
Полная версия:
Аглая Ведова Земля не принимает
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Варя вылезла из подпола, села у окна, где свет, и открыла.
Она ожидала — сама не зная чего. Заговоров, трав, «от сглазу на убывающую луну». Рецептов хотя бы.
Это была бухгалтерия.
Разлинованные от руки страницы, четыре столбца, бабкин почерк — Варя помнила его по открыткам, круглый, наклонный, с сильным нажимом: «Кто. Когда. Что. Как расчёлся». Записи шли годами, плотно, страница за страницей, и оттого, что почерк был спокойный, хозяйственный, читать их было хуже любой жути:
«Гуляевы с Заводской, 8. Июнь 09. Стучало в подполе, девочку душило по ночам. Относ снесла, укорот сделала. — Расчёлся: банка мёду, работа ихнего деда (крышу перекрыть). Уплочено».
«Клавдия с Овражного, кв. 14. Окт. 12. Пришёл к ней. Ходил девять ночей, сушил. Сказала, как затворить. — Расчёлся: не деньгами. Взято молчанье. Уплочено».
«Овражный, школа. Март 17. В спортзале ЭТО. Не по моей части, а чьей — не знаю. Сделала обвод, велела сторожу лить по углам. Держит покуда. — Не расчёлся. За школой долг».
Были записи короткие, деловые:
«Сазоновы, Луговая, 3. Февр. 14. Корова не доится, молоко на второй день синеет. Хлев не туда рублен, угол на тропу пришёлся. Велела угол обвести, порог перенести. — Расчёлся: дрова, три куба. Уплочено».
«Родильное отделение, Февр. 19. Опять на третьей палате. Второй раз за зиму. Ходила ночью, оговорила окно. Сёстрам сказала: рожениц в третью не класть до Пасхи. Не послушают — переспрошу. — Не расчёлся, да с них и не берут. За больницей не числю».
Были записи, от которых Варя переставала дышать:
«Митя Лобов, Заречная. Июль 11. Варя увидала тень. Успела. Отвела к воде на два часа, поставила откуп: рыбак утоп бы всё одно к сентябрю, я перевела на старика, старик сам просил, ему всё равно помирать, а внуков жалко. — Расчёлся: старик. Уплочено. Господи, прости».
Варя перечитала эту запись четыре раза. «Перевела на старика». «Старик сам просил». Вот, значит, как выглядела та беготня, тот крик у карьера, синий орущий Митька, откачанный на берегу, — с другой стороны, со стороны бухгалтерии. Кто-то ведь и вправду утонул в то лето, вспомнила она. Кажется, в конце августа. Про это тогда говорили: старик, за рыбой полез, сердце.
Варя долго сидела над этой страницей. Потом закрыла тетрадь, вышла на крыльцо и постояла, глядя в сторону карьера, которого отсюда не было видно.
Митька Лобов сейчас, посчитала она, взрослый мужик, тридцать с чем-то. Живёт где-то. Может, дети.
А старик утонул в конце августа. За рыбой полез. Сердце.
Варя читала час, потом два. Чайник остывал дважды. Записей были сотни, и из них, как из точек, проступала картина, которую она вслух не согласилась бы описать даже себе: городок, живущий двойной жизнью — днём «Магнит», сельсовет, школьный стадион, а под этим, вторым слоем, тем же самым людям — относы, обводы, укороты, «пришёл», «ходит», «сушит», «затворила», — и всё это деловито, буднично, с расчётом за работу мёдом, дровами и молчанием. Чаще всего в записях повторялся адрес: Овражный. Овражный, Овражный, Овражный — квартиры, подъезды, школа, котельная. После 2007 года — Варя пролистала назад и проверила — Овражный появлялся в тетради в среднем дважды в месяц.
До 2007-го его не было вовсе. Ни разу. На месте Овражного в старых записях стояло другое слово, всегда с большой буквы и всегда без пояснений, как пишут имя, которое объяснять некому — все и так знают:
«Прорва».
«Носила к Прорве. Взяла как обычно». «К Прорве не ходить до Покрова — неспокойна». «Мишку Сазонова, покойника, свезли к Прорве тихо, ночью, крайновский отец оформил. Земля взяла легко — стало быть, туда ему».
Крайновский отец оформил. Варя перечитала. Посмотрела в окно, где над крышами, над линией тополей, серели вдали панельки Овражного — построенного, если верить датам, ровно там, куда этот город сто лет — она долистала до начала тетради: первая запись была за 1963 год, но тетрадь явно была не первой, на форзаце стояло «№ 11», — куда этот город весь свой век тихо, ночью, свозил таких покойников, которых «земля берёт легко».
А потом взял и засыпал это место. И построил сверху трёхэтажки. И школу.
На последних страницах почерк становился старым — крупнее, с дрожью. Записи редели. Предпоследняя была за май этого года:
«Овражный опять. Уже не по одному ходят. Устала. Передать некому — Людмила прокляла и дочку увезла, а без спросу не передашь, надо чтоб сама пришла. Напишу Варе. Пусть хоть похоронит — а там поглядим, какая она».
Людмила — это была мать. «Прокляла» — Варя прочла слово три раза, и оно не стало другим словом.
Последняя запись была за неделю до смерти. Одна строчка, столбцы не заполнены, только первый:
«Варвара».
И всё. Ни «когда», ни «что». Ни «уплочено».
Открытая позиция, машинально подумала Варя языком своей другой, дневной жизни. Неоплаченный счёт.
Она перелистнула тетрадь до начала и посмотрела на форзац. «№ 11» — и ниже, мелко, столбиком, был выписан список: цифры от 1 до 10 и против каждой — годы. Первая тетрадь: 1901–1918. Вторая: 1918–1929. И так далее, до одиннадцатой, начатой в 1963-м и заполненной до этого августа.
Сто двадцать четыре года непрерывного счетоводства.
Варя посчитала на полях блокнота — по привычке, потому что цифры её успокаивали. Если тетрадь номер один начата в девятьсот первом, а вести её начал кто-то взрослый, значит, дело перешло к этому кому-то ещё раньше. Значит, договор, о котором тут пишут вскользь и без пояснений, старше. Значит, где-то есть тетради с нулевыми номерами — или нет тетрадей, а есть только память, передававшаяся вслух.
Она записала в блокнот: «Найти тетради 1–10. Где?»
И ниже, подумав: «Кто вёл первую? Устинья — это уже вторая половина? Кто до неё?»
Эти два вопроса будут висеть у неё в блокноте четыре месяца — до того ноябрьского вечера, когда она откроет сундук под стрехой и получит на них ответ, который ей совсем не понравится. Она сидела над тетрадью, пока за окном не начало синеть, и вздрогнула, когда в стекло постучали.
За окном стояла соседка — не Тамара, с другой стороны, из нового кирпичного дома: молодая, Варя видела её мельком на поминках, у неё ещё была девочка лет пяти, всё катавшаяся по двору на самокате. Сейчас соседка стояла без девочки, куталась в кофту и переминалась с ноги на ногу — так переминаются, когда собираются занять денег.
Варя вышла на крыльцо.
— Извините, — сказала соседка. — Вы Варя, да? Я Наташа, вон наш дом... Вы извините, вопрос дурацкий. У вас гостит кто-то? Бабушка какая-то, родственница?
Холодок пониже горла шевельнулся и стал подниматься.
— Нет, — сказала Варя. — Никто не гостит. А что?
— Да Сонька моя... — Наташа засмеялась коротким, просящим смехом, приглашая посмеяться вместе. — Дурочка мелкая, напридумывает вечно. Вчера вечером зову её со двора, а она стоит у вашего забора и с кем-то разговаривает. Я говорю — с кем ты болтаешь, а она: с бабушкой. С какой бабушкой? А она пальцем на ваши окна: а вон, говорит, которая у Вари в окне стоит. Ей, говорит, скучно одной, она меня в гости звала... Тьфу, ерунда, конечно, только я смотрю — у вас правда занавеска шевельнулась, ну, думаю, приехал кто, надо познакомиться, соседи всё-таки...
Она говорила ещё что-то, про соседей, про то, что если что надо — обращайтесь, у них перфоратор есть и муж непьющий. Варя кивала. Девятый день, считала она про себя тем временем, девятый день — завтра. Душа девять дней дома.
А бабку мы закопали в субботу. На третий.
И только когда Наташа уже пошла к себе, Варя догнала её у калитки и спросила — небрежно, в спину, тоном, каким спрашивают о погоде:
— Наташ. А Соня не говорила... бабушка её в гости куда звала? К нам, в дом?
— Да нет. — Наташа обернулась, наморщила лоб, вспоминая, и ответила с той убийственной точностью, с какой взрослые пересказывают чужую детскую чушь: — Говорит, звала на новую квартиру. В Овражном.
Глава 6. Семь минут
Глава 6. Семь минут
Девятый день прошёл тихо.
Тамара Ильинична пришла с утра с блинами и свечкой, они посидели вдвоём над остывающим чаем, соседка рассказывала про Секлету длинное и мирное — как та в восемьдесят девятом вылечила полшколы от желтухи, как ругалась с газовщиками, как не отдала никому кота, который драл её же рассаду, — и в этих рассказах бабка была просто бабка, склочная, добрая, живая, и Варя в первый раз за все дни поплакала по-человечески. Свечка догорела ровно. Ночь прошла без звуков — совсем без звуков, даже холодильник, кажется, взрёвывал деликатнее, — и в среду утром Варя проснулась выспавшаяся, лёгкая, со стыдным чувством человека, которого простили.
Ну вот и всё, думала она, открывая настежь окна — все, и в большой комнате тоже. Девять дней вышли. Что бы это ни было — нервы, дом, полусны, — оно кончилось. Люди сто лет с этим жили и придумали этому срок: девять дней. Гениально, если вдуматься: горю дают календарь. Дедлайн. А с дедлайнами она работать умела.
Она даже позвонила насчёт билетов. На пятницу были.
А в четверг её догнал город.
Началось с «Магнита». Варя зашла за хлебом, и новенькая продавщица на кассе — совсем девочка, с татуировкой-веточкой на запястье — пробивая батон, сказала привычной скороговоркой:
— Пакет нужен?.. А бабушка ваша вчера заходила, вы ей скажите, она перчатки на кассе забы...
Девочка остановилась на полуслове. Не потому, что поняла. Потому, что сзади, со второй кассы, её окликнула старшая — резко, по имени, как одёргивают ребёнка от плиты. Девочка посмотрела на старшую, потом на Варю, и Варя увидела, как до неё доходит: краска сошла с лица разом, как смытая.
— Извините, — прошептала девочка. — Я обозналась. Двадцать девять пятьдесят.
Перчатки лежали в лотке для мелочи у кассы. Серые, вязаные, со штопкой на большом пальце. Варя узнала штопку.
Она не взяла их. Вышла на крыльцо магазина и стояла, пока не поняла, что сжимает батон, как поручень.
К вечеру выяснилось, что «Магнит» был не первый. Город, оказывается, уже несколько дней разговаривал об этом — за её спиной, вполголоса, как разговаривают при больном о диагнозе. Пацаны на остановке видели «бабку Секлету» в понедельник вечером: стояла у расписания, «мы ей — здрасьте, а она не обернулась, мы ближе — а её нет». Кондукторша с третьего маршрута отказалась ехать последний рейс. Сторож школы в Овражном — это Варе, замявшись, пересказала Наташа через забор — уволился во вторник, одним днём, молча, оставив ключи в двери спортзала. А в среду, в день, когда Варя открывала настежь окна и звонила за билетами, Секлетинью Матвеевну видели уже пятеро, и все — в Овражном: во дворе у третьего дома, где она «считала окна», и у школьного стадиона, за сеткой, где она просто стояла. На всех пятерых свидетелей приходилось одно общее наблюдение, от которого Варе стало по-настоящему худо: никто из детей её не боялся. Взрослые обходили, крестились, ускоряли шаг. Дети — подходили.
В среду вечером её нашла кондукторша с третьего маршрута.
Пришла сама, к калитке, — молодая ещё, лет тридцати пяти, в форменной жилетке, прямо с работы, и говорила быстро, взахлёб, как говорят люди, которым надо выговорить, пока не передумали:
— Вы Варя, да? Мне Наташка сказала, что вы тут... Я Оля, я на третьем работаю. Я не сумасшедшая, вы не думайте. У меня справка есть, я комиссию каждый год прохожу.
— Проходите, чаю налью.
— Не, я тут. — Оля глянула на дом и осталась за штакетником. — Я коротко. В понедельник, последний рейс, двадцать двадцать от вокзала. Я в салоне, водитель — Серёга, мы вдвоём. Пустой автобус. И на «Заводской» на остановке — она.
— Опишите.
— Пальто тёмное, платок глубоко. Маленькая. — Оля сглотнула. — Стоит на остановке, как все стоят, руку не тянет, ждёт. Серёга притормозил — по привычке, у нас там всегда садятся. Двери открыл. И она не заходит. Стоит. А потом... — Кондукторша посмотрела Варе в глаза. — А потом она в салон посмотрела. Не на меня. Мимо меня, за спину. И говорит — я через открытую дверь слышала, тихо, а слышала: «Полный. Полный автобус, куда ж я сяду». — Оля выдохнула. — А автобус пустой был, Варя. Я одна. И Серёга.
Она помолчала, комкая билетную ленту.
— Я после этого доехала до конечной, сдала выручку и с рейса ушла. Заявление написала. Мне на «Заводской» теперь останавливаться... я не могу. Я всю дорогу в зеркало смотрю — кто там у меня в салоне полный.
— Оля, — сказала Варя. — Спасибо, что пришли.
— Да я не за спасибо. Я спросить. — Кондукторша наконец подняла глаза, и в них стояло то, что Варя за эту неделю видела уже у половины города: не страх — просьба. — Вы же теперь вместо неё будете? Люди говорят — будете. Так вы, как будете, — вы им скажите, чтоб на маршруте не садились. У меня девчонки на линии молодые, они не выдержат.
К Тамаре Ильиничне Варя пришла в четверг вечером, без звонка, и с порога, не садясь, пересказала всё: перчатки, остановку, сторожа, «считала окна». Соседка слушала, глядя в клеёнку стола, и старела на глазах, будто с каждой Вариной фразой ей прибавляли по году.
— Тамара Ильинична. Вы мне соврали про колышек с флажком. Я гуглила. Осину вбивают заложным — тем, кого земля не принимает. Так?
— Ох, Варя...
— Ей вбили осину, сняли отпевание, обложили маком — и она всё равно ходит. На четвёртый день пошла, я слышала прялку, я вам не говорила. Теперь девять дней вышли, и её видит полгорода. Что это значит? Вы знаете. Я вижу, что знаете.
Тамара Ильинична долго молчала. Потом сказала — не Варе, клеёнке:
— Это значит — не удержали. — Она подняла глаза. — Иди домой, Варь. Поздно уже. Не в смысле — вечер поздний. А вообще.
И перекрестила её вслед — Варя увидела в отражении тёмного окна веранды. Мелко, торопливо, как крестят поезд, который уже не остановишь.
В ночь на пятницу Варя не спала и составила таблицу.
Она сделала это единственным доступным ей способом справиться с ужасом — превратила его в данные. Открыла ноутбук, завела файл и внесла всё, что знала: дата, время, место, свидетель, что именно видел, что покойница делала.
Получилось девятнадцать строк. И, глядя на них, Варя увидела то, чего не видела по отдельности.
Во-первых, география. Первые четыре случая — по её улице и вокруг дома, радиус метров триста. Дальше — центр: магазин, остановка, вокзал. А с понедельника — только Овражный. Тринадцать из девятнадцати за последние три дня — Овражный. Кривая уходила туда, как стрелка компаса.
Во-вторых, время. Все случаи — от девяти вечера до полуночи. Ни одного после полуночи, ни одного до заката. Рабочая смена, подумала Варя и сама испугалась этой мысли.
В-третьих — и вот это было самое неприятное — характер. В первые дни: стоит, смотрит, стучит, зовёт. Пассив. С понедельника: считает окна, стоит у школьного забора, «водила рукой по стене». Действие. Целенаправленное.
Она добавила четвёртый столбец и назвала его «Свидетель: возраст». Заполнила по памяти, где знала.
И вот тут у неё похолодели ладони.
Взрослые видели её издали. Взрослые видели её на расстоянии — через двор, через дорогу, через стекло, с записи камеры. Ни один взрослый не видел её ближе десяти метров.
А все четверо детей, о которых говорили, — видели вблизи. Соня разговаривала с ней у забора. Пацаны с остановки подошли вплотную. Девочка из Овражного, по словам Наташи, «стояла с бабушкой за руку».
Варя закрыла ноутбук и долго сидела в темноте.
Взрослых она пугает, подумала она. Взрослые ей не нужны — взрослые ей нужны только чтобы боялись и не мешали.
А детей — не пугает. Детей она подпускает.
Запись из «Магнита» Варя добыла в пятницу — в день, на который у неё был билет и на который она про билет даже не вспомнила. Охранник, дядька с журналом сканвордов, упёрся было «не положено», но Каменёв был маленький город: выяснилось, что бабка в девяносто восьмом «отчитала» его тонущего племянника, и через десять минут Варя сидела в подсобке перед старым монитором, и охранник, дыша валидолом, мотал архив со среды.
— Вот, — сказал он и убрал руки от мыши, как от горячего.
21:41, среда. Камера над кассами: рыбий глаз, серые тона, дёрганый таймкод. Зал почти пустой. Девочка с веточкой на кассе листает телефон. И у самого края кадра, у стойки с жвачками, стоит старуха.
Варя наклонилась к монитору.
Она не входила — вот что было первое. Записи до: 21:33, 21:37 — стойка пустая, дверь не открывалась, звонок-колокольчик, божился охранник, молчал. В 21:41 она просто есть, как будто была всегда: тёмное пальто не по сезону, глубоко повязанный платок, руки сложены на животе — маленькая, сухая, терпеливая. Стоит она не к кассе. Не к залу.
Она стоит лицом к камере. И смотрит в объектив.
— Она... двигается вообще? — спросила Варя.
— Мотай не мотай — стоит, — сказал охранник от двери; ближе он не подходил. — Я по секундам смотрел. Семь минут стоит. Вон, покупатель прошёл — мимо прошёл, не заметил, они её не видят, что ли... А Ленка увидела. В 21:44 гляди на кассу — вот тут Ленка голову подняла, поздоровалась даже, дура молодая. Перчатки, говорит, ей протянула, та забыла будто... Не помнит Ленка, как перчатки у ней в руках оказались. Хоть убей, говорит, не помню.
На 21:48 изображение мигнуло — один кадр серого снега, — и стойка с жвачками была пуста. Дверной колокольчик не звонил. Старухи не было нигде: ни в проходах, ни у витрин, камера у входа не видела никого до самого закрытия.
— Стоп. Назад. — Варя сама взялась за мышь. — Кадр перед помехой. Ещё. Вот.
Последний кадр перед тем, как она исчезла. Семь минут старуха стояла неподвижно, руки на животе, лицо в тень платка. А на последнем кадре — выдержка секунда, изображение смазано — она была другая: платок съехал, лицо запрокинуто вверх, к камере, близко, гораздо ближе, чем позволяла стойка с жвачками, как будто за эту секунду она успела пройти ползала, и рот у неё был открыт — широко, продолговато, как у поющих.
И ещё. Варя увеличила, вгляделась в серую кашу пикселей, уговаривая себя, что это артефакт сжатия.
На ленте кассы, где семь минут назад ничего не лежало, осталась ровная маленькая горка. Охранник тоже вгляделся, крякнул и сказал то, что Варя уже поняла сама:
— Мелочь. Монетки столбиком. Ленка потом собрала — восемьдесят два рубля... В кассу сдала, дура. Кто ж такое в кассу...
Домой Варя шла пешком через весь город, в сумерках, и город смотрел на неё занавесками. Дома она села на кухне, не включая свет, положила перед собой телефон и бабкину тетрадь — она теперь всегда лежала недалеко — и набрала Крайнова.
Он взял сразу, будто ждал с телефоном в руке.
— Геннадий Сергеич. Это Одинцова. — Голос у неё был ровный; она сама удивилась, какой ровный. — Один вопрос. Вы говорили: до девятого дня. Девятый день прошёл во вторник. Сегодня двенадцатый, и её видит весь город. Что происходит после девятого дня, если оно не закончилось?
В трубке было слышно, как участковый дышит. Потом как скрипит стул. Потом как закрывается где-то там, в его доме, дверь — плотно, чтобы не слышала жена.
— После девятого, — сказал Крайнов тяжело, — это уже не прощается. Это уже ходит по делу. — Пауза. — Тетрадку нашли?
Варя посмотрела на тетрадь. Про тетрадь она не говорила никому.
— Какую тетрадку?
— Варвара Дмитриевна. — В голосе его была смертельная усталость. — Двадцать девять лет служу. Не придуривайтесь, время дорого. Нашли?
— Нашла.
— Завтра к девяти ко мне. С ней. — Он помолчал и добавил, прежде чем положить трубку, фразу, от которой Варя потом долго сидела в тёмной кухне, слушая, как в подполе размеренно, спокойно, по-хозяйски снова капает вода: — И заночуйте сегодня у соседки. Она к вам ходить пока не может, порог держит. А вот вы из дому ночью — ни ногой. Она теперь не в доме ждёт. Она ждёт снаружи.
Варя положила телефон и посмотрела на дверь — на обыкновенную филёнчатую дверь с крючком, которую она последние недели запирала машинально, не думая, что именно этот крючок делает.
Потом встала и накинула его. И постояла, держась за косяк.
«Порог держит», — сказал Крайнов. Значит, есть порог. Значит, кто-то его когда-то положил.
Значит, дом — это не стены. Дом — это работа, сделанная кем-то до тебя.
Глава 7. Висяки
Глава 7. Висяки
Дом у Крайнова был крепкий, с гаражом и теплицей, и всё в нём стояло по линейке — дрова в поленнице лежали, как патроны в цинке. Варя пришла без пяти девять. Участковый ждал её не в доме — в летней кухне во дворе, где пахло сушёным укропом и оружейным маслом, и на столе, на расстеленной газете, уже лежала толстая папка с тесёмками.
— Тетрадь принесли?
Варя положила тетрадь на стол. Крайнов посмотрел на неё, но трогать не стал — так смотрят на чужую собаку.
— Читали?
— Всю.
— Понятно. — Он вздохнул своим тектоническим вздохом и подвинул ей папку. — Тогда и вы читайте. Раз уж всё равно.
На папке не было написано ничего. Внутри лежали бумаги — не по форме, вперемешку: пожелтевшие рапорты с машинописными строчками, листы из школьных тетрадей, фотографии, вырезка из районной газеты. Варя открыла наугад и прочла рапорт от августа девяносто шестого года, писанный, судя по фамилии внизу, крайновским отцом: «...гр. Сазонова М.И. повторно заявляет, что её покойный муж Сазонов М.Т. приходит по ночам к дому и стучит в окно веранды. Проведена беседа. Признаков психического расстройства не выявлено. Также аналогичные заявления поступили от гр. Клюевой, гр. Штарк, гр. Лобовой (проживают по той же улице)...» Ниже, другими чернилами и другим почерком, было приписано одно слово: «Уложили».
Варя перелистнула. Дальше шло по годам, вразброс, без системы — папку явно не вели, в неё складывали.
Тетрадный лист, исписанный детским почерком, с датой «1978, май» и подписью взрослой рукой: «объяснительная ученицы 6 кл. Гуляевой, изъята у кл. рук.». Текст был такой: «Я не прогуливала. Я шла в школу и на мосту меня позвали по имени снизу из воды. Я посмотрела и там стояла тётя в белом и махала мне рукой чтобы я слезла. Я не слезла а побежала домой и сидела в подполе до вечера. Больше я по тому мосту не хожу и не пойду хоть что». Ниже, красной пастой, учительское: «Родителям — беседа». И ещё ниже, карандашом, крайновским отцом: «Мост тот в 79-м снесли. Настояла С.М.».
Фотография — цветная уже, девяностых, любительская: чья-то свадьба, гости на крыльце ЗАГСа. На обороте: «Мироновы, авг. 94. Считать гостей». Варя посчитала. На переднем плане двадцать три человека. За ними, в глубине дверного проёма — ещё четверо, размытые, не в фокусе, стоят плотно, плечом к плечу, лицами к камере. Свадебных костюмов на них нет. Одеты все четверо в тёмное, одинаково, по-старому.
Вырезка из «Каменёвского вестника» за 2003 год, обведённая ручкой: заметка о том, что в районе третий год подряд лидируют показатели по «беспричинным» — так и написано, в кавычках, — вызовам скорой в ночное время. Врач в комментарии просил жителей «не поддаваться сезонной тревожности».
И листок с печатью райотдела, совсем свежий на вид, за две тысячи седьмой год: рапорт о том, что при производстве земляных работ на объекте «Овражный» обнаружены костные останки в количестве, не поддающемся точному подсчёту, глубина залегания от полуметра, признаков насильственной смерти на осмотренных фрагментах не обнаружено, работы приостановлены на четыре часа, возобновлены по указанию свыше. Внизу приписка, от руки, тем же крайновским отцовым почерком, что и «Уложили», — четыре слова:
«Считать грунтом. Господи помилуй».
— А это что? — Варя вытянула из папки листок поменьше: не документ, а обрывок с колонкой дат, писанный от руки. — Тут какой-то отсчёт.
Крайнов глянул через плечо.
— Это отцово. Он всё пытался вычислить, когда у нас тут срок выйдет.
— Какой срок?
— Городу. — Участковый сел. — По преданию, Варвара Дмитриевна, — я вам как байку рассказываю, за что купил, за то продаю, — деды наши, когда тут вставали, с этим местом договорились. На сто двадцать лет. Церковь ставили в девятьсот седьмом, от неё и считают. Стало быть, срок выходит в двадцать седьмом. — Он усмехнулся невесело. — Через полтора года, если по-простому.
— И что тогда?
— А тогда договор перезаключать. Кому — вопрос отдельный. — Крайнов забрал листок и убрал в папку. — Отец в это верил. Я, честно скажу, не очень: мало ли что старики считают. Да и цифра больно круглая.
— Что значит «уложили»? — спросила Варя, откладывая рапорт.
— То и значит. — Крайнов сел напротив, сцепил руки. — Смотрите, Варвара Дмитриевна. Я вам сейчас расскажу то, что знаю, а знаю я немного, потому что я всю жизнь старался знать поменьше. Это у нас семейное, от отца. Он тридцать лет отслужил, я — двадцать девять. И за эти почти шестьдесят лет в Каменёве дважды было... вот это. Девяносто шестой. И две тысячи седьмой. Сейчас — третий раз.