– Ну и дела, ёлки-палки! – И, ловко крутнувшись на своих кривых ногах, спросил: – Чего уставились на меня, точно на архиерея, га? Одевайтесь!.. Пошли на свадьбу!..
Придя к Сулейману, Матвей Яковлевич с Ольгой Александровной были поражены, услышав ошеломляющую новость: Хасан, их Хасан женился, оказывается, на старшей дочери Сулеймана Ильшат, тоже уехавшей на учёбу в Москву.
С ловкостью китайского фокусника Сулейман извлёк из конверта две карточки.
– Вот, смотрите! У потомственного рабочего Сулеймана и дочь и зять – инженеры, га! Давайте опрокинем по маленькой в честь наших инженеров!.. Пусть испепелятся сердца врагов!
И снова прошли годы.
В год окончания войны Сулейман, взяв отпуск, поехал вместе с женой на Урал, к дочери погостить. Вернувшись с Урала с гостинцами и подарками (были подарки и для Матвея Яковлевича с Ольгой Александровной), Сулейман, который не прочь был при случае пустить пыль в глаза, похвастался своему другу:
– Молодец зять, высоко метит, чуть ли не в министры! – И добавил, что дочь с зятем очень приглашали в гости Матвея Яковлевича с Ольгой Александровной. Но поехать им так и не пришлось.
Оторвавшись от окна, Матвей Яковлевич подошёл к жене, всё ещё стоявшей у двери.
– Как думаешь, Оленька, завтра позвать их в гости или отложим до выходного?
– Завтра они, скорее всего, будут у Сулеймана. Лучше, Мотя, отложить до выходного. Да и дел у него сейчас, небось, невпроворот – шутка ли такой завод принять.
– Вот именно, – согласился Матвей Яковлевич.
Раздался стук в дверь. Старик со старухой вздрогнули. Их лица отразили радость и растерянность. Ольга Александровна торопливым движением поправила скатерть на столе, повесила на место забытую на стуле шаль. Оба сдерживались от рвавшегося на язык вопроса: «Кто бы это?» – но оба подумали о Хасане.
А стучала Наиля, пятилетняя дочь их соседа по квартире Гаязова, секретаря парторганизации завода «Казмаш».
Ребёнок, улыбаясь, стоял на пороге, вовсе не догадываясь, в какое смятение поверг «дедушку» с «бабушкой». Ольга Александровна пришла в себя первая. Подбежав к девчурке, она схватила её в свои объятия.
– Мне скучно… Бабушка хворает, а папа никак не хочет играть со мной. Всё говорит-говорит по телефону, – надув губки, пожаловалась девочка.
Матвей Яковлевич поднял девочку на руки и прошёл с ней во вторую комнату. Ольга Александровна принялась накрывать на стол.
– А Баламира разве не будем ждать? – спросил Матвей Яковлевич.
Баламир жил у них на квартире, как жил когда-то Хасан Муртазин.
– Баламира, похоже, коснулся бес любви… Что-то очень поздно стал домой приходить, – сказала Ольга Александровна. – Садись, проголодался, поди.
Зариф Гаязов закурил папиросу и помахал рукой, гася спичку. Но она не гасла. Замерев на полувзмахе, Гаязов следил за упрямо ползущим огоньком. Спичка догорела почти до конца, но не сломалась. Гаязов бросил её, когда уже огонь начал обжигать кончики пальцев. Нагнулся, поднял обуглившуюся спичку с пола и положил в пепельницу.
«Муртазин в Казани… Значит, и Ильшат скоро приедет», – думал он без волнения, спокойно, но откуда-то из глубины души поднималась, колыхаясь, как вечерний туман, тихая грусть. «Юность. Невозвратная юность!..»
Зазвенел телефон. Гаязов не спеша взял трубку. Послушал и, не повышая голоса, стал отчитывать невидимого собеседника:
– И у секретаря парткома должны быть часы отдыха, товарищ Калюков. Где вы днём были?.. Что?.. Не успели? А надо успевать! Пора бы научиться считаться со временем других, да и со своим тоже. Только за этим вы и звонили? Послушайте, Пантелей Лукьянович, кандидатуру Якуповой я не поддерживаю. Вы же это знаете. Да и тема эта не для телефонного разговора. Что?.. Макаров? Слушайте, Пантелей Лукьянович, нам же с вами виднее. У Макарова целый район, он не может каждого… Да чего вы так торопитесь? Знаю, что по профсоюзной линии… Учиться лучше послать кого-нибудь из молодёжи. До свидания. Так можно всю ночь проговорить, а вопроса мы с вами сейчас всё равно не решим.
Гаязов положил трубку, потянулся к шкафу, достал том Бальзака и начал перелистывать книгу, пробегая глазами отдельные фразы. Эта привычка осталась у него ещё с детства. Он всегда так делал, выбирая книгу в библиотеке.
Увлёкшись, Гаязов опустился на диван и, закинув ногу на ногу, отдался чтению. Читал он очень быстро. Посторонний мог бы подумать, что Гаязов не читает, а лишь перелистывает книгу.
Бальзак был любимым его писателем. Но сегодня даже чудодейственная сила бальзаковского таланта не могла увлечь его. Неясная тоска росла, всё сильнее завладевая им.
Гаязов бросил книгу, встал и прошёлся по комнате. В стёклах шкафов, выстроившихся вдоль стены, мелькало неясное отражение его узкого с выпуклыми глазами лица и тёмно-зелёного кителя с орденскими планками.
Зариф Гаязов родился в Заречной слободе, в семье кузнеца. Отец его погиб в германскую, мать умерла от тифа, и его вместе с маленькой сестрёнкой пристроили в детский дом. Через некоторое время сестрёнка умерла, и маленький Зариф остался в большом мире один-одинёшенек. Потеря всех близких придавила ребёнка, он затосковал, но постепенно рана в мальчишеском сердце зарубцевалась. Окончив железнодорожный техникум, Гаязов несколько лет работал в казанском депо. Там, среди молодёжи, он как бы нашёл свою вторую семью. Оттуда послали его на курсы партийных работников.
Зариф Гаязов ничем особенно не выделялся – ни складом характера, ни внешностью. Но карие, выпуклые, всегда влажные глаза его, напоминавшие омытые дождём крупные вишни, запоминались с первого взгляда. Казалось, сделай Гаязов малейшее неосторожное движение, покачай посильней головой – и выплеснутся, скатятся эти вишни из своих лунок вниз. А зрачки этих надолго запоминающихся глаз были так подвижны, словно окрашенная в чёрную краску ртуть.
В молодости из-за этих глаз Гаязов не раз попадал в самые нелепые и смешные положения. Стоило ему подольше поговорить с девушкой – и через несколько дней приходило полное нежных излияний письмо. У кого не хватало смелости писать письма, давали понять о своих чувствах песней, улыбкой, взглядом. А Зариф, молодой и застенчивый секретарь комсомольской организации, старался держаться как можно дальше от подобного рода объяснений.
Накликали ли беду на его ни в чём не повинную голову оставленные без взаимности девушки, или ему на роду было написано остаться неудачником в любви, как бы там ни было, но девушка, которую позже он сам полюбил, не ответила ему взаимностью и вышла замуж за другого. Так он и оставался холостяком до самой войны, несмотря на то что ему было уже за тридцать.
Женился Гаязов на фронте. Марфуга была врачом. Зариф и сам толком не разобрался, женился ли он по любви или принял за любовь своё безграничное уважение к этой скромной миловидной девушке. А если бы и так, думалось ему, для сердца, которое однажды уже перегорело и погасло, и этого много. Но позже он понял, что жестоко ошибся, – сердце его не перегорело, оказывается, чувство не угасло. Едва он вернулся с фронта, судьба снова свела его с Надеждой Ясновой, его первой и единственной, как он теперь понял, любовью. Надежда была одинока, её муж пропал без вести.
После первой встречи с Ясновой Зариф потерял покой. Стало тяжело возвращаться домой. Теперь он уже раскаивался в душе, что женился, но в то же время далёк был и от мысли любить воровски, потаённо.
Но судьба очень скоро разрубила этот узел. Полученные на фронте раны безнадёжно подорвали здоровье Марфуги. Напрасно Зариф с присущей ему настойчивостью делал всё, что было в его силах, чтобы сохранить её угасавшую жизнь.
Перед смертью Марфуга, положив свою худенькую горячую руку на руку мужа, сказала:
– Одно мне обидно, что не смогла дать тебе счастья. Прости… – Затем попросила привести дочь, погладила её по головке и тихо, без мук, замерла навек.
Друзья Гаязова думали, что, оставшись с трёхлетним ребёнком, он не сможет долго прожить вдовцом. Забудется немного горе, и он приведёт в дом новую хозяйку. Но время шло. Наиле, оставшейся после матери трёхлетней, пошёл шестой год, а Гаязов всё не женился.
Ребёнок, не понимавший, что мать ушла навсегда, часто спрашивал:
– Папочка, когда же вернётся мама?
В такие раздирающие душу минуты Гаязов крепко прижимал к себе дочь: «Вернётся, доченька, вернётся», – но и сам не знал, появится ли когда в их доме «мама».
И думал при этом о Надежде Николаевне. А она то обнадёживала, то вновь отдалялась, избегала его. Зариф разумом понимал, что ей трудно забыть своего Харраса, а может быть, она даже втайне надеется на его возвращение, ведь он не погиб, а пропал без вести. Но сердце не рассуждало, оно терзалось одиночеством. Когда Зариф узнал, что скоро в Казань вернётся Ильшат (в молодости она была влюблена в Гаязова), это чувство одиночества стало ещё мучительнее. Да, Ильшат с полным правом может сказать: «Зачем ты так сделал, гордец, всё равно не нашёл счастья».
Когда вошёл Матвей Яковлевич, Гаязов уже опять разговаривал с кем-то по телефону, одной рукой перелистывая книгу. Услышав осторожное покашливание, он обернулся. В дверях первой комнаты стоял сосед со спящей девочкой на руках.
– Вот… уснула ведь Наиля, – проговорил Матвей Яковлевич, как бы извиняясь.
– И когда девчурка успела убежать к вам? – искренне удивился Гаязов.
Усы Матвея Яковлевича дрогнули. Ещё спрашивает «когда»! Наиля, прежде чем уснуть, не меньше двух часов резвилась, щебетала у них.
Тёща хворала, и Гаязову пришлось самому укладывать ребёнка в кроватку. Освободившись, он взял Матвея Яковлевича под руку и повёл к себе в кабинет. Они любили, когда у Гаязова случалась свободная минута, посидеть, потолковать.
– Надоедает, верно, вам моя Наиля, Матвей Яковлич, – сказал Гаязов, подводя старика к дивану. – Ума не приложу, что и делать. Вернусь с работы, только займусь ею, а тут либо телефон проклятый зазвонит, либо книгой увлечёшься, а то газеты просматриваешь, журнал… Ну и забудешься. Она, бедная, сядет, притихнет возле тебя, как мышка, а потом уныло так и протянет: «Папочка, мне скучно». Вот, честное слово, так прямо и говорит: «Папочка, мне скучно». Я вообще-то на нервы не жалуюсь, но в такие минуты чуть с ума не схожу… вся душа переворачивается. – Гаязов, сжав обеими руками голову, посидел немного молча и тихо добавил: – Не чадолюбив я, что ли…
– Не потому, Зариф Фатыхович, а просто мужчина есть мужчина, – мягко и осторожно начал Матвей Яковлевич. – Нет в мужчинах той нежности, что в женщинах. Почему дитя всегда больше тянется к матери? Потому что у матери душа нежнее, она лучше понимает ребёнка.
– Возможно, что и так, – вздохнул Гаязов. Он понял намёк Матвея Яковлевича. Чуткий старик, чтобы не бередить раны, никогда не говорил прямо, что выход тут один – женитьба. Но при каждом удобном случае намекал на это.
– Трудное дело – вырастить ребёнка. Особенно одинокому. Сейчас она, – Матвей Яковлевич кивнул в сторону комнаты, где спала Наиля, – ещё маленькая и требования у неё совсем небольшие, а подрастёт – и забот больше будет.
– Это так…
Гаязов не замечал, что курит папиросу за папиросой. И лишь когда комната наполнилась дымом, он спохватился и открыл окно. В лицо ему пахнул ночной прохладный воздух. На чёрном бархатном небе, будто кто-то их разбросал щедрыми пригоршнями, сверкали яркие звёзды.
Гаязов подсел к Матвею Яковлевичу и уже совсем другим, деловым тоном заговорил о том, что слишком часто меняются на «Казмаше» директора, что это не может не сказываться на производственных возможностях завода.
– Замечательный человек Мироныч, но любил старик ходить по проторённой дорожке. А я, Яковлич, знаете, больше уважаю альпинистов.
– Кто на скалы карабкается?
– Ага, – улыбнулся Гаязов. – Другой, того и гляди, разобьётся в лепёшку, а взбирается всё выше. Хорошо!
– Хасан Шакирович, думаете, из породы альпинистов? – насторожился Погорельцев.
– А вы слышали, что говорилось о нём на заводе до его приезда?
– По одежде, Зариф Фатыхович, встречают, по уму провожают. Но что правда, то правда – надоело уже встречать и провожать. Эдак и совсем запутаться можно.
В глазах Гаязова вспыхнули озорные искорки.
– Ну уж на этот раз, Матвей Яковлич, как хотите, а обижаться вам придётся на самого себя. Муртазин вам свой человек, все в один голос говорят.
Матвей Яковлевич смутился.
– Да как сказать… В молодости жил у нас немного, вот как сейчас живёт Баламир… Квартирантом, – сказал он сдержанно. – После того, Зариф Фатыхович, сколько воды утекло, сколько годков отстукало. В те поры волосы-то у меня ещё не были снежком запорошены, как сейчас.
И он, не очень, правда, охотно (с такими просьбами к старухам надо обращаться!), рассказал историю Хасана. Когда Погорельцев закончил, Гаязов спросил немного удивлённо:
– И после этого ни разу не бывал? Даже проездом не заглянул?
– Нет… Не приходилось, – ответил Матвей Яковлевич коротко.
Нетерпеливо поднявшись, Гаязов подошёл к окну. Ночь была сырая и тихая. А звёзд, казалось, стало ещё больше, чем давеча. Зариф вздохнул: «Знает ли Муртазин, рассказала ли ему Ильшат о своей первой отвергнутой любви? Ничего себе будут отношения у парторга с директором».
Матвей Яковлевич встал и, словно по секрету, шёпотом признался:
– Завтра ждём его в гости. Не званым, а так, запросто… Званым после… Ольга Александровна уже хлопочет, угощение готовит. Пойду и я, помогу ей немного. До свидания, Зариф Фатыхович. Спокойной ночи.
– Спасибо, Матвей Яковлич, уж простите, пожалуйста, что Наиля побеспокоила.
– Какое ж тут беспокойство. С ребёнком в дом приходит радость. А Наиля для нас всё равно что родная дочь.
И старик, пройдя на носках мимо спящего ребёнка, неслышно закрыл за собой дверь.
Пока Матвей Яковлевич проводил время у Гаязова за неторопливой беседой, задержавшийся на собрании Сулейман Уразметов на всех парах мчался домой.
Во дворе кто-то с силой хлопал палкой по чему-то мягкому, и Сулейман тотчас смекнул, что это младшая дочь Нурия выбивает пыль из дорожек. Он перевёл дух. Значит, зять ещё не приехал, можно не торопиться.
Медленно, отяжелевшим шагом вошёл Сулейман в тускло освещённое парадное и стал подниматься на третий этаж. Его догнала запыхавшаяся Нурия со свёрнутым трубкой ковром на плече. Голова повязана вылинявшим стареньким платочком. В домашнем халатике, босоногая.
– Устал, папа? – весело сверкая глазами, спросила она, не замечая его недовольного взгляда.
– А что? – насторожился Сулейман.
– Ничего. Медленно что-то поднимаешься.
– Поживёшь с моё, тогда посмотрим, как ты будешь ласточкой летать.
– Ой, папа, не сердись. А мы всё вверх дном перевернули. Везде помыли, все уголки вычистили… Не то что Хасана-джизни[3], а впору самого-самого большого гостя… – Нурия запнулась, не находя нужного слова. И вдруг перескочила совсем на другое: – Папа, джизни видел?
– Нет.
– А я видела!
– Где, когда?.. – встрепенулся Сулейман.
– Час назад по Заводской на машине промчался.
– А-а… – разочарованно протянул Сулейман.
Свежевымытые полы влажно блестели под ярким светом. Гульчира, средняя дочь Сулеймана, только что закончив мыть коридор, проскользнула на кухню с ведром в руке. Сулейман разделся и шумно потянул широким носом воздух: лёгкий запах жаренного на топлёном масле мяса с луком сразу вызвал в нём аппетит.
– Га! – повеселел он. – Перемечи, эчпочмаки!..[4]
– Это для гостя! – сказала Нурия, сбросив ковровую дорожку на пол.
– А мне ничего? – шутливо огорчился Сулейман. – Так-то встречаешь ты, моя ласточка, отца. Не думал, не думал…
– Ждёшь гостя – мясо жарь, не будет на столе мяса – сам изжаришься, – с лукавинкой повела чёрной бровью Нурия.
– Это тоже верно, дочка. А всё же пошла бы ты привела себя в порядок. Да и дорожку давай постелим. А то вдруг…
– Пусть пол немного подсохнет, – с хозяйственным видом свела бровки Нурия и ласточкой метнулась в девичью комнату.
В большой семье Уразметовых, пожалуй, искреннее всех ждала гостя Нурия. Она ежегодно ездила в гости к зятю и сестре и была самого высокого мнения о Муртазине. По-видимому, он доставил своей юной свояченице немало приятных минут, и она теперь горела желанием хоть в малой мере отплатить ему за гостеприимство.
Сулейман стянул сапоги, надел мягкие туфли, которые ловко были брошены к его ногам успевшей снова появиться Нуриёй, и заглянул на кухню.
Гульчира и здесь уже домывала пол. Марьям, жена старшего сына Иштугана, вытирала полотенцем тарелки. Она была на сносях, и в доме поручали ей только лёгкую работу.
Старый Сулейман хмыкнул, чтобы обратить на себя внимание.
– Ждём, значит, гостя, га! – кивнул он головой на горку поджаренных пирожков на столе: – Дурак зять будет, коли не приедет. Эдакая груда добра. О, ещё и пельмени!.. Ну, молодцы, молодцы! И мне, значит, кое-что перепадёт. Эй, Нурия, где ты запропастилась?
– Папа, не гляди так жадно, – сказала Нурия. Она уже переменила свой старый халатик на праздничное платье. – Много есть вредно.
– От пищи не умирают, дочка.
– Но и добра что-то не наживают…
Все засмеялись, Гульчира выпрямилась, откинула кистью руки тяжёлую косу за спину и сказала:
– Иди садись за стол, папа, сейчас накормим вас с Иштуганом, иначе, вижу, не будет нам покою.
– Ой, не срами, дочка, старика отца. Как тут успокоишься, когда в желудке гудит, как в пустом паровом котле.
Уразметовы уже знали, что семья старого директора не успела к приезду нового освободить квартиру, что Муртазину придётся на эти несколько дней где-то устроиться, и не сомневались, что зять эти дни поживёт у них. Сулейман не прочь был даже освободить для него свою комнату, а сам временно перейти в комнату второго своего сына, холостяка Ильмурзы. В семье никто и мысли не допускал, чтобы такой близкий родственник остановился в гостинице или где бы то ни было ещё. Правда, втайне Сулейман лелеял великодушную мысль: хорошо, если бы зять прежде всего зашёл к Погорельцевым, – Сулейман от всей души хотел такой чести своему старому, закадычному другу, – а потом уж пожаловал к Уразметовым. «Свои люди… в обиде не будем», – думал он.
Но хоть и очень ждал Сулейман зятя, а нельзя сказать, чтобы на душе у него было совсем спокойно. Чувствовал он за собой один давний грешок. Было это лет шесть назад, а то и поболе, когда он гостил у зятя. Не утерпел он как-то и в горячке отчитал зятя за несколько высокомерный и властный тон. Сама простота и непосредственность, Сулейман в первый же день приезда подметил эти не понравившиеся ему замашки Муртазина. После-то уж каялся – не надо бы так круто. Но ведь сделал он это с самыми лучшими намерениями и именно потому, что крепко уважал зятя за ум и знания. В конце концов старик утешился тем, что прошлого не воротишь. Что было, то быльём поросло, нечего старое ворошить. Недаром говорят, кто старое помянет, тому глаз вон. Однако, когда Сулейман узнал, что зять с вокзала проехал прямо в обком, сердце у него ёкнуло: неужели Хасан злопамятен?
Впрочем, о своём внутреннем беспокойстве он никому не заикнулся ни словом – не любил раньше времени языком молоть. Наоборот, поддерживал у своих самые радужные настроения. Смеялся сам, других смешил. И, конечно уж, заблаговременно позаботился о «горючем». Этого дела он никому не доверял. Нурия была школьницей, Гульчира комсомолкой, Марьям на сносях, а Иштуган с Ильмурзой хозяйственными делами вообще не занимались.
Гульчира, как и Иштуган, хотя и рада была, как всегда, принять дома гостя, особого расположения к своему зятю не питала. Сдержанность Гульчиры объяснялась не столько её характером, сколько другими, одной ей известными причинами. Она всего лишь раз была у Муртазиных, и то проездом на курорт. Сколько ни допытывалась потом младшая сестра, как понравился ей Хасан-джизни, она толкового ответа от Гульчиры – ни хорошего, ни плохого – не добилась. Тогда Нурия выпалила:
– Значит, не имеешь собственного мнения, а ещё техник, замсекретаря заводского комитета комсомола!.. – Она пренебрежительно сморщила носик. – Зачем только тебя выбирали?..
– Затем, вероятно, что тебя там не было, – холодно бросила Гульчира.
– Ой, не сердись, апа[5]. Когда ты сердишься, мне хочется выть семиголовым железным дивом.
– Дивы железные не бывают. И вообще… пора бы тебе перейти от сказок к жизни.
Нурия не любила, когда ей намекали на её юный возраст. Десятиклассница уже. Пора бы и оставить эти намёки. Она, бедная, и так последние месяцы своей вольной жизни доживает.
– А своё мнение, апа, всё-таки не мешало бы иметь! Технику-конструктору это особенно необходимо, – старалась побольнее кольнуть Гульчиру Нурия. Но та по-прежнему оставалась холодно-неприступной.
Марьям, та никогда не видела Муртазина в глаза, но наслышалась о нём в семье много. Из этих рассказов в её воображении сложился постепенно образ большого, умного, волевого человека. И она заочно прониклась к нему уважением. Как женщина мягкого и доброго сердца, Марьям ждала гостя с тем тайным волнением, от которого как-то праздничнее и светлее делается гостю, и он забывает, что находится в чужом доме. Она только очень стеснялась своей беременности. Её тонкая талия безобразно раздалась, кожа лица поблёкла, потускнела, сошёл свежий румянец, который придавал ей вид совсем юной девушки. Если она при госте и выйдет к столу, то с одним условием – что сядет, как дореволюционная татарская сноха, за самовар.
Для Ильмурзы, который жил в семье как чужой, приезд зятя ничего не значил. Бесконечные разговоры о Муртазине его не трогали и как бы совершенно не касались.
Полы просохли, и Нурия с Гульчирой принялись расстилать дорожки. В комнатах сразу стало уютнее и даже будто теплее. Сулейман, мягко ступая своими кривыми, кавалерийскими ногами по дорожкам, прошёл в столовую – «залу», как они её громко называли, – самую большую комнату в квартире Уразметовых. Она была полна разлапистых цветов в кадушках и горшках. В ней веяло прохладой – все окна были распахнуты. С улицы доносился шум – гудки автомашин, трезвон трамваев, людские голоса, а из парка напротив – лёгкая музыка. Большой стол был накрыт новой розовой скатертью и празднично сервирован.
«Тут всё в порядке», – подумал Сулейман и прошёл в свою комнату, она была крайней и самой тихой в квартире. Здесь тоже прибрались. Чистотой и свежестью дышали белоснежные наволочки и новое кружевное покрывало, собственноручно связанное Гульчирой, большой мастерицей на такие дела. От пышного букета на маленьком круглом столике тоже веяло свежестью. Сулейман подошёл к нему и, касаясь атласно-белых, нежно-розовых, ярко-красных, светло-голубых, оранжевых лепестков своими огрубевшими от металла пальцами, прошептал:
– Красота-то какая!.. А аромат… Даже чуть голова кружится.
Перевёл взгляд на старинные стенные часы, высунулся за окно. Там уже стемнело, горели, мигая, уличные фонари.
«Да, здорово задержался зять», – подумал Сулейман, и снова ёкнуло его «двойное» сердце. На душе стало муторно, подымалась обида. Но тут вошла Нурия, весело прощебетав, что рабочему народу кушать подано.
Сулейман с Иштуганом, успевшие повидаться друг с другом ещё на заводе, пристроившись с краю стола, ели дымящийся эчпочмак – пирожок в виде треугольника, начинённый мясом, луком и картошкой. С аппетитом отправляя в рот куски, они обменивались новостями. Женщины не стали садиться за стол, решили дождаться гостя.
Занятый своими мыслями и точившим без конца внутренним беспокойством, Сулейман поначалу слушал сына рассеянно, одним ухом. Но постепенно разговор увлёк его, и, когда Иштуган во всех подробностях передал ему, чем коротко поделился с Матвеем Яковлевичем на улице, Сулейман, ударив по привычке тыльной стороной одной руки о ладонь другой, воскликнул:
– Дельно говоришь! Учить других – особого ума не надо. А вот нам самим ой как надобно умом раскидывать. Ты знаешь, что творится на заводе, га?
– А что? – встревожился Иштуган.
– Ага, не знаешь! Всё по чужим краям катаешься, где ж тебе знать дела родного завода. А у меня все наши неполадки вот где сидят. Возьми хотя бы эту распроклятую вибрацию… В крови моей она гуляет. Словно горячая стружка… забралась под самое сердце и шебаршит там, не даёт покоя. Зажать бы её, эту самую вибрацию, вот так!.. – И, вытянув свою могучую руку, он стиснул её в кулак.
– Чего ж не зажмёшь, почему медлишь? – подзадорил Иштуган. И увидел, как расширились глаза у отца, как задышал он часто, прерывисто, неспокойно.
– Не даётся, ведьма!..
– А ты с инженером советовался?
– Как не советоваться… Только знаешь, что для них твоя вибрация? Пёрышко, которое во сне чуть щекочет ноздри… И ничего больше… Они заняты переоборудованием цеха вообще, поточными линиями, автоматикой.
– А это как раз неплохо, по-моему, отец.
– Кто говорит, что плохо. Но для нас, станочников, и вибрация тоже не пёрышко. Она не пощекотывает нас, а бьёт прямо по этому самому месту. – И он хлопнул себя ладонью по короткому загривку. – Хоть караул кричи… Сколько раз наш брат – станочник – кидался в смертный бой против неё, – ничего путного пока не получается.
– Ты, отец, как я посмотрю, здорово загибаешь, – усмехнулся Иштуган. – Чем уж так мешает тебе вибрация?
– Как это чем? – взвился Сулейман. – С меня валы спрашивают, га?.. Спрашивают. Давай-давай!.. А как их дашь, коли чуть увеличишь оборот станка – и станок и деталь дрожат, как… Тьфу!
– А других резервов у тебя нет?
– В том-то и дело, что нет! Что было, всё использовано. До микрона…
Иштуган снова улыбнулся одним уголком рта и отодвинул тарелку. Он уже насытился и теперь принялся за чай.
– Валы, наверное, скоро закончатся, вот и ваша проблема вибрации решится. У нас же серийное производство…
– Ты шутки не шути! – строго оборвал его Сулейман. – Тут дело такое… Не до смеха. «Ваша», «наша» – это не рабочий разговор. Ты лучше помоги отцу. У тебя голова посвежее.
– Ну нет, куда мне против тебя, отец… Молод ещё. Бороду надо сперва отрастить.
– Ну, ну, не скромничай. У козла с рождения борода, а ума до старости нет. Так что помогай-ка отцу – и никаких гвоздей… Поможешь, га? – Сулейман скосил чёрные блестящие глаза на сына. Сколько лукавства, хитрости, чувства гордости за сына, сколько неуёмного желания добиться своего было в этих уразметовских, подобных чёрной искре глазах!
– Подумаю, коли просишь, – сказал сын на этот раз серьёзно и тоже с достоинством, – хоть я занят сейчас стержнями.
– Вот это молодец! – воскликнул Сулейман. – Не даёшь отцу погибать.
Часы пробили восемь. Потом девять, Сулейман и не заметил, как шло время. А спохватившись, заволновался, вскочил из-за стола.
– Так! – обхватил он ладонью бритый подбородок. – Значит… не пришёл. Ну что ж! – Он взглянул на своих домочадцев: они стояли понурившись у дверей. На их лицах он прочёл ту неловкость, которая охватывает обычно людей, когда, обманув их ожидания, к ним не приходит желанный гость. – Что ж! – повторил он. – Не будем из-за этого портить себе настроение. Давайте садитесь и несите всё, что только есть самого вкусного.
Но шутка не получилась. Наоборот, она усилила неловкость. Однако Гульчира и Марьям пошли исполнять просьбу отца, а Нурия осталась, прислонившись к углу книжного шкафа. Сулейман подошёл к ней и молча погладил по голове.
Часы пробили десять. И прозвучали эти десять ударов так, будто десять раскалённых гвоздей забили в самое сердце старого Сулеймана. Но даже тут он не показал своего горя близким людям. Громко расхваливал он каждое кушанье, дочерей и сноху за умение кухарить, сыпал шутками и хохотал, как самый беззаботный человек на свете.