bannerbannerbanner
Легенда о Сан-Микеле

Аксель Мунте
Легенда о Сан-Микеле

Полная версия

– Какой платы ты требуешь от меня?

– Отрекись от мечты стать знаменитым в своей профессии, принеси в жертву свое будущее.

– Но чем же я тогда стану?

– Человеком, обманувшим и свои, и чужие ожидания. Неудачником.

– Ты отнимаешь у меня все, ради чего стоит жить!

– Ты ошибаешься. Я даю тебе все, ради чего стоит жить.

– Оставишь ли ты мне по крайней мере сострадание? Я не смогу обойтись без сострадания, если стану врачом.

– Да, я оставлю тебе сострадание. Но без него тебе жилось бы намного лучше.

– Ты требуешь чего-нибудь еще?

– Перед смертью ты должен будешь заплатить еще одну цену – высокую цену. Но до тех пор ты много лет будешь отсюда видеть восход солнца над безоблачными днями счастья и восход луны над звездными ночами грез.

– Умру ли я здесь?

– Берегись искать ответа на этот вопрос: человек не вынес бы жизни, если бы ему был известен час его смерти.

Он положил руку мне на плечо, и по моему телу пробежала легкая дрожь.

– Еще раз я явлюсь тебе на этом месте завтра на закате солнца; у тебя есть время все обдумать!

– К чему? Каникулы подходят к концу, и сегодня вечером я должен вернуться к моему ежедневному труду вдали от этих прекрасных мест. Кроме того, я не умею раздумывать. Я согласен и заплачу твою цену, как бы высока она ни была. Но как я куплю этот дом, если мои руки пусты?

– Твои руки пусты, но сильны, твой ум буен, но ясен, твоя воля здорова – тебе это удастся.

– Как же я построю дом? Я ничего не смыслю в архитектуре.

– Я помогу тебе. Какой стиль хотел бы ты избрать? Почему бы не готический? Мне нравится готика с ее приглушенным светом и мистической таинственностью.

– Я найду собственный стиль, такой, что даже ты не сможешь подобрать ему названия. Средневековый полумрак мне не нужен! Мой дом должен быть открыт для ветра и солнца и для голоса моря, как греческий храм. И свет, свет, свет повсюду!

– Берегись света! Берегись света! Излишек света вреден для смертных глаз!

– Я хочу, чтобы колонны из бесценного мрамора поддерживали лоджии и арки, чтобы сад был полон прекрасных обломков ушедших веков, чтобы часовня стала библиотекой, полной монастырской тишины, где колокола гармонично звонили бы «Аве Мария» в конце каждого счастливого дня.

– Я не люблю колоколов.

– А здесь, где мы стоим, где у наших ног прекрасный остров встает из моря, точно сфинкс, здесь должен лежать гранитный сфинкс из страны фараонов. Но где я все это найду?

– Ты стоишь там, где была одна из вилл Тиберия. Бесценные сокровища далеких времен погребены под виноградником, под часовней, под домом. Ноги старого императора ступали по разноцветным мраморным плитам, которые старый крестьянин на твоих глазах выбрасывал за стены сада. Погубленные фрески с танцующими фавнами и вакханками в венках украшали стены его дворца. Посмотри, – тут он указал на прозрачные морские глубины в тысяче футов под нами. – Разве тебе не рассказывал в школе твой Тацит, что при вести о смерти императора его дворцы были сброшены в море?

Я хотел сразу прыгнуть в пропасть и нырнуть в море в поисках колонн.

– В такой поспешности нет смысла, – сказал он, смеясь. – Вот уже две тысячи лет, как кораллы одевают их своей паутиной, а волны зарывают их в песок все глубже и глубже – они подождут, пока не придет твое время.

– А сфинкс? Где я найду сфинкса?

– На пустынной равнине, вдали от современной жизни, некогда стояла гордая вилла другого императора. Он привез сфинкса с берегов Нила, чтобы украсить свой сад. От дворца осталась только груда развалин. Но глубоко во тьме земли еще лежит сфинкс. Ищи – и ты его найдешь! Ты едва не поплатишься за это жизнью, но доставишь его сюда.

