
Полная версия:
Аглая Ведова Земля не принимает
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Варя развернула его. Внутри лежала щепоть чёрного пепла и обугленный кусочек чего-то — не то дерева, не то кости.
Она свернула пакет обратно, положила на дно и закрыла коробку.
Потом достала телефон и записала в заметки, впервые заведя файл, который потом разрастётся в целую базу: «Аптечка. Две части: верх — от людей, низ — от прочего. Даты на нижних — не сроки годности. Даты — это даты событий».
Она положила телефон экраном вниз и пошла ставить чайник. В большой комнате, за дверью, тихо, вопросительно скрипнула табуретка — но это дом, сказала себе Варя, это просто старый дом. Дерево. Физика.
До субботы оставалось два дня.
Глава 3. Участковый
Глава 3. Участковый
Участковый пришёл после обеда — Варя как раз воевала с сельсоветом по телефону, выясняя, почему свидетельство о смерти «будет, но не сегодня», — и вошёл без стука, по-хозяйски придержав дверь, чтобы не хлопнула.
— Одинцова Варвара Дмитриевна? Крайнов, Геннадий Сергеич. Участковый ваш.
Он был большой, седой, с обветренным лицом и погонами, которые сидели на нём, как ошейник на старом добром псе — вроде и по размеру, а всё равно видно, что пёс сам по себе. Под мышкой он держал потёртую папку на молнии.
— Соболезную, — сказал он, кивнул в сторону большой комнаты, но не пошёл туда, а пошёл, к Вариному удивлению, на кухню. — Я по оформлению. Смерть на дому, положено бумаги. Присядем?
До Крайнова было утро, а утро Варя провела в администрации — и это, как выяснилось потом, оказалось не бесполезной беготнёй, а первым уроком.
Здание районной администрации стояло на площади: двухэтажное, бледно-жёлтое, с флагом и с крыльцом, у которого курили трое мужчин в одинаковых куртках. Внутри пахло линолеумом и бумагой. В кабинете с табличкой «Отдел социальной защиты» женщина в бирюзовой кофте выслушала Варю, покивала и сказала, что для оформления нужна справка из ЗАГСа, а справка будет во вторник, потому что специалист на больничном.
— А похороны в субботу.
— Хороните, — сказала женщина. — Справку потом донесёте.
— Так а место? Мне же надо оформить участок на кладбище.
Вот тут женщина в бирюзовой кофте посмотрела на неё внимательно. И спросила — уже без канцелярской интонации, тише, наклонившись через стол:
— А вы кто ей будете?
— Внучка. Одинцова Варвара.
— Вну-у-учка. — Женщина откинулась и потянулась к телефону. Набрала три цифры, сказала в трубку: «Оксан Игоревна, к вам зайдут». И Варе, уже опять по-казённому: — Второй этаж, кабинет двенадцать. Она вам всё скажет.
В кабинете двенадцать сидела женщина, которую Варя потом узнает на похоронах: лет сорока, в деловом костюме не по городу, с идеальным маникюром и с фотографией мальчика-подростка на столе. Она встала навстречу — не по должности, а как встречают гостью, — и сказала:
— Мои соболезнования. Правда, искренне. Секлетинья Матвеевна — это... — она подобрала слово, — это большая потеря для района.
— Спасибо. Мне бы участок оформить.
— Всё сделаем. — Оксана Игоревна села, придвинула к себе блокнот, но записывать ничего не стала. — Варвара... Дмитриевна, верно? Скажите, а вы после похорон надолго у нас?
— Пока не решила.
— Понимаю. — Она улыбнулась. — Дом продавать будете, наверное? Правильно, что вам тут... Я к чему: если решите — обращайтесь прямо ко мне. Я вам помогу с оформлением, у нас там наследственные дела всегда со скрипом идут, а у меня рычаги. По-человечески помогу, без всяких.
Варя поблагодарила. И, уже выходя, спросила от двери — просто так, из вежливости, чтобы не уйти по-хамски:
— А место на кладбище — где именно? Мне сказали, там где-то дед мой лежит.
Улыбка на лице Оксаны Игоревны на секунду остановилась. Как останавливается изображение при плохой связи.
— Насчёт места вам лучше с участковым, — сказала она. — С Крайновым. У нас в этой части... своя специфика.
Бумаг у Крайнова оказалось немного, и заполнял он их сам, задавая вопросы через одну строчку: когда приехала, кем приходится, кто обнаружил («Соседка, Порошина Тамара Ильинична, — сам себе ответил он и вписал, не дожидаясь. — Она всех обнаруживает»). Писал он медленно, аккуратным ученическим почерком, и Варя успевала рассматривать его руки — в шрамах от собачьих зубов и с обручальным кольцом, вдавившимся в палец намертво, — пока не заметила, что и он рассматривает. Не её. Кухню.
Взгляд участкового ходил по кухне медленно, по маршруту: печь — заслонка — порог — подоконник. На заслонке он задержался. Заслонка была задвинута и — Варя только сейчас увидела — подпёрта кочергой, вставленной наискось, ручкой в пол, как палку вставляют в дверную ручку от воров.
— Это вы так оставили? — спросил Крайнов.
— Что? Нет. Это, наверное, Тамара Ильинична. Или обмывальщицы утром. А что?
— Ничего. — Он перевернул лист. — Тяга дурит в старых печах, — пояснил он без выражения, — сажу выкидывает. Правильно сделали, что подпёрли... А соль на подоконниках — тоже они?
Варя посмотрела. По внешнему краю подоконника, у самой рамы, лежала ровная белая полоска, как след от малярного шнура. И на втором окне. Она была готова поклясться, что утром её не было — она же открывала форточку, она бы...
Она не была готова поклясться.
— Наверное, — сказала она. — Слушайте, Геннадий Сергеич, а можно вопрос? Вы местный, вы всё тут знаете. Что за история с «хоронить за оврагом»? Мне со вчера уже человек пять сказало — «за овраг надо, за овраг». Я карту посмотрела: за оврагом — микрорайон. Овражный. Там дома жилые, школа. Какое там хоронить?
Крайнов дописал строчку. Поставил точку. Аккуратно, с нажимом.
— Пойдёмте покурим, — сказал он.
— Я не курю.
— И я не курю. Пойдёмте.
Во дворе он встал у штакетника, спиной к дому, лицом к улице — Варя только потом сообразила, что так с улицы видно: стоит участковый, беседует, всё официально, — и сказал негромко:
— Хороните, где люди скажут. Место там есть, не переживайте. Старый погост, с той стороны Овражного, у самой сопки — его при застройке не тронули, он и не значится нигде толком, а хоронить туда носят. Не всех. Таких, как ваша бабушка, — носят. Оформим как положено, у меня с ритуальщиками договорено, вопросов не будет.
— Каких — «таких»? — спросила Варя. Спокойно спросила. Вежливой стеной.
— Уважаемых, — сказал Крайнов, глядя на улицу.
— Геннадий Сергеич.
— М?
— Я дизайнер интерфейсов. Я в макетах вожусь двенадцать лет. Знаете, что я лучше всего умею? Видеть, когда элемент не на своём месте. Вот сейчас — всё не на своём месте. Соль эта. Кочерга. Верёвочки. Батюшку я утром набрала насчёт отпевания — он меня слушал-слушал и трубку положил. Просто положил. Что здесь происходит?
Крайнов вздохнул. Вздох у него был большой, во всю грудь, тектонический.
— Происходит то, Варвара Дмитриевна, что бабушка ваша была человек с… обязанностями. Весь район её знал. И привычки тут насчёт таких людей старые, крепкие, и я вам честно скажу — я в эти привычки не лезу. Я двадцать девять лет тут служу. Первые лет пять лез. Потом перестал. — Он повернул к ней голову. Глаза у него были усталые и совершенно серьёзные. — Послушайте старого дурака, я вам плохого не посоветую: похороните её в субботу там, где скажут, как скажут, посидите на поминках — и уезжайте. В воскресенье с утра и уезжайте. Дом закройте, я пригляжу. Продадите потом, по весне, дистанционно всё сейчас делается. Главное — до девятого дня тут не сидите.
— Почему до девятого?
— Потому что девять дней душа дома, — сказал Крайнов просто, как расписание автобуса. — А ваша бабушка и при жизни-то не любила, когда в её доме чужие командуют. Царствие ей небесное.
Он застегнул папку. Разговор был окончен — по крайней мере, для него.
Не для Вари.
В четыре она поехала в церковь — сама, на бабкином «жигулёнке»-«четвёрке», который завёлся со второго раза, будто и не стоял. Церковь в Каменёве была одна, кирпичная, начала века, с новыми пластиковыми окнами, от которых у Вари привычно дёрнулся дизайнерский глаз. Отец Андрей нашёлся во дворе — молодой ещё, лет сорока, в подряснике и кроссовках, он колол дрова, и колол хорошо.
Увидев Варю, он воткнул колун в чурбак.
— Вы насчёт Секлетиньи Матвеевны, — сказал он. Не спросил.
— Я звонила утром. Нас разъединили.
— Нас не разъединили. — Он вытер ладони о подрясник. Смотрел он не зло и не испуганно, а как-то тяжело, как смотрят на работу, которую делать надо, а нечем. — Простите меня за это. Малодушие. Отпевать я вашу бабушку не буду, Варвара. И вы не настаивайте, и в епархию не звоните — то есть звоните, если хотите, но лучше я вам сразу объясню, а вы уж сами решите, что с этим знанием делать.
— Объясните.
— Она сама не велела, — сказал отец Андрей.
Ветер прошёл по церковному двору, повернул листья тополя белой стороной вверх.
— Она приходила ко мне в июне. Сказала: «Умру скоро, батюшка. Ты меня не отпевай, не вздумай. Мне туда, куда ты провожаешь, пока нельзя — у меня тут недоделано. Отпоёшь — только хуже сделаешь, я застряну, как муха между рам». — Он говорил, глядя Варе в глаза, ровно, явно повторяя заученное, много раз прокрученное в голове. — Я ей сказал, что это прелесть и грех так думать. Она сказала: «Грех — это бросать недоделанное, а прелесть — это твои окна пластиковые». И ушла. А через два месяца — вот.
— И вы... поверили? Вы же священник.
— Я здешний священник, — сказал отец Андрей с ударением на первом слове. — Восемь лет. Этого достаточно, чтобы понять: есть вещи, в которых Секлетинья Матвеевна разбиралась лучше меня. Панихиду по ней я отслужу. Дома, у себя, один. А над гробом — нет. И вот ещё что. — Он шагнул ближе. От него пахло свежей щепой и ладаном. — Верёвки эти, на руках у неё. Их перед погребением развязывают — всегда, обычай такой, чтобы на том свете связанной не ходить. Так вот: вы — не развязывайте. Пусть кто угодно, любая бабка, могильщик, кто хотите. Только не вы и не мать ваша. Не роднёй развязано — легче рвётся... то есть — крепче лежится. Простите. Оговорился.
Второй раз, подумала Варя. Второй человек за два дня оговаривается на одном и том же месте.
По дороге от церкви Варя заехала в магазин — тот самый «Магнит» на площади, где через две недели встанет у стойки с жвачками её бабушка, — и купила хлеба, чаю, сыра, каких-то полуфабрикатов. Кассирша, женщина лет пятидесяти, пробила всё молча и, отдавая сдачу, вдруг спросила:
— Вы в дом Одинцовой заселились?
— Я её внучка.
— Ага. — Кассирша кивнула. И, отсчитывая мелочь, сказала — тихо, глядя в кассу: — Вы соли возьмите. Пачку хотя бы.
— У меня есть соль.
— Возьмите ещё, — сказала кассирша. — Крупной. Вон, на нижней полке, «Помол № 3».
Варя взяла. Не потому что поверила, — потому что не хотелось спорить с чужим страхом на глазах у очереди.
За её спиной в очереди стояли двое: мужчина с пивом и старик с батоном. Оба молчали. И когда Варя обернулась с пакетом, старик посторонился — шире, чем нужно, на целый шаг, — и снял кепку.
Домой она вернулась в сумерках. В доме горел свет в сенях — она оставляла, — и всё было как было, и тихо, и пахло воском. Варя разулась, прошла на кухню, поставила наконец чайник и, ожидая, пока закипит, услышала — не звук даже, а отсутствие звука, дырку в привычном фоне. Она вышла в сени, посмотрела в большую комнату через открытую дверь.
Клеёнка на зеркале шифоньера была отогнута. Не сорвана — отогнута снизу, ровным треугольником, как отгибают уголок страницы, чтобы не потерять место. А на комоде под зеркалом, выложенные в ряд, шляпками в одну сторону, лежали обойные гвозди.
Восемь штук.
Варя досчитала до восьми, и в этот момент за её спиной, на кухне, пронзительно, как живой, закричал чайник.
Глава 4. Похороны
Глава 4. Похороны
Хоронили в субботу, и с утра всё шло не так, как хотела Варя, и ровно так, как хотел городок.
Она сдалась в пятницу вечером. Сама себе она объяснила это просто: свидетельство о смерти волшебным образом «нашлось» в тот же час, когда она позвонила Крайнову и сказала «хорошо, пусть будет ваш погост»; ритуальный агент, до того неуловимый, перезвонил через десять минут, вежливый до сладости; и даже автобус — старый ПАЗ с занавесочками — оказался «как раз свободен». Город сдвинулся ей навстречу весь разом, как только она перестала упираться, и в этой слаженности было что-то от механизма, который давно собран, смазан и ждал только, когда уберут посторонний предмет.
Посторонним предметом была она.
Мать не приехала. Позвонила в семь утра — впервые за три дня живым голосом — и сказала: «Я не могу. Не проси. Ты не понимаешь, и слава богу. Сделай всё, как скажут местные, — вот тут, Варя, слушайся их, пожалуйста, я тебя умоляю, — и уезжай». Голос у неё был такой, что Варя не стала спорить. Только спросила: «Мам. Что она тебе сделала?» — и услышала короткое, после паузы: «Не мне».
Народу пришло много. Неожиданно много для города, где, как Варе казалось, бабку должны были помнить полтора пенсионера: во дворе стояло человек сорок, и ещё подходили — тётки с астрами из палисадников, мужики в пиджаках поверх свитеров, какие-то женщины помоложе, городского вида, одна прямо в офисном, будто с работы отпросилась. К гробу подходили по одному. Варя стояла сбоку и смотрела, как они это делают: наклонялись, что-то шептали — каждый, все до единого что-то шептали, — и почти каждый оставлял в гробу, у ног, мелочь какую-то: монетку, конфету, катушку ниток, пуговицу. Офисная женщина положила связку ключей. Постояла, подумала — и сняла с связки один, себе, а остальные оставила.
— Долги отдают, — сказала рядом Тамара Ильинична. Она встала возле Вари с самого утра и не отходила, как приставленная. — Кто чем брал, тот тем и отдаёт. Ты не смотри, что барахло, — это по-ихнему не барахло.
— А ключи?
— А это не наше с тобой дело, — отрезала Тамара Ильинична, и по тому, как быстро она это сказала, Варя поняла, что про ключи соседка знает.
Выносили ногами вперёд, под три коротких стука о порог — мужики стукнули гробом о порожный брус, раз, два, три, как будто дом прощался или расписывался в получении. Табуретки, на которых стоял гроб, тут же, немедленно, перевернули вверх ножками. Дорогу за автобусом устилали еловым лапником — не к дому, от дома, — и Варя из окна ПАЗа видела, как какая-то старушка, отстав, поправляет ветки, чтобы лежали ровно, комлями к дому.
«Чтобы обратной дороги не нашла», — подумала Варя спокойно, сама удивившись, откуда в ней это знание. Оно поднялось не из головы — из детства, что ли, из тех девяти летних сезонов, что она провела в этом доме, впитывая, оказывается, не только малину.
В автобусе Варя сидела у гроба, на переднем сиденье, и слушала.
Сзади ехали тётки, и по дороге у них шёл свой, отдельный разговор — не поминальный, а рабочий, вполголоса, под гул мотора.
— ...через мост поедем?
— Нельзя через мост. В объезд, через плотину.
— Так это ж крюк на двадцать минут.
— А ты что, торопишься? Ей теперь спешить некуда.
— Через мост нельзя, — вступил третий голос, старушечий, уверенный. — Под мостом вода стоячая. Стоячая вода покойника задерживает: он потом дорогу к дому найдёт по воде.
— Так его ж лапником...
— Лапник по земле стелют. А вода — она мимо лапника.
Варя обернулась. Три платка разом смолкли и уставились в окно с одинаковым выражением: не наше дело, мы просто едем.
Водитель поехал в объезд, через плотину. Ему никто не говорил.
Старый погост оказался красивым. Это было самое неожиданное: сорок минут тряски, потом пешком в горку, через сосняк, — и открылась поляна на плече сопки, вся в кривых крестах и оградках, заросшая иван-чаем, с видом на Овражный внизу: серые трёхэтажки, школьный стадион, гаражи. Свежая могила была выкопана у дальнего края, под двумя соснами. Копали, значит, ещё до того, как я согласилась, отметила Варя. Может, до того, как я приехала.
Могильщиков было четверо, все немолодые, работали они молча и страшно быстро, как будто наперегонки с чем-то. Отпевания не было — какая-то старушка прочла над гробом по толстой рукописной тетради, нараспев, на прихрамывающем церковнославянском, и Варя заметила, что отдельные слова старушка пропускает, огибает, как ямы на дороге.
Потом настало время прощаться и закрывать.
— Верёвочки, — сказала над ухом Тамара Ильинична. — Развязать надо. Ты не лезь, я сама. Не роднёй положено.
Она подошла к гробу, наклонилась над сложенными руками покойницы — и застыла. Спина её, обтянутая чёрной кофтой, стала твёрдой, как доска. Она стояла так секунды три, потом выпрямилась и обвела взглядом ближний круг — обмывальщиц, старушку с тетрадью, могильщиков.
— Кто снял? — спросила Тамара Ильинична негромко.
Тишина случилась такая, что стало слышно, как внизу, в Овражном, тренер на стадионе свистит в свисток.
Варя шагнула к гробу. Руки Секлетиньи Матвеевны лежали, как лежали, — восковые, сложенные, — но белых верёвочек на запястьях не было. Не было и всё. Ни в гробу, ни под руками — костистая обмывальщица, вдруг растерявшая всю свою командирскость, торопливо, некрасиво шарила под покрывалом, под подушечкой, и лицо у неё было как у кассирши, у которой не сошлась касса на сумму, за которую увольняют.
— Никто не подходил, — сказал один из могильщиков. — Мы тут стояли. Никто.
— Утром были. Я сама проверяла, перед выносом, — сказала костистая. — Аптечным узлом вязала. Его одной рукой не...
— Может, в автобусе слетели? — предположил кто-то сзади, и на него не оглянулся никто, потому что все, весь ближний круг, смотрели не на гроб.
Все смотрели на руки покойницы.
И Варя посмотрела. И увидела то, что они увидели раньше неё: руки лежали не так. Утром — она помнила, она стояла у гроба перед выносом — правая лежала поверх левой. Теперь левая лежала поверх правой. Аккуратно. Спокойно. Как перекладывает руки человек, которому долго лежать и который устраивается поудобнее.
Круглолицая обмывальщица тихо, без драмы, сняла очки, перекрестилась и пошла прочь — не к тропе, а прямо через иван-чай, вниз, не оборачиваясь. Её никто не окликнул.
— Закрывайте, — сказала Тамара Ильинична могильщикам голосом, которым, наверное, сорок лет говорила «звонок для учителя». — Закрывайте и заколачивайте. Живо.
Дальше Варя запомнила плохо и кусками: стук молотков — не три удара, много, гораздо больше, чем нужно; горсть мака, которую старший могильщик — она ясно видела — швырнул в яму поверх крышки, широким сеющим движением, как курам; глухой стук комьев; то, как быстро, невозможно быстро вырос холмик, и как в свежую землю воткнули не крест — крест положили рядом, «поставим на девятый», — а вбили осиновый колышек с привязанным белым лоскутом, и Тамара Ильинична сказала ей: «Это так... флажок. Чтоб место видно», — и впервые за три дня Варя точно знала, что ей врут.
С погоста уходили через другой лаз в ограде — не тем, которым пришли. «Примета», — сказали ей. Оборачиваться было нельзя — «примета», — и Варя не обернулась, хотя между лопаток у неё до самого автобуса стояло ровное, прохладное пятно чужого взгляда, и она несла его, как несут полную чашку.
Поминки прошли смазанно — и всё же две вещи Варя из них вынесла.
Столы накрыли в доме и во дворе, под навесом; распоряжалась Тамара Ильинична, и сорок человек ели споро, тихо, без застольного гула, какой бывает даже на похоронах. Кутья, блины, компот, холодец в тазах. Наливали, не чокаясь. Говорили мало.
Первое: за столом Варя услышала, о чём говорят, когда думают, что она не слушает. Двое мужиков за дальним концом, вполголоса:
— ...ну а теперь чего?
— А ничего. Теперь как у всех.
— Скажешь тоже — как у всех. У всех-то оно как-то само.
— Ну так и у нас само будет. Не сразу. Годик, может, два по инерции протянет.
— Ты Кольке скажи, пусть баню-то в этом году не топит.
— Сам скажи.
Второе: к ней подходили. По одному, весь вечер, как в очередь. Подходили и говорили одинаковое, разными словами: «Вы, если что, обращайтесь». — «Мы к Секлетинье Матвеевне ходили, вы уж не забывайте нас». — «Вы теперь надолго?» Женщина с укладкой, работница почты, сказала прямо: «У меня дочка ночами кричит третий месяц. Секлетинья обещала посмотреть, да вот...» — и замолчала, глядя выжидательно. Варя ответила, что она дизайнер и живёт в Новосибирске. Женщина покивала — вежливо, недоверчиво, с той особенной вежливостью, с какой кивают человеку, который, по общему мнению, просто ещё не в курсе своей должности.
Она шла в очереди пятой. За ней было ещё восемь.
После третьей — «за землю пухом» — гости как по команде начали расходиться, и к семи вечера дом опустел, и посуду перемыли чужие руки, и Тамара Ильинична, уходя последней, задержалась в дверях:
— Ну вот и всё, Варь. Отмучились. — Она глядела мимо, на перевёрнутые табуретки. — Теперь девять дней аккуратненько — и живи. Ты когда едешь-то?
— Крайнов сказал — завтра с утра.
— Умный мужик Крайнов, — кивнула соседка. — Слушайся его... Свет в сенях не гаси. Дверь на крюк. Спокойной ночи.
Ночью Варя спала — провалилась сразу, мёртво, без снов, вымотанная до звона. И проснулась в темноте не от звука.
От того, что звук был знакомый.
Он шёл из большой комнаты, ровный, тихий, уютный, из самого дальнего детского лета: поскрипывание, шорох, поскрипывание, — низкое деревянное жужжание, с которым крутится, набирая нить, хорошо разогнанное веретено. И сквозь него — почти неслышно, на самой границе, — женский голос напевал без слов, себе под нос, как напевают за работой, которая идёт хорошо, которой конца-краю нет и торопиться некуда.
Веретено, подумала Варя ясно и холодно, лёжа с открытыми глазами. Веретено я отдала. Круглолицая унесла его в платочке. Позавчера.
Прялки в доме не было вовсе.
Жужжание за стеной качнулось, стихло на секунду — как будто там прислушались, — и пошло снова, чуть быстрее.
До рассвета оставалось три часа. Варя пролежала их все, не шевелясь, глядя в потолок, а на рассвете — когда за окном сипло, простуженно заорал соседский петух и звук за стеной оборвался на полуобороте, — она встала, вышла в сени и посмотрела в большую комнату.
Комната была пуста. Табуретки стояли вверх ножками, где стояли. Клеёнка висела, где висела.
Только посреди пола, от порога к красному углу, лежала ровно вытянутая, туго скрученная белая нить. И Варя ещё от двери увидела, что это не нить.
Это были две белые верёвочки, связанные в одну.
Глава 5. Тетрадь
Глава 5. Тетрадь
Она не уехала в воскресенье.
Утром, с верёвочками в кармане куртки — трогать их голыми руками не хотелось, и она подняла их совком, как поднимают дохлую мышь, и сама себя за этот совок презирала, — Варя дошла до дома Крайнова. Участковый слушал её на крыльце, в майке, с недопитой кружкой, слушал не перебивая, и лицо у него делалось всё более казённым, как бланк.
— Уезжайте, — сказал он, когда она закончила.
— Это всё, что вы можете сказать?
— Это лучшее, что я могу сказать. — Он допил кружку одним глотком. — Верёвки оставьте мне. Совок тоже можете оставить... Варвара Дмитриевна, я вам в пятницу всё сказал. Девять дней — дома посторонним делать нечего. Вы там посторонняя. Не обижайтесь на слово, оно точное. Сегодня воскресенье, до девятого дня — до вторника — вы спокойно доедете до своего Новосибирска, а я тут пригляжу...
— А если я не посторонняя? — сказала Варя.
Она не собиралась этого говорить. Фраза вышла сама, из того же места, откуда позавчера поднялось знание про еловый лапник, и по тому, как Крайнов замолчал и посмотрел на неё — впервые за всё время внимательно, лично, как на человека, а не на головную боль, — она поняла, что фраза попала куда-то, куда он очень надеялся, что не попадёт.
— Вот поэтому и уезжайте, — сказал он тихо. — Пока посторонняя.
Она не уехала — но и объяснить себе, почему, толком не могла. Билетов не было? Были билеты. Дом нельзя бросить? Можно, всё бросают. Настоящая причина была стыдная, детская, и Варя призналась себе в ней только к вечеру, домывая после поминок полы в большой комнате: ей было — любопытно. Под страхом, который жил теперь в ней ровным холодком пониже горла, лежало это горячее, злое любопытство, знакомое по работе: когда макет «едет» и никто не может сказать почему, и все говорят «да ладно, и так сойдёт», а ты сидишь до трёх ночи, потому что не можешь жить, пока не поймёшь, где ошибка.
Здесь всё ехало. И все говорили «уезжай, и так сойдёт».
Тетрадь она нашла на третий день, в понедельник, — и не искала, само вышло. Полезла в подпол за банкой огурцов (магазин по понедельникам не работал: Каменёв), полка качнулась, за банками открылась ниша в венце сруба, заткнутая паклей, а в нише, завёрнутая в тот же аптечный вощёный узел, лежала общая тетрадь в клеёнчатой обложке, пухлая от вложенных бумажек, перетянутая бельевой резинкой.