать молодой: Петр Матвеевич и Анна Михайловна Пастины – и другие близкие родственники новобрачной; у Евгения Степановича таковых не имелось – он был сирота. Оркестр при появлении счастливой молодой четы заиграл туш. Еще несколько мгновений, и к новобрачным потянулись десятки рук с бокалами шампанского. Отовсюду раздавались пожелания, самые светлые, самые хорошие, молодые смущенно улыбались, благодарили, и оба раскраснелись, когда раздалось традиционное: «Горько, горько!» – и им пришлось поцеловаться.

Вера Петровна была молода – ей только что пошел девятнадцатый год. У нее было круглое лицо с приятными чертами, голубыми, как васильки, глазами и алыми губками. Золотистые, слегка подвитые у лба волосы непокорно выбивались из-под венчального убора. Смущение, вызванное новизною положения, разукрасило щеки молодой женщины ярким румянцем, и это вместе с молодостью делало ее привлекательной.

Евгений Степанович, «молодой князь», был старше своей подруги жизни на два года, но моложавость придавала ему вид даже не юноши, а мальчика. Так же смущенно, как и Вера Петровна, он отвечал на поздравления, не зная, куда девать глаза, что говорить. Когда крикнули «Горько!», юный супруг растерялся, позабыл, что ему нужно делать, и только тогда нагнулся с поцелуем к зардевшейся жене, когда разудалая сваха сама показала ему пример.

– Славная пара! – произнес один из гостей, любуясь молодыми. – Словно один для другого сотворены.

– В дом берут Евгения? – спросил сосед.

– В дом. Ведь он – круглый сирота.

– Так оно и лучше будет: ведь Вера одна у Петра Матвеевича и Анны Михайловны.

– Одна, да и сами они в преклонных годах.

– Так. Дай им Бог совет да любовь! Гардин тоже не бедняк.

– Какое бедняк! Отец-покойник оставил столько, что не прожить вовек, да и у Пастиных тоже немало. Молодые-то во всем ровня. Судьба-то, видно, знает, что делает: пятерых убрала, а вот шестой подошел.

– Видно, и в самом деле, чему быть, того не миновать.

– Бог с ними. Только счастливы были бы. Глядите-ка, Юрьевский… Чего это он последним-то с поздравлением подходит? Ему первым быть.

Действительно, к молодой чете подходил Иван Афанасьевич. Он шел так легко, будто скользил по паркету. Это была обычная походка Юрьевского. Издали казалось, что он подкрадывается, как подкрадывается кошка или тигр к своим жертвам. Бокал в руке Ивана Афанасьевича слегка дрожал.

– Ну, Вера, – сказал он глухим голосом, – теперь и я.

Молодая, удивленно взглянув на него, сказала:

– Так поздно?.. Последним, крестный…

– Что ты, деточка, и последние могут быть первыми.

– Ты и в церкви не подошел ко мне.

– Там других было много около тебя. Зачем же?

– Перестань, крестный, ты опять злишься.

– Нет. На что же? Ведь все в порядке вещей, все как следует. Позвольте и с вами, – протянул он бокал Гардину, – вот так, пейте до дна.

– А вы, Иван Афанасьевич, даже и поздравить нас не хотите со вступлением в новую жизнь? – сказал тот, чокаясь с Юрьевским.

– Новая жизнь, новая! – и Юрьевский вдруг громко расхохотался. – Да что вы, юнейший! Новая! Где это вы нашли новое на свете? Да и есть ли оно, ваше новое? Все старо, юноша, все! Меняются только формы, а сущность остается старою. Ничто не вечно, но и не ново. Разве вы сегодня не такой же, как вчера? Скажите мне…

– Нет, не такой же, Иван Афанасьевич, – весело отозвался молодой, – сегодня и вчера далеки друг от друга, очень далеки.

 

– Вы думаете? Но, поверьте мне, завтра к сегодня чаще всего ближе, чем мы ожидаем.

– Что ты хочешь сказать этим, крестный? – встревожилась Вера Петровна.

– Только-то, что «вчера» – далекое известное, «сегодня» – близкое известное, а около этого близкого, совсем вплотную, но не с ним, а с нами, совершенно неизвестное «завтра». Каждая неизвестность что-нибудь да таит. Все меняется, оставаясь в своей сущности прежним. Живой сегодня – завтра труп. Смерть около…

– Кто говорит на свадьбе о трупах, о смерти? – раздался около разговаривающих веселый молодой голос.

Юрьевский быстро обернулся. Перед ним стоял высокий молодой человек с симпатичной наружностью, выражавшей энергию и силу воли. Это был один из шаферов Гардина – Николай Васильевич Твердов, богатый юноша, путешествующий по чужим краям и ненадолго вернувшийся на родину.

– Кто говорит о трупах, о смерти? – повторил он.

– Я! – холодно ответил Юрьевский.

– Гм… Вы, очевидно, мрачно настроены. Всякая свадьба – это праздник будущей жизни. Союз двух людей – это жизнь, жизнь будущая, светлая, радостная. Итак, да здравствует жизнь! Пойдем, и будем пить за нее. Руку, молодая княгиня! Руку, молодой князь! Идем пить за жизнь, она так светла, так хороша, что мрак смерти не затмит ее сияния!

Твердов с этими словами подхватил под руки молодых супругов и, не обращая ни малейшего внимания на Юрьевского, повел их к столу.

Гнев исказил лицо Ивана Афанасьевича. Казалось, он готов был броситься на дерзкого смельчака, но как раз в это время подошел отец молодой.

– И охота тебе, батюшка Иван Афанасьевич, пугать ребят! – ласково сетуя, заговорил он. – Нашел время о смерти да о разных там трупах говорить… Пойдем-ка! Верушу только напугал. Сам знаешь, какая она несчастная. Три года, а пятеро, кто только присватывался к ней, вон как кончали… Поневоле напугается.

Юрьевский взглянул на Пастина.

– Да, ты прав, Петр Матвеевич, тысячу раз прав. Зачем говорить о том, что неизбежно, что стоит около нас? Пойдем, выпьем! Хочешь, я примирюсь с этим молокососом? Хочешь, я поклонюсь ему, хочешь, я буду просить у него прощения? Ха-ха-ха!.. Я буду просить прощения!

– И не нужно ничего этого, роднуша, вовсе не нужно, – засуетился Пастин, – а пойти – пойдем. Ведь ты у нас известный… Ты не в нас, не в родню… Ишь, каким тебя заграницы-то сделали!

Но последние слова Петр Матвеевич выкрикивал уже вслед Юрьевскому. Тот своей скользящей, словно крадущейся походкой уже подходил к Гардину.

– Слово, молодой человек, одно слово, – глухо заговорил он. – Отойдем немного… возьмем бокал… Так, вот сюда… Я не хочу, чтобы вы думали обо мне дурно. Простите старика. Мне на своем веку приходилось видать столько всяких неожиданностей, что я разочаровался в будущем и во всем неизвестном.

Говоря так, он отвлек Евгения Степановича от стола, за который уже начали усаживаться гости. Тот слушал его, смущенно улыбаясь.

– Да помилуйте, Иван Афанасьевич, – сказал он, инстинктивно потупляясь под диким взором Юрьевского, – за что же прощение?.. Какое там…

– Нет, я начал говорить и кончу. Поставьте свой бокал на этот стол, – указал Юрьевский на маленький столик в уголке зала. К нему он подвел Гардина и заставил поставить бокал рядом со своим. – Я сперва скажу, а потом мы выпьем с вами. Выпьем за все, что вы хотите. Пусть эти бокалы, – с этим словом Юрьевский протянул над бокалами обе руки, как бы указывая на них, – будут пусты, пусть исчезнет, как эта золотистая влага, все, что составляет горечь жизни. Этот выскочка говорил, что нужно пить за жизнь, пусть! А мы выпьем за см… просто выпьем. Жизнь хороша, очень хороша, но есть еще лучшее состояние для человека. Это – нирвана. Знаете ли вы, молодой человек, что такое нирвана? Нирвана – это восторг. Счастлив пребывающий в ней. Так выпьем же за ваше счастье…

– Евгений Степанович! Иди к столу, тебя ждут, – раздался оклик Пастина.

– Ну, скорее же, мой молодой друг! – подтолкнул Юрьевский Гардина. – Выпьем!

Он стоял, пронизывая взором молодого Гардина. Тот, дрожа, взял бокал.

– Желаю быть здоровым, Иван Афанасьевич! – проговорил он и отпил из бокала.

– Весь, весь до дна, по русскому обычаю, зла не оставлять, – дрожащим голосом говорил Юрьевский.

– Не могу… У шампанского какой-то горьковатый привкус, – проговорил Гардин.

– Терпите, зато вас скоро ждет дивная сладость, сладость ни с чем не сравнимая. Вспомните о нирване…

Опять раздались оклики – молодого настойчиво звали к столу. Он поставил не допитый на четверть бокал и умоляюще взглянул на Юрьевского.

– Простите, Иван Афанасьевич, – сказал он, – меня зовут.

– Идите же, идите скорее!.. Спешите, каждый миг дорог… Ха-ха-ха! – чуть не выкрикнул Юрьевский.

Его лицо, до этого смертельно бледное, покрылось каплями холодного пота, он весь дрожал. Но такое состояние продолжалось всего несколько мгновений. Гардин отошел. Юрьевский поставил свой бокал рядом с его недопитым, вынул платок и отер пот. Потом он взял со стола бокал и спокойно пошел с ним к столу. Ему, как наиболее почетному гостю, было отведено место напротив новобрачных, но Иван Афанасьевич сел так, что его заслонило какое-то декоративное растение, стоявшее на столе. Бокал, принесенный с собою, Юрьевский поставил в стороне на виду и все время следил, чтобы никто к нему не притронулся.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru