Сдвинув кепку козырьком назад, Сулейман не отрывал глаз от резца. Чёрная, шершавая, точно осколок метеорита, сталь делалась под его пальцами всё более гладкой. Вот она, зеркально засверкав, стала принимать затейливую форму коленчатого вала. Хотя старик Сулейман и любил похвастать, что не съел столько хлеба за жизнь, сколько обработал деталей, до сих пор каждая новая деталь вызывала в нём радостный трепет. Радость эта прорывалась в лёгкой улыбке да в том, что теплел взгляд его озабоченных глаз. Но порой это чувство радости, удовлетворения своим трудом было столь сильным, что он, не имея сил таить его в себе, готов был хвастать готовой деталью перед всем цехом.
– Смотрите, ведь точно живая… Поёт, чёрт возьми! – говорил он, показывая друзьям мастерски сработанную деталь. В такие минуты он преображался, казалось, в нём самом всё пело. Он походил скорее на вдохновенного художника, чем на занятого своим делом рабочего человека.
Всю жизнь свою он был жаден до работы, трудился, как говорится, высовывая из одного рукава две руки. Ещё мальчишкой, выточив на отцовском токарном станке первую деталь, он несколько месяцев таскал её в кармане, показывая на зависть приятелям каждому встречному слободскому мальчишке, и хвастался при этом без удержу. С теми мальчишками, которые не верили ему, поддразнивали, что вовсе, дескать, не сам он выточил её, а отец, он схватывался до крови. Поверившие в него становились самыми близкими друзьями, он их водил через потайную лазейку в заборе на завод: пусть, мол, сами убедятся, что это он, Сулейман, а не кто другой работает на токарном станке. Неописуема была радость Сулеймана, когда он получил свою первую получку – медный пятак величиной с лошадиный глаз. Приняв из рук мастера тяжёлую медную монету, он крепко-накрепко зажал её в своей ещё детской ладошке и через свалки ржавого железного лома, мимо штабелей ящиков и пришедших в негодность машин бросился стремглав домой. Он не помнил, как, протиснувшись через лазейку в заборе, очутился в грязном проулке. Он представлялся себе в ту минуту «страшенным богачом» и воображал, что на этот истёртый медный пятак смог бы купить при желании всю лавочку хромого Шайхуллы. Мать погладила его по голове и сказала:
– Покажи руку.
На ладони Сулеймана остался багровый круг – след от монеты.
– Богатым будешь, сынок, – сказала мать, – золотые руки будут.
Кто только позже не повторял ему этих слов! И, надо сказать, Сулейман никогда при этом не корчил из себя скромника, не опускал глаз. Наоборот, закатываясь весёлым хохотом, гордо говорил:
– Чего же тут удивительного… Такая уж наша порода – мастеровых людей… Аглицкую блоху и ту подковать сумели!
Однако всякому настроению своё время. Сегодня Сулейман скорее выглядел огорчённым, чем обрадованным. Он ведь и без Назирова знал, сколь остра сейчас нужда в коленчатых валах. И с каждым днём она будет ещё острее. Завтра-послезавтра этих самых коленчатых валов понадобится ещё больше. Значит, нужно найти способ быстрее их обрабатывать. Но как? Сулейман не раз пробовал подступиться к этой задаче: то скорость увеличивал, то подачу, то глубину её, придумывал различные приспособления – всё было бесполезно. Грозным, предостерегающим стражем на пути токаря стояла вибрация. Она точно издевалась над ним: «Будь ты Сулейманом о четырёх головах – всё равно тебе через меня не перепрыгнуть! Не дам увеличить ни скорость, ни подачу, ни глубину. На этом деле ломают копья не только рабочие, изобретатели, но и учёные люди. Отвяжись, ищи иные пути».
Крутой волной поднималась в Сулеймане злость, – он не умел ни отступать, ни обходить трудности стороной. Такой уж у него был характер, для него существовала лишь одна дорога – дорога напрямик. «Всё равно сверну тебе башку… открою твой секрет, ведьма шелудивая!» Случалось, Сулейман говорил это вслух, – вибрация для него стала как бы живым существом, с которым хотелось спорить, ругаться, драться…
Мысль Сулеймана работала в этом направлении непрерывно, независимо, был ли он на работе или отдыхал у себя дома. Эта проклятая вибрация преследовала его даже во сне.
Посоветовавшись с мастером, Сулейман решил ещё раз попробовать увеличить скорость на своём станке, всего несколько дней как заново поставленном на цемент. Обработал один вал, другой. Станок устоял, но поверхность детали ровной не получалась. Тогда Сулейман убавил скорость. Странно, поверхность детали не получилась гладкой и на этот раз.
– Га, что за чертовщина! – выругался Сулейман и очень долго смотрел на вал через увеличительное стекло.
Волнистые следы резца были видны отчётливо.
Сулейман подозвал Матвея Яковлевича – он работал на соседнем станке – и показал ему деталь.
– В чём, по-твоему, загвоздка, га?
– Всё та же вибрация, – ответил Матвей Яковлевич. – Или станок вибрирует, или резец. Или деталь вместе с резцом.
Приставив ко лбу указательный палец, Сулейман задумался.
– Или резец, или станок, или… деталь… – шёпотом повторил он.
Станок, деталь, резец – вот три основных источника вибрации. Какой же из них основной в данном случае? До этого раза Сулейману в голову не приходило рассматривать вибрацию по частям. «А что, если изучать каждый из этих источников в отдельности?» – размышлял он.
На его счастье, через цех проходил Иштуган. Сулейман поманил сына, дал ему лупу и, показав вал, высказал пришедшую ему только что мысль.
Иштуган задумался. Пока что ничего определённого сказать нельзя, но сам по себе подобный метод увлекателен. Многообещающий метод.
– Подумай-ка поосновательнее над этим, сынок, – сказал Сулейман, подметив явную заинтересованность Иштугана. – У тебя и голова помоложе, да и пограмотнее ты меня, старика. Я хоть и не сдаюсь – характер не позволяет, – но всё же, чего от тебя скрывать, сильно разболтались мои гайки. И учёности во мне нет. А ты пальцем подвигаешь туда-сюда планочки на линейке – и готов весь расчёт. Как говорят, башка у тебя лучше варит.
– Ты, отец, не ищи слабого места, не хитри… – усмехнулся Иштуган. – Я уже взял обязательство помочь литейщикам. Пробую механизировать обработку стержней. А то они вручную маются.
– Га! – воскликнул Сулейман. – Литейщикам помогаешь, а родному отцу – от ворот поворот. Смотрю я на тебя, парень, да ещё раз поглядываю: в разъездах по командировкам совсем, видно, забывать стал, чей ты сын.
В этих внешне грубоватых словах прозвучало столько отцовской гордости и любви, что сердце у Иштугана дрогнуло, как бывало в детстве, когда отец, посадив мальчонку к себе на колени, гладил его по головке. Но внешне он, так же как и отец, сказал немного грубовато:
– Ладно, дома потолкуем, на свободе, отец… Не прерывай своих наблюдений.
– Это мы кумекаем и без тебя, – отрезал старик.
Иштуган задержался ещё минуту у отцовского станка, забрызганного мокрой стружкой, потом спросил:
– Отец, ты видел джизни?
– Нет, а что?
– Он со мной по телефону говорил. В командировку приказывает ехать.
– Ну?! По телефону? А ты?
– Неохота мне уезжать. Занялся бы стержнями, вибрацией… Да и в своём цеху работы по горло. Учёбу совсем забросил.
– Это верно… Может, мне поговорить с ним? Я могу отбросить свою гордость… ради дела… Крепко он обидел нас, сынок. Гостиницу предпочёл дому самой близкой родни. Не захотел нашего порога переступить. Неужели и со мной по телефону будет говорить? Вот это да!
– Верно, у него свои соображения.
– Какие там соображения!.. – нетерпеливо отверг Сулейман. – Дурость одна… Так что же, поговорить?..
– Нет, не стоит, отец. Давай не будем путать родственные отношения с заводским делом. Это к добру не приведёт.
«Родственные отношения?.. – размышлял после ухода сына Сулейман. – А есть они, эти самые родственные отношения?.. Разве завод и наш дом не две стороны одной медали? Попробуй расколи меня пополам… Да что я, арбуз, что ли? Нет, сынок, тут ты того…»
К середине дня Матвей Яковлевич немного успокоился. Будто постепенно вместе с твёрдым металлом острый резец снимал и ледяную корочку, что обволокла его сердце, будто рукояткой ключа сталкивал он в жестяной ящик под станком не только сизые, обжигающие стружки, но и отлетающие от сердца кусочки льда. Облегчённо вздохнув, он почувствовал, как постепенно наливаются теплом концы его похолодевших пальцев и приобретают прежнюю остроту осязания.
У него и в помыслах никогда не было, чтобы он мог вот так встретиться с Хасаном, так жестоко в нём обмануться. Однако сейчас уже Матвей Яковлевич больше, чем за себя, огорчался за свою старуху: бегает, небось, по базару в поисках солёных грибков для своего бывшего питомца.
Но работа была жаркая, и Матвею Яковлевичу просто-напросто не было ни возможности, ни времени особенно-то отдаваться своим горьким думам. Рабочие сборочного стояли над душой, каждую готовую деталь прямо-таки из рук рвали. То и дело наведывался к его станку и сам начальник сборочного цеха.
Не удалось Матвею Яковлевичу побыть одному и во время обеденного перерыва. Только успел он остановить станок, как подбежал парторг цеха Алёша Сидорин. Этот парень, с такой развитой мускулатурой, что, казалось, полосатая тельняшка вот-вот лопнет на нём, мягко посмотрев на Матвея Яковлевича своими бирюзовыми, как морская вода, глазами и протянув ему руку, сказал:
– Нужно поднимать народ на аврал, Яковлич. Мы посовещались на бюро и решили провести на днях открытое партийное собрание. Что скажет на это наш профком?
– Очень своевременно будет, Алёша, – одобрил Матвей Яковлевич, перебиравший инструменты. – Время увлечения отдельными рекордсменами миновало.
– Точно. Весь коллектив нужно выстроить в один кильватер. – Сидорин потоптался на месте, погладил большой рукой ещё не успевшую остыть коробку скоростей. – В море это легко делается, дадут команду – и вся недолга. А здесь одной командой не обойдёшься. Здесь нужно другое слово. Поэтому, Яковлич, мы просим вас выступить с докладом, и товарищ Гаязов одобряет это наше решение.
Матвей Яковлевич покачал головой и, как-то весь сразу съёжившись, сказал:
– Нет, Алёша, я хоть и профком, но для докладов староват буду. Найдите кого помоложе. У молодых и напора побольше, и посмелее они… А мне… – Он махнул рукой. – Старик я… Чего уж там…
В бирюзовых глазах Сидорина сверкнул лукавый огонёк.
– Ну, знаете, Матвей Яковлич, если на то пошло, вам уж этого напора не занимать! Наоборот, мне думается, молодым не мешало бы у вас поучиться кое-каким вещам… Так вот, Матвей Яковлич, дело не только в том, чтобы найти докладчика. Азат Хайбуллович и Надежда Николаевна не отказались бы сделать доклад. Дело в том… – Сидорин поскрёб пятернёй свои русые кудри. – Как бы это сказать… Если мы поднимем вопрос снизу, то лучше дойдёт до рабочего. Увеличение вдвое плана на установки – это штука очень даже не шуточная, Яковлич. Без того по горло хватало, а тут ещё вдвое. Тут, Яковлич, требуется такое слово, чтобы оно подхватило тебя, как девятый вал во время шторма. Так что не отказывайтесь, Матвей Яковлич… А материалы, факты мы вам сами подберём.
– Их и подбирать нечего, они перед глазами, – протянул Погорельцев задумчиво.
– В таком случае точка. Договорились? Спасибо, Яковлич. Бегу в камбуз.
И своей походкой чуть вразвалку Сидорин отправился в столовую. Матвей Яковлевич хотел было крикнуть ему вслед: «Куда ты, ведь я ещё не дал согласия», но передумал, махнул рукой: этот матрос всё равно настоит на своём.
Матвею Яковлевичу тоже нужно было торопиться в столовую.
Солнечный свет, проникавший сквозь мелко зарешёченные стёкла огромных окон, заливал стену напротив. Матвей Яковлевич шёл по затихшему цеху, поглядывая на длинную голую стену. Редкие плакаты, лозунги давно устарели, а доска соревнования была покрыта пылью. Ближе к входу в цех толпилась кучка рабочих. Там похожий на медвежонка Саша Уваров и долговязый Баламир Вафин прикрепляли к стене новый номер заводского «Чаяна»[7]. Матвей Яковлевич тоже подошёл. Вытянув шею, он через головы пересмеивающейся, обменивающейся замечаниями молодёжи окинул взглядом «Чаян». В верхнем углу, как раз под изображением скорпиона, крупными буквами было выведено:
«Дорогой Чаян! Просим напомнить нижеследующим членам профсоюза, чтобы они уплатили членские взносы:
1. Аухадиев – за 7 месяцев.
2. Силантьев – за 5 месяцев.
3. Шарафутдинов – за 4 месяца.
4. Самарина – за 4 месяца…»
Матвей Яковлевич потянул за рукав Сашу Уварова, с удовлетворением рассматривавшего свою работу.
– Оглянись-ка, Саша, – сказал он комсоргу. – Как, по-твоему, выглядят стены у нас в цеху?
Уваров, не совсем понимая, окинул глазами освещённую солнцем стену.
– Д-да, видик!.. Непрезентабельный, надо сказать…
– И мне так думается. Надо бы новые лозунги повесить. И плакаты новые. Видал, сколько народу собрал вокруг себя новый номер «Чаяна»? А через два-три дня ты уже человека здесь не увидишь. То же самое и с лозунгами, с плакатами. Пока они новые, они в глаза бросаются, а повисели недельку – их и замечать перестают. Зайди-ка вечерком в завком. Поговорим с Пантелеем Лукьянычем. И затем – где же ваша инициатива, комсомол? Почему не организуешь комсомольские рейды, чтобы следили за чистотой в цеху… Комсомольские сигнальные посты молчат, будто воды в рот набрали… А это разве порядок? Смотри, – показал он рукой на горящие тут и там лампочки, – на время обеденного перерыва можно бы и выключить свет.
В это время сверху раздался звонкий девичий голос:
– Саша, поди-ка сюда.
Матвей Яковлевич обернулся, поднял голову. Наверху, в кабине крана, который чуть не задевал потолок, сидела крановщица Майя. Она уже подкрепилась и сейчас запивала свой обед прямо из бутылки молоком. По барьеру мостового крана, установленного поперёк цеха, было натянуто красное полотнище, на котором когда-то был написан белой краской лозунг, но сейчас буквы стёрлись, можно было разобрать лишь одно слово: «…брак…»
Матвей Яковлевич, без слов показав пальцем на лозунг, многозначительно развёл руками. Оставив покрасневшего до ушей парня в полной растерянности, он пошёл дальше.
Вдоль стены было множество маленьких фонтанчиков. Здесь рабочие утоляли жажду. Летом в подставки под фонтанчиками старики рабочие клали бутылки с молоком, чтобы молоко не скисло. В эту пору у фонтанчиков никого не было, не видно и бутылок в подставках. Опускались сюда попить лишь прижившиеся в цехе голуби. Матвей Яковлевич сполоснул под умывальником руки и через залитый солнцем двор пошёл в столовую. У лестницы его остановил фрезеровщик Кукушкин. Этот человек, в старинных, с металлическими ободками очках, с коротко подрезанными каштановыми усами, при разговоре всегда смотревший под ноги, был одним из лучших фрезеровщиков цеха, активист-общественник с незапамятных времён, и, однако, Матвей Яковлевич не помнил, чтобы Кукушкин хоть раз обратился к кому-нибудь из завкомовцев с какой бы то ни было просьбой. Поэтому, когда тот сказал, что у него есть просьба к Матвею Яковлевичу, Погорельцев приготовился выслушать его с большим вниманием.
Оказалось, что у Кукушкина пришло в негодность жильё. Во время недавних дождей обвалился потолок. Как профорг и член завкома, Матвей Яковлевич занимался жилищными вопросами.
– Ты, Андрей Павлыч, всё на Овражной обретаешься?
– А где же мне быть?
– Давно бы пора в новый дом переехать. Эдакую уймищу домов понастроили, сколько квартир роздали. Что-то я не помню, чтобы ты заявление подавал…
– Что правда, то правда… Не писал пока.
– Ладно… Сегодня же после работы загляну. Будешь дома?
– Где ж иначе? Наше время прошло, отбегались, – улыбнулся Кукушкин.
На обратном пути Матвей Яковлевич задержался у чёрной доски, что висела на стене у самых дверей. На ней мелом заносили обычно фамилии рабочих, допустивших брак. Сердце у Матвея Яковлевича заныло, когда среди других имён он увидел фамилию сверловщицы Лизы Самариной: «Как же ты так, Лизавета?.. Вот и в «Чаяне» тебя помянули – с профсоюзными взносами у тебя непорядок…»
У внутренних дверей цеха Погорельцеву встретилась Майя. Увидев старика, она зарделась и с быстротой ласточки скрылась в складской комнате.
Матвей Яковлевич посмотрел на кран. Полотнища на барьере уже не было. Старик, улыбнувшись себе в усы, покачал головой. Сколько времени эта девчушка летала из одного конца цеха в другой с этим обидным словом и не видела его. Лампочки тоже были все выключены. А на дверях конторки мастера висела бумажка: «Товарищ мастер, вы не экономите электроэнергию. Уходя, гасите свет! Комсомольский пост».
С Лизой Самариной он попозже поговорил, – улучил минутку, когда ходил менять инструмент. Остановившись поодаль, он понаблюдал за ней со стороны. Стоптанные старые резиновые боты. Застиранный чёрный платок. Такой же халат. «Нелегко, видно, живётся без мужа-то». Самарина поднимала с полу тяжёлые детали и, закрепив в станке, сверлила их, затем снова опускала на пол, уже с другого бока.
«Сколько раз она эдак должна наклониться за смену? – подумал Матвей Яковлевич. – И как только выдерживает у неё спина?» – пожалел он бедную женщину.
Что же это получается? Выходит, её основная работа не сверление, а перемещение деталей с места на место. На само же сверление уходит совсем незначительная часть рабочего времени. «А тоже толкуем о повышении производительности труда!.. Разве нельзя поставить возле её станка стол и класть на него детали… А сама-то Елизавета, должна же она видеть это. Не со вчерашнего дня на производстве…» И опять сжалось сердце у Матвея Яковлевича, как тогда, когда он стоял у чёрной доски.
Лиза Самарина пришла на производство ещё до войны. Она была худенькой, проказливой девчонкой, хохотушкой, любившей попеть, поплясать.
За два-три года работы эта весёлая хохотушка достигла того, что её портреты буквально не сходили со страниц газеты, с витрин производственных показателей. В те годы очень часто приходилось слышать и читать такие слова: «Передовая производственница Лиза Самарина…», «Стахановка Лиза Самарина…», «Регулярно перевыполняющая план Самарина…»
И, нужно сказать правду, хотя и хохотушкой была, а умела держать себя, с парнями не хороводилась. Не вскружили ей голову и шумные успехи, как случалось с некоторыми. Носа не задирала. Её улыбчивость, застенчивое смущение в разговоре со стариками, её скромность создали ей крепкое уважение всего коллектива. Выйдя замуж и став матерью, она не бросила производства. Никто и не заметил, как она утратила славу передовой работницы.
В пору, когда имя Лизы шумело на весь завод, она работала токарем. Потом её перевели на револьверный станок, с револьверного – на болторезный, что оставался ещё от старых хозяев. С какого момента, почему мастера стали опасаться давать ей ответственную работу? Когда, каким образом безобидная проказница, хохотушка и певунья Лиза превратилась в замкнутую, злую на язык, бранчливую ворчунью Самарину? Ведь теперь не найти в цехе человека, который бы называл её Лизой, Лизаветой или хотя бы Елизаветой Фёдоровной. Теперь к ней обращаются только по фамилии. Как же, почему забылось когда-то во всём такое приятное имя – Лиза, Лизавета, которое так любили старики и молодёжь?
Все эти вопросы ворохом полезли в голову Матвея Яковлевича. И он всё больше хмурил брови, потому что чувствовал и свою долю вины в этой истории. «Половину жизни проводим бок о бок в цеху, а чем дышит человек, толком не знаем», – подумал он.
– Как дела, Лизавета? – обратился по имени к Самариной Матвей Яковлевич.
Самарина вздрогнула и раздражённо оглянулась: кому там ещё вздумалось потешаться над ней?.. Но при виде седоусого Погорельцева успокоилась, как видно, на этот счёт и сухо бросила:
– Поди, сами видите…
Румяное, когда-то улыбчивое лицо её поблёкло. Из-под платка выбились пряди начавших седеть волос.
Матвей Яковлевич, не обращая внимания на сухость тона, продолжал:
– Потолковать бы мне надобно с тобой, Лизавета. После работы как, не сможешь остаться? Ненадолго…
– Нет, не смогу, – отрезала женщина.
– Тогда завтра в обед?
– Да о чём толк-то? О браке или о профсоюзных взносах?
– И об этом, и вообще о жизни…
– Ладно, как-нибудь при случае поговорим, не горит… – равнодушно отозвалась Самарина и, сняв со станка деталь, со звоном опустила её на пол. Перенесла корпус влево, подняла очередную деталь и, закрепив, включила станок.
Старый производственник, вся жизнь которого прошла в труде, хорошо знал, что такое работа с любовью и что такое постылое отбывание службы. Для него не составляло особого труда разглядеть, что Самарина работает без увлечения, более того – работа раздражает её. Делает она её одними руками, мысли её далеко.
Сулейман, у которого работа нынче с утра шла с редким подъёмом, на обратном пути из столовой то и дело яростно отплёвывался. Он до такой степени был вне себя, так громко ругался, что все невольно оборачивались на него.
– Что стряслось с нашим Сулейманом-абзы?.. Кого это угораздило до такой степени растравить его? – спрашивали друг друга рабочие. И каждый объяснял его состояние по-своему, но никто не смог угадать истины.
«Тоже поди из-за Хасана Шакировича», – подумал Матвей Яковлевич, который всё утро сегодня избегал Сулеймана, боясь, как бы не выдать случайно душевной своей обиды. Он знал, как горяч и безрассуден Сулейман в таких случаях. «Ну, не узнал… Не счёл нужным проведать стариков… Что ж, всяко бывает. Стоит ли говорить об этом. Сулейман – другое дело. Он тесть… А чего ради ему из-за меня портить родственные отношения?» – размышлял Погорельцев, то и дело поглядывая на Сулеймана. А тот, яростно расшвыривая инструменты, ни за что ни про что накидывался то на контролёра, то на рабочих – на всех, кто бы ни подошёл к его станку.
Но Матвей Яковлевич не угадал. Разбушевался Сулейман вовсе не из-за Хасана Шакировича.
Дело было вот в чём. Второй сын Сулеймана Ильмурза, погнув некоторое время свою изнеженную спину у токарного станка, переметнулся на слесарную работу, а когда и эта специальность пришлась ему не по нраву, попросился в разметчики. Но и к этому делу что-то не лежала у него душа, и он скоро очутился на выдаче инструментов, оттуда попросился на центральный склад. Сулейману-абзы с самого начала не понравились эти «скоки-перескоки», как он выражался. Возмущало его в Ильмурзе то, что сын позволил себе изменить «рабочей династии» Уразметовых. Между ними частенько вспыхивали стычки, заканчивавшиеся довольно крупными размолвками. Всё это было пока терпимо. Но сегодня случилось невероятное: Сулейман-абзы увидел своего сына за буфетным прилавком. Несколько мгновений он рта не в силах был раскрыть, глядя на Ильмурзу, повязанного передником. Он чувствовал, что опозорен, унижен перед всеми этими людьми, битком набившими столовую. Жилы на его крепко сжатых кулаках вздулись. От смуглого в масляных пятнах лица отлила вся кровь, оно посинело, затем стало всё больше и больше багроветь. Да тут ещё кто-то съязвил:
– Сулейман-абзы, вам без очереди… Теперь у вас сын – персона, главный буфетчик.
Все расхохотались. Горячке Сулейману этого было достаточно. Чёрные глаза его зло сверкнули. Издав какой-то дикий вопль, он в мгновение ока очутился за буфетной стойкой и, схватив сына за грудки, уволок его в заднюю комнату.
– Ты что, собачья нога!.. – прохрипел он, задыхаясь. – С какой харей встал ты за прилавок?.. Ты что, барышня, га? Сын Сулеймана – за буфетом!.. – Он с силой отшвырнул его от себя… Загромыхала не то кастрюля, не то ведро, опрокинутое Ильмурзой. – Тьфу!.. А завтра ты, может, пиво надумаешь продавать на углу. Говорят же добрые люди: жулики из пены дома строят.
– Меру надо знать, отец, – буркнул Ильмурза, завязывая оборвавшиеся тесёмки передника. Хотя он очень был сердит на отца за публичный скандал, но держал себя в руках. – Иди-ка лучше обедать… Дома вечером поговорим…
Но Сулейман даже обедать не стал. Ругаясь и отплёвываясь, он пошёл обратно в цех.
Работа немного успокоила его, но чувство приподнятости, чистого, радостного удовлетворения, которое владело им с утра, уже не возвращалось.
И когда Матвей Яковлевич пригласил его после работы зайти к Андрею Павловичу, Сулейман охотно согласился. Домой не тянуло. «Встретишься с Ильмурзой – опять, чего доброго, накричишь. Сердитого ум покидает. Немного поостыть требуется», – подумал он.
Свалившаяся неожиданно история с Ильмурзой на время отвлекла мысли Сулеймана от зятя. Не случись этой беды, он давно бы рассказал другу, как глубоко зять обидел его. А теперь он молчал. Молчал и Матвей Яковлевич. Лицо его было хмуро, белые как снег густые брови сошлись на переносице, глаза смотрели сосредоточенно, куда-то внутрь себя.
Выйдя из грохочущего железом, гудящего станками цеха, пропитанного запахами керосина, машинного масла и эмульсии, на тихую улицу, старики с удовольствием вдохнули свежий, полный осенних ароматов воздух. Солнце вот-вот должно скрыться за высокими, многоэтажными домами, поперёк улицы протянулись длинные тени. По асфальту будто расстелили чёрный бархат, и оттого, что у этих немолодых рабочих людей от усталости слегка дрожали ноги, асфальт казался им даже мягким, как в летний зной. Из-за пятиэтажного каменного дома выплывала ослепительно белая груда облаков, похожая на фантастических очертаний скалу. Постепенно надвигаясь, она всё увеличивалась в размерах.
– На охоту бы сходить, парень, – шагая с выпяченной грудью и заложенными за спину руками, сказал Сулейман, следя глазами за причудливой грудой облаков. – Не то нутро всё мохом обрастёт.
– Не мешало бы. Да, пожалуй, до праздников не придётся, дрова пилить нужно… – сказал Матвей Яковлевич.
И больше они до самого дома Андрея Павловича не проронили ни слова.
Кукушкин встретил их у ворот и, посмеиваясь, пригласил осмотреть его «домик с мезонином».
Слепленный из глины и стружки домишко, приткнувшийся на склоне горы, действительно никуда не годился. Но вдоль сухого оврага Кукушкин вырастил такой чудесный сад, что старики диву давались. Чего только не было здесь: ряды заботливо выхоженных плодовых кустов, вишни, яблони, клумбы с какими-то диковинными цветами. Этот расположенный в закрытом безветренном овраге сад всё ещё был полон сладкого – слаще мёда – благоухания, хотя урожай с него, даже поздние яблоки, был собран и осень уже дохнула на него своим жёлтым дыханием.
– Вот за что, оказывается, цепляется наш Кукушка, – обратился Матвей Яковлевич к Сулейману. – Если дать тебе квартиру в новом доме, Андрей Павлыч, сад небось пожалеешь бросить. Что, угадал?
– Мне квартира не нужна, Яковлич, – подтвердил Кукушкин. – В этом доме третье поколение Кукушкиных живёт. Не смогу я порушить семейные традиции. Вот молодёжь подрастёт – ну, та пусть сама как хочет… А мне… Если завод поможет малость стройматериалами, и того хватит. Думал, зиму как-нибудь перетерпим, а с весны начнём ремонт. Да дожди всё дело испортили… Пожалуйте в беседку.
– А у тебя яблони по второму разу не цвели, Андрей Павлыч? – спросил Погорельцев, оглядываясь и не примечая в саду яблоневого цвету.
– Оборвал, – улыбнулся Кукушкин.
Они прошли по узкой дорожке, посыпанной чистым речным песком, мимо ласкающих глаз богатством оттенков цветочных клумб в обвитую хмелем беседку. Усадив гостей на собственного изделия плетёные стулья, Кукушкин не без гордости водрузил на стол кузовок с аппетитными розовато-белыми яблоками.
– Прошу отведать! Не подумайте, что с базара… из своего сада…
– Благодать-то какая здесь у тебя, Андрей Павлыч. Совсем как на даче Ярикова, – улыбнулся из-под усов Сулейман. Потянулся за яблоком и, с хрустом впившись в него зубами, зажмурил глаза. – Хорошо, проклятое!
– В нашем городе не умеют дорожить землёй, – сказал Кукушкин, присев напротив. – Сколько оврагов пустует!.. Смотришь на эти овраги – сердце болит. Ведь кругом людей полно, так почему же не повозиться немного после работы с лопатой? Будь столько пустующей земли у узбеков, скажем, или у кавказцев, они рай создали бы вокруг своих домов. А у нас всё ждут, чтобы государство сделало. Разобьёт нам государство сад – мы, так уж и быть, снизошли бы, отдыхали там…
– Истинную правду говоришь, Андрей Павлыч, – согласился Сулейман. – Любят у нас готовенькое.
– К тебе, Андрей Павлыч, комсомольцев надо прислать. Пусть посмотрят, поучатся, – сказал Матвей Яковлевич. Сам того не подозревая, он уже готовился к своему будущему докладу.
– Рад буду, – ответил Кукушкин. – Давно пора нам озеленить цеха. Зелёный цвет – он человеческому глазу отдых даёт. А мы имеем дело с микронами, нам зрение беречь нужно.
– А по ту сторону кто живёт? – кивнул Матвей Яковлевич на дальний конец сада. Там сквозь густую зелень виднелся угол нового дома с белыми наличниками и террасой. – Котельниковы?
– Они.
– Ишь ты, и новый дом поставить успели.
– Не мешкают.
Братья Котельниковы работали на заводе кузнецами. Старший, хотя ему было немногим больше тридцати, носил бороду. Младший, видимо в подражание старшему, отпустил усы. На заводе о них болтали разное: кто хвалил, кто ругал. Председатель завкома Пантелей Лукьянович в пылу словесной перепалки обозвал даже старшего Котельникова на одном из собраний живодёром. Но Котельников ничуть на то не обиделся.
– Не пересмотрите расценки, – пригрозил он председателю завкома, – я и с вас шкуру спущу.
Но – удивительно! – секретарь парткома Гаязов относится к ним с большой теплотой. Даже в дом к ним захаживает. Вчера только был.
– Сдаётся мне, затевают что-то Котельниковы… И немаловажное, – сказал Андрей Павлович. – Пробовал я закинуть удочку, – куда там. «Я, – это бородач-то говорит, – не кукушка, чтобы наперёд куковать. – Андрей Павлович покачал, усмехаясь, головой. – Вот начнём, – тогда и увидите».
– И правильно, – одобрил Сулейман. – От такого человека, что сделает на копейку, а накричит на десять, толку ждать не приходится.
– Я слышал, будто план заводу увеличивают… Новых рабочих набирают, – переменил разговор Кукушкин. – Верно это? Вы поближе к начальству – поди, знаете.
– Верно-то верно, – ответил Матвей Яковлевич. – Только прежде не мешало бы подумать, как лучше организовать работу среди уже имеющихся рабочих. Тогда, может, и новых рабочих не потребуется набирать.
И он рассказал товарищам о своих наблюдениях за работой Лизы Самариной.
– Да, многонько наши станки вхолостую крутятся, – согласился Сулейман. – Подсобные операции съедают куда больше времени, чем основная.
– Это точно, – подтвердил и Кукушкин. – И всё же увеличение плана в два раза крепкий орешек будет.
– Это каждому ясно, Андрей Павлыч. Да ведь коли так надобно, ничего не поделаешь…
– Я ещё как прочёл в газетах о решениях Сентябрьского пленума, подумал, что к нашему заводу это имеет самое прямое касательство. Уж придётся теперь всем поломать голову над усовершенствованием наших машин!