Держались мы вместе по причине объединяющей нас лоховатости. Я, конечно, в этой бригаде был несомненным лидером, но не по лоховатости, как мне тогда казалось, а по способности договариваться и с бруталами, и с задротами, хоть последнее отнюдь не потрясает. Любопытно, что со школьной поры, чтоб ей сгинуть из памяти, прошло времени множество, и, казалось бы, ну о каких задротах, бруталах и прочей дворово-школьной шелухе можно рассуждать, когда тебе, считай, тридцать. Но в компании с теми, у кого за спиной шесть классов образования, ты за своей спиной ощущаешь смердящее дыхание школьного коридора. Время, что ли, вспять пошло, или кто спятил? Ничего не происходит, это замкнутый круг, ты только меняешься в длину, потом в ширину, оставаясь в кругу, не выходя за его пределы. Правда жизни, она как смерть, портит настроение, но что поделаешь.
Во дворе хозблока наши молдаване готовились рубить гусю голову. Узбеки скалили фиксы. Данилка был в центре интриги, согласится ли он рубануть? Или зассыт? Но он не зассал, он просто не стал. Зассал гусь кровавой струёй, обдав рядом стоявших, ржущих, меня в их числе. Данилку держали так, чтоб он смотрел и не отворачивался. Он смотрел, зеленел, но в обморок не упал, постеснялся. Гусь ещё долго елозил обрубком по дну ведра, в судороге лапкой махая нам с того света. Но ничего страшного не случилось, для деревенской жизни прикончить животину в дом или на продажу – это нормально. Для центра многомиллионного города, на территории одного из крупнейших в стране музеев – это, пожалуй, новость. Странно, конечно, ну и что. Данилка пока ещё не смотрел на меня как на предателя, лишь уводил взгляд в сторону, от стыда, наверное.
Он посмотрел мне в глаза прямо несколько позже. Это случилось, когда Джохра катал его по саду в ковше «Бобкэта». Джохра любил доставать Данилку, он то мучил его просьбами побороться с ним, крича ему: «Даниля, давай со мной барбара! Кураж!», то просто хватал его за шею и душил. А тут вдруг предложение помощи, чтобы Данилке не тащиться через весь сад зачем-то там, давай-де подвезу с ветерком, давай, прыгай в ковш, и погнали. Он запрыгнул в ковш, они погнали. «Бобкэт» ехал, подпрыгивая с задних колес на передние. Скакал буквально. Данилка держался изо всех сил. Джохра на полном ходу поднял ковш. Данилка продолжал удерживаться. Джохра резко развернул «Бобик» и завертел его в многократном пируэте. Данилка прошёл испытание – он не выпал. Обратно вернулись в том же виде, но без выкрутасов. Это в четыре-то дня, в пятницу, когда сад полон народу. Встречал их у ворот шеф в позе красного человечка, что горит в окне пешеходного светофора. И такой же красный, как бы злой. Данилка поверил в то, что он был злой, а это было не совсем так, потому что всё произошедшее – всего-навсего розыгрыш, спланированный и сверху утверждённый. Шеф кричал: «Тебя же могло пополам! У всех на глазах! Техника безопасности! Объяснительную!» Эта комедия была с приставкой «траги-», разумеется. Что вообще происходит без трагизма с участием Данилы? Думаю, одиночество – это его среда, моя точно и, может быть, Манькина. Одиночество – вот где неприятность остаётся первоначальной, естественной своей формы, не раздуваясь до безобразия усилиями неравнодушных. Ты просто смотришь на неприятность, поднимаешь брови, вздыхаешь и принимаешь её такой, какая она есть. А от такой беспристрастности неприятности делается дико скучно, и она сама тебя покидает. Но тут было некуда деться. Довели они, то есть шеф и толпа паясничающих работяг, в числе которых опять же был я, довели бедолагу до потрясения. Он в дворовой беседке за деревянным столом писал объяснительную под диктовку, на бумагу капали слёзы, щёки покрывались румянцем, руки тряслись, ноги сотрясали стол и объяснительную. Шеф, кажется, сообразил, что перегнул. Отвёл на разговор паренька в хозблок, там тот попросил отпустить его домой. Шеф вслед ему всё кричал про «не уволит» и что «шутка, шутка это была!». Я тоже суетливо пытался, оправдываясь, пока шли быстро к воротам, мямлил: «Здесь так прикалываются, не ведись ты, относись с юмором»… Мы резко встали, Данила смотрел в сторону: «Ничего, всё нормально», после чего уставился на меня с упрёком и длительно смотрел мокрыми глазищами, не моргая. А мне стало неловко, как будто мы пара и я был пойман на измене. Я смотрел на него с прищуром, это защитный такой прищур, полный смеха и холода, он спасает от излишков в отношениях между людьми, когда вы вроде бы лишь знакомые, но с пугающей быстротой переходите в ранг закадычных.
Он ушёл сутулясь, я остался, щурясь ему вслед.
Однажды мы красили скамейки. Стояла жара. Я, как всегда, взял бушлат, потому что эту погоду не поймёшь. Бывает, солнце шпарит, лето, а дубак как зимой. В этот раз не так было. Было как должно быть – лето и жарко, а вот я в бушлате, бросил его на куст, и тут… закончилась белая краска. День не переставал быть томным, потому что томным он не был, он был утомительным. От краски, тем не менее, всем было весело. Спина моя не собиралась меня щадить, и, как и прежде, громыхая, катил я тачку враскорячку с пустыми вёдрами в сторону блока. И путешествие это было удивительным, солнце блестело на всём теле улицы: машины, заборы, листва, деревья, тротуарная плитка, крыши, окна, люди со своими собачками – всё светилось под этим великим солнцем, и даже говно на траве сверкало брильянтом.