– По-видимому, ты знаешь будущее так же хорошо, как и прошлое.

– Прошлое и будущее для меня одно и то же. Я знаю всё.

– Я не завидую твоему знанию.

– Твои слова старше твоих лет. Где ты их узнал?

– На этом острове, сегодня. Ибо я узнал, что здешние приветливые люди, которые не умеют ни читать, ни писать, гораздо счастливее меня, хотя я с детства напрягаю глаза, чтобы получить знания. Как и ты, судя по тому, что ты говорил. Ты великий эрудит, ты знаешь Тацита наизусть.

– Я – философ.

– Ты хорошо знаешь латынь?

– Я доктор богословия Иенского университета.

– Ах, вот почему мне казалось, что я слышу легкий немецкий акцент в твоей речи. Ты знаешь Германию?

– Еще бы! – усмехнулся он.

Я внимательно поглядел на него. Он держался и говорил как джентльмен, а теперь я заметил шпагу под красным плащом, и что-то знакомое почудилось мне в резком голосе.

– Простите, сударь, мне кажется, что мы с вами уже встречались в Ауэрбаховском погребке в Лейпциге. Ведь вас зовут…

Когда я произносил эти слова, церковные колокола Капри зазвонили «Аве Мария». Я повернулся к нему – он исчез.

Глава 2. Латинский квартал

Латинский квартал. Студенческая комната в «Отель де л’Авенир», повсюду книги – на столах, на стульях, на полу, а на стене выцветшая фотография Капри.

По утрам в палатах Сальпетриер, Отель-Дьё и Ла-Питье перехожу от койки к койке, читаю главу за главой книгу человеческих страданий, написанную кровью и слезами. Днем – в анатомическом театре, в аудиториях Медицинской школы или в лабораториях Института Пастера изумленными глазами наблюдаю под микроскопом тайны невидимого мира, те бесконечно малые существа, от которых зависит жизнь и смерть человека. А потом бессонные ночи в «Отель де л’Авенир», бесценные ночи, отданные тому, чтобы постигнуть факты, узнать классические признаки расстройств и заболеваний, всё то, что было обнаружено и отобрано наблюдателями всех стран мира, – как это необходимо и как мало, чтобы стать врачом!

Работа! Работа! Работа! Летние каникулы, когда пустеют кафе на бульваре Сен-Мишель, Медицинская школа закрывается, аудитории и лаборатории пусты, а клиники заполнены наполовину. Но для людских страданий в больничных палатах каникул нет – и для Смерти тоже. И нет каникул в «Отель де л’Авенир», никаких развлечений, кроме редких прогулок под липами Люксембургского сада или часа отдыха в Луврском музее, полного жадной радости. Ни друзей. Ни собаки. Ни даже любовницы. Богема Анри Мюрже исчезла, но его Мими была жива как никогда – в предобеденный час она, улыбаясь, прогуливалась по бульвару Сен-Мишель под руку почти с каждым студентом и штопала его одежду или стирала белье в его мансарде, пока он готовился к экзамену.

Никакой Мими для меня! Да, мои счастливые товарищи могли себе это позволить – проводить вечера в пустой болтовне за столиками кафе, смеяться, жить, любить. Их живой латинский мозг работал гораздо быстрей моего, и на стене их мансарды не висела выцветшая фотография Капри, чтобы их пришпоривать, их не ждали колонны бесценного мрамора под песком Палаццо ди Маре.

Часто в долгие бессонные ночи, когда я сидел в «Отель де л’Авенир», склонившись над «Заболеваниями нервной системы» Шарко или «Клиникой Отель-Дьё» Труссо, страшная мысль внезапно пронизывала мозг: мастро Винченцо стар, вдруг он умрет, пока я сижу здесь, или продаст кому-нибудь другому домик на скале, хранящий ключ к моему будущему дому. Холодный пот выступал на лбу, и сердце почти останавливалось от ужаса. Я устремлял взгляд на выцветшую фотографию Капри на стене, и мне казалось, что она все более и более тускнеет, расплывается в загадочной и таинственной дымке, пока не оставалось ничего, кроме очертаний саркофага над похороненной мечтой…

Тогда я тер ноющие глаза и снова принимался читать с яростным отчаянием – так скаковую лошадь гонит к цели удар шпор по кровоточащим бокам. Да, это была скачка – скачка ради приза и трофеев. Мои товарищи начали ставить на меня как на фаворита, и даже сам мэтр с головой Цезаря и взором орла принял меня за восходящую звезду – это был единственный известный мне неправильный диагноз, который поставил профессор Шарко, а ведь я много лет внимательно наблюдал за ним, когда он выносил безошибочные суждения в палатах Сальпетриер или в своей приемной на бульваре Сен-Жермен, куда стекались пациенты со всего света. Его ошибка мне дорого обошлась. Она стоила мне сна и – почти – зрения. Но почти ли? Так велика была моя вера в непогрешимость Шарко, который знал о человеческом мозге больше, чем кто-либо другой, что в течение некоторого времени я думал, что он был прав. Подстрекаемый честолюбивым желанием оправдать его предсказание, забывая про усталость, сон и даже голод, я перенапрягал все фибры духа и тела, чтобы любой ценой добиться победы.

Были забыты прогулки под липами Люксембургского сада, был забыт Лувр. С утра до вечера я вдыхал зараженный воздух больничных палат, с вечера до утра – дым бесчисленных сигарет в душной комнатушке. Экзамен за экзаменом в быстрой последовательности (к сожалению, слишком быстрой, чтобы от них был какой-либо толк), успех за успехом.

Работа, работа, работа! Весной я должен был получить диплом. Удача во всем, к чему ни прикасались мои руки, неизменная, удивительная, почти жуткая удача. Я уже изучил устройство удивительного механизма, который называется человеческим телом, гармоничную работу его колесиков в здоровом состоянии, его расстройства в болезни и ту последнюю поломку, которая зовется Смертью. Я уже узнал почти все виды недугов, которые приковывают людей к больничным койкам. Я уже научился владеть острыми хирургическими инструментами, чтобы равным оружием сражаться с безжалостной противницей, которая с косой в руках обходила палаты, готовая разить в любой час дня и ночи.

Казалось, Она сделала своей резиденцией эту мрачную старую больницу, из века в век служившую приютом мук и горестей. Иногда Она врывалась в палату в слепой ярости безумицы, разя направо и налево молодых и старых, медленно душила одну жертву, срывала повязку с зияющей раны другой, и кровь вытекала до последней капли. Иногда Она подходила на цыпочках тихо и тайно, и Ее рука закрывала глаза страдальца нежным прикосновением, так что улыбка озаряла его лицо. Часто я, чьей обязанностью было мешать Ее приближению, даже не подозревал, что Она уже близко. Только маленькие дети у груди матери чувствовали Ее присутствие, вздрагивали и кричали во сне, когда Она проходила. Да еще старые монахини, всю жизнь проведшие в больничных палатах, успевали заметить Ее приближение и спешили к койке с распятием.

 

Вначале, когда Она победоносно стояла по одну сторону постели, а я, беспомощно – по другую, я почти не обращал на Нее внимания. В то время я думал только о жизни, знал, что моя миссия кончается, когда Она берется за работу, и лишь отворачивал лицо от своей зловещей коллеги, оскорбленный очередным поражением. Но когда я познакомился с Ней ближе, я начал наблюдать за Ней с большим вниманием, и чем чаще я Ее видел, тем больше желал узнать и понять. Мне стало ясно, что Она участвует в работе так же, как и я, что мы товарищи и, когда борьба за человеческую жизнь кончается и Она побеждает, лучше бесстрашно посмотреть друг другу в глаза и быть друзьями.

Позднее даже наступило время, когда я стал верить, что Она – мой единственный Друг, когда я ждал Ее и почти любил, хотя Она меня не замечала. О, если бы я научился читать по Ее темному лицу! Сколько пробелов в моих скудных познаниях о людских страданиях восполнила бы Она! Ведь только Она одна читала последнюю главу, которой не хватало во всех медицинских справочниках, – главу, где все объясняется, где разрешаются все загадки и дается ответ на все вопросы.

Но почему Она была такой жестокой – Она, которая могла быть такой нежной? Почему Она одной рукой отбирала юность и жизнь, а другой рукой дарила мир и счастье? Почему Ее хватка на горле одной жертвы была такой медлительной, а удар, нанесенный другой, – столь быстрым? Почему Она так долго боролась с жизнью ребенка и милостиво позволяла жизни старика отлететь во время сна? Или Она должна была карать, а не просто убивать? Была ли Она судьей, а не только палачом? Что Она делала с теми, кого убивала? Прекращали ли они существовать или только спали? Куда Она уносила их? Была ли Она повелительницей или только вассалом, простым орудием в руках гораздо более могущественного владыки, Повелителя Жизни? Сегодня Она одерживала победу, но была ли Ее победа окончательной? Кто победит в конце – Она или Жизнь?

Но действительно ли моя миссия кончалась тогда, когда начиналась Ее миссия? Был ли я только пассивным наблюдателем последнего, неравного боя, беспомощно и бесчувственно следящим за Ее губительной работой? Надо ли было отворачиваться от глаз, которые молили меня о помощи, когда язык давно уже онемел? Надо ли было высвобождать руку из трясущихся пальцев, хватавшихся за меня, как утопающий хватается за соломинку?

Я был побежден, но не обезоружен, в моих руках еще оставалась могучая разящая сила. У Нее была чаша вечного сна, но у меня была своя чаша, доверенная мне великодушной Матерью Природой. В тех случаях, когда Она слишком медленно отпускала свое лекарство, разве не должен был я дать свое, которое могло превратить страдания в покой, пытку – в сон? Не было ли моим долгом облегчить смерть тем, кому я не мог сохранить жизнь?

Старая монахиня сказала мне, что я совершаю страшный грех, что Всемогущий Бог в своей непостижимой мудрости постановил, чтобы было так: чем больше страданий Он посылает в смертный час, тем милостивее Он будет в день Страшного суда. Даже кроткая сестра Филомена укоризненно смотрела на меня, когда я, единственный среди моих коллег, подходил к постели со шприцем морфия, как только от нее удалялся священник после предсмертного причастия.

Тогда во всех парижских больницах еще мелькали их большие белые чепцы – чепцы добрых самоотверженных сестер монастыря Сен-Винсен де Поль. Распятие еще висело на стене каждой палаты, а священник совершал по утрам богослужение у маленького алтаря в палате святой Клары. Настоятельница, Матушка, как все ее называли, еще обходила по вечерам больных, после того как колокола отзванивали «Аве Мария».

Тогда еще не было жарких споров об изъятии больниц из ведения религиозных учреждений и не прозвучало требование: «Вон священников, долой распятия, гнать монахинь!» Увы! Вскоре они были изгнаны, о чем я только пожалел. Без сомнения, у монахинь были свои недостатки. Четки были для них привычнее щеточек для ногтей, и пальцы они погружали в святую воду, а не в карболку – всемогущую панацею хирургических палат тех времен. Но их мысли были возвышенны, а сердца чисты, и они отдавали жизнь работе, не прося взамен ничего, кроме права молиться за своих подопечных.

Даже их злейшие враги не отрицали их самоотверженности и неиссякаемого терпения. Тогда говорили, что лица монахинь, ухаживающих за больными, всегда угрюмы, что думают они больше о спасении души, а не тела, и на их губах слова смирения более часты, чем слова надежды. Тот, кто верил в это, ошибался. Наоборот, монахини, и старые и молодые, все без исключения, были неизменно бодры и радостны, по-детски веселы и шутливы, и было радостно видеть, как они умели передавать свое радостное состояние другим. В них не было никакой нетерпимости. Верующие и неверующие – для них все были одинаковы. Последним они даже старались помогать больше, потому что жалели их, и никогда не обижались на их ругательства и кощунства.

Со мной они все держались приветливо и ласково. Они знали, что я не принадлежу к их вероисповеданию, не хожу к исповеди и не осеняю себя крестным знамением, проходя мимо маленького алтаря. Сначала мать-настоятельница попыталась было обратить меня в веру, которая научила ее жертвовать жизнью для других, но вскоре отказалась от этой мысли, сострадательно покачивая головой. Даже старый священник потерял всякую надежду на мое спасение после того, как я сказал, что готов обсудить с ним возможность существования чистилища, но абсолютно исключаю наличие ада, и что я буду давать морфий умирающим, если агония окажется жестокой и длительной. Старый священник был святым человеком, но не умел аргументировать, так что очень скоро мы просто оставили эти спорные темы.

Он знал жизни всех святых, и он первый рассказал мне трогательную легенду о святой Кларе, имя которой носила наша больничная палата. И это от него я впервые узнал о святом Франциске Ассизском, покровителе всех угнетенных и несчастных существ на небе и на земле, ставшем и моим другом на всю жизнь. Но самому важному научила меня сестра Филомена, такая юная и светлая, в белом платье новичков сестер святого Августина – она научила меня любви к Мадонне, на которую была так похожа. Милая сестра Филомена! Она умерла от холеры у меня на глазах два года спустя в Неаполе. Даже Смерть не посмела изменить черты ее лица, и Филомена отправилась на небо такой же прекрасной, какой была при жизни.

С братом Антонием, который приходил по воскресеньям в больницу играть на органе в маленькой часовне, я был особенно дружен. В те дни это была для меня единственная возможность слушать музыку, и я никогда ее не упускал. Ведь я так люблю музыку! Хотя я не видел сестер, поющих за алтарем, я узнавал кристально чистый голос сестры Филомены. Накануне Рождества брат Антоний сильно простудился, и в палате святой Клары от койки к койке шепотом передавали, что настоятельница, после долгого совещания со старым священником, разрешила сесть за орган мне и этим спасла положение.

В те дни я не слышал другой музыки, если не считать тех двух дней в неделю, когда бедный старый дон Гаэтано играл для меня на старенькой шарманке под моим балконом в «Отель де л’Авенир». «Мизерере» из «Трубадура» было его коронным номером, и этот грустный старинный мотив подходил и ему, и его полузамерзшей обезьянке, которая сидела на шарманке в красной гарибальдийской курточке.

Он подходил и бедному мосье Альфредо, бродившему по занесенным снегом улицам в изношенном до нитки сюртуке с манускриптом своей последней трагедии под мышкой. И моим друзьям из бедного итальянского квартала, съежившимся вокруг почти погасшего камина, не имевшим денег даже на уголь, чтобы согреться. Бывали дни, когда этот мотив становился подходящим аккомпанементом и моим мыслям, когда я сидел за книгами, не чувствуя в себе мужества прожить еще один день, когда все казалось мрачным и безнадежным, а Капри на выцветшей фотографии – бесконечно далеким. Тогда я бросался на кровать, закрывал болящие глаза, и вскоре Сан-Антонио начинал творить новое чудо.

Я уносился от всех своих забот к чарующему острову моей мечты. Джоконда, улыбаясь, подавала мне стакан вина дона Дионизио, и кровь мощной струей вновь приливала к усталому мозгу. Мир был прекрасен, а я был молод, готов к бою, уверен в победе. Мастро Винченцо, трудясь в винограднике, приветливо махал мне рукой, когда я поднимался по тропинке к часовне за его садом. Некоторое время я сидел на площадке, завороженно смотрел на лежащий у моих ног прекрасный остров и размышлял о том, каким образом мне удастся поднять сфинкса из красного гранита на вершину скалы. Нелегкое дело! Но я справлюсь с ним – и сделаю это сам!

«Addio, bella Gioconda! Addio, e presto ritorno!» Да, конечно, я вернусь очень скоро – в будущем сне!

Наступал следующий день и пристально смотрел в окно на мечтателя. Я открывал глаза, вскакивал на ноги, с улыбкой приветствовал его, хватал книгу и садился за стол.

Потом пришла весна и бросила на мой балкон первый цветок с каштанов, зеленеющих на бульваре. Это был знак. Я сдал экзамены и покинул «Отель де л’Авенир» с тяжело завоеванным дипломом в кармане – никогда еще во Франции не было такого молодого дипломированного врача.

Глава 3. Авеню Вилье

Авеню Вилье. «Д-р Мунте. Часы приема от двух до трех». День и ночь звонил колокольчик у двери – настойчивые письма, срочные вызовы. Телефон, это смертоносное оружие в руках ничем не занятых женщин, еще не начал невыносимое наступление на каждый час, вырванный для отдыха.

Приемная быстро наполнялась всевозможными пациентами, чаще всего с нервными расстройствами, причем прекрасный пол преобладал. Многие были больны, тяжело больны. Я внимательно выслушивал всё, что они говорили, и тщательно их обследовал, так как верил, что могу помочь. О таких больных я не хочу писать здесь. Быть может, наступит день, когда я расскажу и о них. Многие были совсем здоровы и не заболели бы, если б не обратились ко мне. Многие только думали, что больны. Их истории были длинными – они повествовали о своих бабушках, тетках и свекровях или же вынимали из кармана бумажку и начинали читать перечень симптомов и жалоб. «Больной с записочкой», – как говорил Шарко.

Мне это было внове, так как у меня не было никакого опыта, кроме больничного, где для таких глупостей не находилось времени, и я наделал много ошибок. Лучше узнав людей, я научился обращаться с такими пациентами, но все-таки мы не очень ладили. Они чрезвычайно расстраивались, услышав от меня, что хорошо выглядят и цвет лица у них прекрасный, но облегченно вздыхали, когда я добавлял, что их язык мне не особенно нравится – как обычно и бывало. В таких случаях мой диагноз был – обжорство: слишком много сладкого теста днем и тяжелые ужины вечером. Вероятно, это был самый правильный диагноз, который я в те дни ставил, но он не имел успеха и никому не нравился. Никто не хотел слышать ничего подобного. Всех прельщал аппендицит.

В те дни среди богатых людей, искавших для себя приятную болезнь, был большой спрос именно на аппендицит. Всех нервных дам томил аппендицит – если не в брюшной полости, то в мыслях, и он приносил им большую пользу, как и лечащим их врачам. Поэтому я постепенно стал знатоком аппендицитов и часто лечил от него с переменным успехом. Когда же прошел слух, что американские хирурги начали кампанию за удаление всех вообще аппендиксов в Соединенных Штатах, число больных аппендицитом среди моих пациентов начало угрожающе сокращаться. Замешательство. «Вырезать аппендикс?! Мой аппендикс?! – восклицали светские дамы, точно матери, которым грозят разлукой с ребенком. – Что я буду без него делать?!» «Вырезать аппендиксы, – говорил врач, уныло проглядывая список пациентов. – Какой вздор! Да эти аппендиксы совершенно здоровы! Мне ли этого не знать, когда я осматриваю их каждую неделю. Нет, я решительно против!»

Вскоре стало ясно, что аппендицит доживает последние дни. Надо было найти другой недуг, который удовлетворил бы общий спрос. Специалисты не ударили в грязь лицом, и на рынок была выброшена новая болезнь; отчеканили новое слово, подлинную золотую монету – колит! Это был милейший недуг – ему не грозил нож хирурга, возникал он по требованию и отвечал любому вкусу. Никто не знал, когда начинается эта болезнь, никто не знал, когда она кончается. Мне было известно, что кое-кто из дальновидных коллег уже с большим успехом применял колит к своим пациентам, но мне все не представлялся удобный случай.

Среди больных, которых я лечил от аппендицита, была, если не ошибаюсь, графиня, обратившаяся ко мне по совету Шарко, как она объяснила. Он действительно иногда присылал мне пациентов, и я, разумеется, готов был сделать для нее все возможное, не будь даже она такой красавицей. Посмотрев на юного оракула с плохо скрытым разочарованием в больших томных глазах, она сказала, что хотела бы поговорить с самим доктором, а не с ассистентом. Я уже привык выслушивать подобные заявления от впервые явившихся пациентов.

 

Сначала она не знала, есть ли у нее аппендицит, как не знал этого и я, но вскоре она уже была убеждена, что он у нее есть, а я – что его у нее нет. Когда я опрометчиво так прямо и сказал ей это, она пришла в большое волнение. Профессор Шарко обещал, что я обязательно узнаю, чем она больна, и помогу ей, а вместо этого… Она зарыдала, и мне стало ее очень жаль.

– Так чем же я больна? – спрашивала она сквозь слезы, в отчаянии простирая ко мне руки.

– Я вам скажу, если вы обещаете успокоиться.

Она тотчас перестала плакать. Вытирая огромные глаза, она мужественно сказала:

– Я могу вынести все, мне столько пришлось вытерпеть! Не бойтесь, я не буду плакать. Что со мной?

– Колит.

Ее глаза, как ни невероятно, стали еще больше.

– Колит! Именно это я и предполагала. Вы, конечно, правы. Колит! Скажите, а что такое колит?

От ответа на этот вопрос я благоразумно уклонился, потому что и сам этого не знал, – как в те дни не знал никто. Но я сказал, что колит – длительная болезнь и трудно поддается излечению. Тут я сказал правду. Графиня мне дружелюбно улыбнулась. А ее муж утверждает, будто всё это нервы!

Она сказала, что времени терять нельзя, и хотела тут же начать лечиться – в результате мы условились, что она будет являться на авеню Вилье дважды в неделю.

Она пришла на следующий день. И даже я, привыкший к быстрым переменам в пациентах, настолько удивился ее свежему виду, сияющему лицу, что спросил, сколько ей лет.

Ей недавно исполнилось двадцать пять, а пришла она, чтобы спросить, заразен ли колит.

Да, очень.

Едва я это сказал, как понял, что это юное создание гораздо умнее меня.

Может быть, ей сказать графу, что им не следует спать в одной комнате?

Я заверил, что это совсем не обязательно, что я, хотя и не имею чести знать графа, все же уверен: он не заразится. Это заразно только для таких впечатлительных и нервных натур, как она.

Но не считаю же я ее нервной натурой, возразила она, а ее большие глаза беспокойно оглядывали комнату.

Разумеется.

А могу ли я вылечить ее от этого?

Нет.

«Дорогая Анна!

Подумать только – у меня колит. Я так рада… так рада, что вы рекомендовали мне этого шведа… или его рекомендовал Шарко? Во всяком случае, ему я сказала, что это был Шарко, чтобы он уделил мне больше времени и внимания. Вы правы, он очень искусный врач, хотя по его виду этого не скажешь. Я уже рекомендую его всем знакомым. Я думаю, что он может помочь моей невестке, которая все еще лежит после неудачного падения во время котильона на вашем балу. Несомненно, у нее колит. Жаль, дорогая, что мы не увидимся завтра на обеде у Жозефины, но я уже написала ей, что у меня колит и я не могу прийти. Если бы она могла отложить обед до послезавтра!

Ваша любящая Жюльетта.

P.S. Мне пришло в голову, что шведу следует посмотреть вашу свекровь, которая так тревожится из-за глухоты. Конечно, я знаю, что маркиза не желает больше видеть врачей – и это вполне понятно! Но нельзя ли показать ее ему как бы случайно? Не удивлюсь, если окажется, что причина ее страданий – колит.

Р.Р.S. Я готова пригласить доктора к обеду, если вы сумеете убедить маркизу пообедать у нас, в семейном кругу, разумеется. Вы знаете, он распознал мой колит, только посмотрев на меня сквозь очки! А кроме того, я хочу, чтобы мой муж тоже с ним познакомился, хотя он так же любит врачей, как и ваша свекровь! Но этот ему понравится!»

Неделю спустя я был неожиданно удостоен приглашения в особняк графини в Сен-Жерменском предместье и имел честь сидеть за обедом рядом со вдовствующей маркизой и созерцать орлиным взором, как она с рассеянной надменностью поглощает полную тарелку паштета из гусиной печенки. Она не сказала мне ни слова, и я прекратил робкие попытки завязать разговор, сообразив, что она совершенно глуха.

После обеда граф повел меня в курительную комнату. Это был чрезвычайно учтивый толстячок с невозмутимым, почти застенчивым выражением лица, вдвое старше жены и джентльмен в полном смысле слова. Предложив мне сигарету, он сказал с искренним жаром:

– Не могу выразить, как я вам благодарен за то, что вы вылечили мою жену от аппендицита, – я ненавижу даже само это слово. Признаюсь откровенно, я проникся большой неприязнью к врачам. Я столько их перевидал, и до сих пор ни один не сумел помочь моей жене, хотя следует признать, что и она, не успев начать лечиться у одного, уже подыскивала другого. Пожалуй, следует предупредить вас, что и с вами будет то же.

– Я в этом не уверен.

– Тем лучше. Она, по-видимому, прониклась к вам доверием, это – самое главное, так что очко в вашу пользу… Должен признаться, что сначала я был о вас не очень лестного мнения. Но теперь, когда мы познакомились, я рад его изменить, и мне кажется, – добавил он любезно, – что мы на правильном пути. Кстати, что такое колит?

Я пришел в некоторое замешательство, но он добродушно продолжал:

– Во всяком случае, хуже аппендицита он быть не может, и будьте уверены, что скоро я буду знать о колите не меньше вашего!

Что было совсем нетрудно.

Его непринужденная любезность так меня очаровала, что я позволил себе задать один вопрос.

– Нет, – ответил он с легким смущением. – А я очень этого хочу! Мы женаты пять лет, и до сих пор никаких признаков. Ах, если бы! Видите ли, я родился в этом старом доме и мой отец тоже, а нашим поместьем в Турене мы владеем уже триста лет, но я последний в роду, и это тяжело… Неужели ничего нельзя поделать с этими проклятыми нервами? Не можете ли вы что-нибудь посоветовать?

– Я убежден, что расслабляющая парижская атмосфера вредна для графини. Почему бы вам не уехать в ваш замок в Турене?

Его лицо просияло.

– Вы человек в моем вкусе, – сказал он, протянув ко мне руки. – Я только этого и хочу. Я охочусь там, да и имение нуждается в присмотре. Там я счастлив, но графиня смертельно скучает, что вполне естественно – ведь она привыкла днем делать визиты, а вечера проводить на балах или в театре. Правда, я не понимаю, откуда у нее берутся силы вести такую жизнь – ведь она постоянно жалуется на усталость. Я бы сразу умер. Теперь она говорит, что должна лечить в Париже колит – раньше это был аппендицит. Только не считайте ее эгоисткой, она постоянно просит меня уехать в Шато-Рамо, хотя бы без нее – она знает, как я там счастлив. Но я не могу оставить ее одну в Париже, такую молодую и неопытную.

– А сколько лет графине?

– Только двадцать девять, а выглядит она даже моложе.

– Да, у нее вид молодой девушки.

После некоторого молчания граф спросил:

– А кстати, когда вы намерены отдыхать?

– Я не отдыхал уже три года.

– Тем больше оснований отдохнуть в этом году. Вы охотитесь?

– Я не убиваю животных по доброй воле. А почему вы об этом спрашиваете?

– Потому что в Шато-Рамо чудесная охота, а неделя полного отдыха, конечно, была бы вам очень полезна. Во всяком случае, так говорит моя жена; она находит, что вы много работаете, да и вид у вас переутомленный.

– Вы очень любезны, граф, но я чувствую себя прекрасно и вполне здоров, если не считать того, что у меня бессонница.

– Бессонница? Как жаль, что я не могу уступить вам часть моего сна! У меня его больше, чем нужно. Не успею я положить голову на подушку, как уже сплю беспробудным сном. Моя жена встает рано, но я этого не слышу. Слуге, который приносит мне кофе в девять часов, приходится трясти меня за плечо, иначе я не просыпаюсь. Да, мне вас искренне жаль! А кстати, вы не знаете какого-нибудь средства от храпа?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru