И вот Нана стала шикарной женщиной, жившей за счет глупости и развращенности мужчин, кокоткой высшего полета. Она быстро и решительно пошла в гору, завоевала известность в мире любовных связей, безрассудной расточительности и бесшабашной, наглой женской красоты.
Она сразу стала царить среди самых дорогих женщин. Ее портреты выставлялись в витринах, о ней писали в газетах. Когда она проезжала в коляске по бульварам, толпа прохожих оборачивалась и называла ее по имени с трепетом, с каким подданные приветствуют свою властительницу; а она, непринужденно развалившись, в пышном туалете, весело улыбалась из-под массы золотистых кудряшек, оттенявших ее подведенные глаза и накрашенные губы. И было каким-то чудом, что это толстуха, такая неловкая на сцене, такая смешная, когда ей хотелось изобразить порядочную женщину, без малейшего усилия играла в жизни роль очаровательницы. Тут была гибкость змеи, искусная, как бы невольная и необычайно изящная откровенность туалета, в движениях – нервность породистой кошки, великолепная, мятежная утонченность порока, попирающая Париж пятою всемогущей повелительницы. Она задавала тон, знатные дамы подражали ей.
Особняк Нана находился на авеню де Вилье, на углу улицы Кардине, в роскошном квартале, только что начавшем заселяться среди пустынных участков бывшей равнины Монсо. Строил его молодой художник; опьяненный первоначальным успехом, он был вынужден продать этот дом с едва просохшими стенами. Особняк в стиле возрождения напоминал по своеобразному внутреннему расположению дворец, со всеми современными удобствами в рамке несколько напыщенной оригинальности. Граф Мюффа купил его совершенно меблированным, переполненным всевозможными безделушками, с необыкновенно красивыми восточными штофными обоями, старинными буфетами, большими креслами в стиле Людовика XIII, так что Нана очутилась на фоне очень изысканной художественной обстановки, представлявшей хаос всевозможных эпох. Поскольку ателье, занимавшее центральную часть дома, было ей не нужно, она перевернула вверх дном все этажи, оставила внизу зимний сад, большой зал и столовую, а в бельэтаже, рядом со своей спальней и туалетной, устроила небольшую гостиную. Она поражала архитектора своими идеями, улавливая самую утонченную роскошь, идеями, рождавшимися мгновенно у этой дочери парижских улиц, обладавшей природной страстью к изяществу. Короче говоря, Нана не очень испортила особняк, даже добавила кое-что к роскоши обстановки, если не считать нескольких мелочей, носивших отпечаток наивной сентиментальности и кричащей пышности, напоминавших прежнюю цветочницу, которая любила мечтать перед витринами пассажей.
Во дворе, под большим навесом над подъездом, крыльцо было выстлано ковром, и, начиная от самого вестибюля, теплый воздух, заключенный в стенах, обитых тяжелыми тканями, был пропитан запахом фиалок. Проникавший сквозь раму из желтых и розовых стекол свет бледно-телесного оттенка освещал широкую лестницу. Внизу резной из дерева негр протягивал серебряный поднос, наполненный визитными карточками; четыре женщины из белого мрамора, с обнаженной грудью, поддерживали канделябры; бронзовые фигуры, вазы и китайские жардиньерки, наполненные цветами, диваны, покрытые старинными персидскими коврами, кресла со старой ковровой обивкой составляли меблировку вестибюля, украшали площадки лестниц, образуя в бельэтаже нечто вроде передней, где постоянно валялись мужские пальто и шляпы. Плотные ткани заглушали шум; царил полный покой; казалось, что входишь в часовню, полную благочестивого трепета и своим безмолвием оберегающую глубокую тайну, хранящуюся за запертыми дверьми.
Большой, слишком пышный зал в стиле Людовика XVI открывался только в торжественные вечера, когда Нана принимала гостей из Тюильри или иностранцев. Обычно она спускалась вниз только кушать и в те дни, когда завтракала одна, несколько терялась в высокой столовой, отделанной гобеленами, с огромным буфетом, украшенным старым, цветным фаянсом и роскошными вещами из старинного серебра. Она быстро поднималась опять к себе в бельэтаж, где занимала три комнаты – спальню, туалетную и маленькую гостиную. Уже дважды она переделывала спальню: сначала она отделала ее бледно-лиловым атласом, затем кружевными аппликациями по голубому шелку; и все еще была недовольна, находила, что это безвкусно, старалась подыскать что-нибудь другое, но безуспешно. Венецианские кружева, ценою в двадцать тысяч, покрывали ее низкую, как софа, кровать. Мебель была лакированная, белая с голубым, и с серебряными инкрустациями; повсюду разбросаны белые медвежьи шкуры в таком количестве, что они покрывали весь ковер; это был каприз утонченного вкуса Нана, которая никак не могла отвыкнуть садиться на пол, чтобы снять чулки. Рядом со спальней маленькая гостиная представляла пеструю смесь восхитительных предметов искусства; на фоне обивки из бледно-розового шелка совершенно вялого оттенка, затканного золотом, выделялась масса предметов разных стран и всевозможных стилей – итальянские поставцы, испанские и португальские лари, китайские пагоды, японская ширма тончайшей отделки, далее – фаянс, бронза, расшитые шелковые ткани, тонкие вышивки; тут же кресла шириною с кровать и диваны, глубокие, как альковы; они вносили мягкую истому, сонливую негу гарема. Комната сохраняла тон старого золота с зелеными и красными отливами, и ничто особенно не изобличало кокотку, за исключением располагающих к сладострастию кресел. Только две фарфоровые статуэтки – женщина в одной рубашке и другая, совершенно обнаженная, стоящая вверх ногами, – налагали на комнату некоторый отпечаток природного недомыслия. В открытую почти постоянно дверь можно было видеть туалетную, всю из мрамора, в зеркалах, с белой ванной и серебряными кувшинами и тазами, с приборами из хрусталя и слоновой кости. Сквозь задернутую занавеску туда проникал белый, как бы дремлющий полусвет, согретый благоуханием фиалок, этим возбуждающим ароматом Нана, которым был пропитан весь дом до самого двора.
Завести в доме порядок стоило больших хлопот. Правда, у Нана была Зоя, девушка, верившая в ее счастливую звезду и в течение нескольких месяцев спокойно ожидавшая этого внезапного переворота, убежденная в правильности своего чутья. Теперь Зоя торжествовала, она была полной хозяйкой в особняке, набивала собственные карманы и в то же время самым добросовестным образом обслуживала свою хозяйку. Но одной горничной было недостаточно. Нужны были еще дворецкий, кучер, швейцар и кухарка. С другой стороны, надлежало наладить конюшни. Тут принес большую пользу Лабордет, взяв на себя хлопоты, утомлявшие графа. Он приценивался к лошадям, вступал в переговоры с барышниками, ездил по каретникам и помогал советами молодой женщине, которую встречали с ним под руку у различных поставщиков. Даже прислугу подыскал Лабордет: молодцеватого детину Шарля – кучера, служившего до того у герцога Корбреза; Жюльена – молоденького дворецкого, кудрявого, с постоянной улыбкой на лице; и чету, Викторину и Франсуа, – жена была кухарка, а муж взят в качестве швейцара и выездного лакея. В коротких штанах, напудренный, одетый в ливрею – светло-голубую, с серебряным галуном, – Франсуа встречал посетителей в вестибюле. По своему укладу и порядкам дом был поставлен на аристократическую ногу.
На второй месяц дом был уже в полном порядке. Обзаведение обошлось свыше трехсот тысяч франков. В конюшне стояло восемь лошадей, а в сараях пять экипажей, из которых одно ландо, отделанное серебром, некоторое время изумляло весь Париж. И Нана, среди этой роскоши, заняла положение в свете, свила свое гнездо. Она бросила театр уже после третьего представления «Красавицы герцогини», предоставив Борднаву, которому грозил крах, несмотря на денежную поддержку графа, выпутываться самому. Однако после провала у нее остался горький осадок, присоединившийся к тому, что заставил ее испытать Фонтан; она относила это к гадостям, за которые ответственными, по ее мнению, были все мужчины. Поэтому теперь, по собственным ее словам, она была уверена в своей стойкости насчет увлечений. Но мысли о мести недолго держались в ее птичьем мозгу. В момент, когда она забывала о гневе, она была всецело поглощена расходованием денег, полная естественного презрения к платящему мужчине, постоянными прихотями мотовки и расточительницы, которая гордится разорением своих любовников.
Прежде всего Нана выяснила положение графа в доме. Она установила определенную программу их взаимоотношений. Он будет давать ей двенадцать тысяч франков ежемесячно, не считая подарков, и может требовать взамен только абсолютную верность. Она поклялась в верности, требовала уважения, полной свободы хозяйки дома, безусловного внимания ко всем ее прихотям. Так, она ежедневно будет принимать у себя своих друзей; он же может являться лишь в установленные часы; вообще у него должно быть слепое доверие к ней во всех отношениях. А когда он колебался, объятый ревнивым беспокойством, она притворялась оскорбленной, грозила все вернуть ему или клялась головою своего маленького Луи. Это должно было его удовлетворить. Где нет доверия, не может быть и любви. К концу первого месяца Мюффа проникся к ней полным уважением.
Но она желала и достигла большего. Вскоре она приобрела над ним влияние доброго товарища. Когда он приходил угрюмый, она старалась его развеселить, затем давала ему советы, выслушав предварительно его исповедь. Мало-помалу она стала интересоваться его семейными неприятностями, его женой, дочерью, его сердечными и денежными делами, относясь ко всему очень разумно, обнаруживая много справедливости и благородства. Один только раз она не удержалась и вспылила. Это произошло в тот день, когда граф сообщил ей, что Дагнэ, вероятно, будет просить руки его дочери Эстеллы. С тех пор как граф открыто жил с Нана, Дагнэ счел благоразумным порвать с ней отношения, отзывался о ней, как о падшей женщине, причем клялся, что вырвет своего будущего тестя из когтей этой твари. Зато и она недурно отделала своего прежнего Мими: это – шалопай, проживший все свое состояние с распутными женщинами; у него нет нравственных устоев; он не заставляет платить себе, но пользуется чужими деньгами, лишь изредка поднося букет цветов или угощая обедом. И так как граф, казалось, отнесся снисходительно к этим слабостям, она прямо заявила ему, что Дагнэ был ее любовником, добавив некоторые отвратительные подробности. Мюффа побледнел, как полотно. И о молодом человеке не было больше речи. Это научит его, как быть неблагодарным.
Не успели еще вполне отделать особняк, как однажды, в тот самый вечер, когда Нана расточала перед Мюффа клятвенные уверения в своей верности, она оставила у себя графа Ксавье де Вандевра. В течение двух недель он усиленно ухаживал за ней – наносил визиты и подносил цветы; она, наконец, уступила, не из увлечения, а скорее, чтобы убедить себя в своей полной свободе. Мысль о выгоде пришла позднее, когда Вандевр, на следующий день, помог ей оплатить счет, о котором она не хотела говорить графу. Она свободно могла вытянуть у него от восьми до десяти тысяч франков в месяц; это будут ее карманные деньги, они окажутся очень кстати. В то время Вандевр в какой-то безумной горячке проматывал остатки своего состояния. Лошади и Люси поглотили три его фермы. Нана быстро прикончила его последний замок возле Амьена. Он словно торопился спустить все, вплоть до развалин старой башни, построенной одним из Вандевров в царствование Филиппа-Августа; он страдал бешеной жаждой разрушения, с наслаждением оставляя последние золотые блестки своего герба в руках этой продажной женщины, служившей предметом вожделения всего Парижа; он также принял условия Нана – полную свободу, любовь в установленные дни, причем в порыве страсти даже не предъявлял наивного требования в клятвах. Мюффа ничего не подозревал. Что касается Вандевра, ему все было определенно известно; но он никогда не делал ни малейшего намека, разыгрывая неведение, со своей тонкой улыбкой наслаждающегося жизнью скептика, не требующего невозможного, лишь бы иметь свой час, и чтобы Париж знал об этом.
С этого момента дом Нана был действительно вполне устроен. Прислуга в конюшне, передней и жилых комнатах была подобрана. Зоя распоряжалась всем, выходя из самых непредвиденных осложнений. Хозяйство было оборудовано, как театр, распределено, как большое административное учреждение, и все шло с такой точностью, что в продолжение первых месяцев не замечалось ни малейших толчков, ни уклонений. Только хозяйка причиняла Зое большое огорчение своими неосторожными выходками, безрассудными поступками и безумными бравадами. В конце концов горничная стала понемногу относиться ко всему с меньшим рвением, заметив, что могла извлечь большую выгоду в минуты разлада, когда хозяйка совершала глупость, которую приходилось улаживать. Тогда сыпались подарки, она ловила в мутной воде золотые монеты.
Однажды утром, когда Мюффа еще не выходил из спальни, Зоя ввела в туалетную молодого человека, дрожавшего от волнения. Нана как раз меняла в это время белье.
– Зизи! Да это ты! – сказала пораженная молодая женщина.
Это действительно был Жорж. Увидев Нана в одной сорочке, с распущенными по обнаженным плечам золотыми волосами, он бросился к ней на шею, обнял и стал осыпать поцелуями. Она испуганно отбивалась и сдавленным голосом шептала:
– Перестань, он здесь! Это глупо… А вы, Зоя, с ума, что ли сошли? Уведите его вниз! Пусть побудет там. Я постараюсь сойти.
Зое пришлось выпроводить его. Внизу, в столовой, когда Нана удалось прийти к ним, она отругала их обоих. Зоя кусала губы и удалилась с обиженным видом – ведь она думала доставить барыне удовольствие. Жорж был так счастлив, увидев вновь Нана, что его прекрасные глаза наполнились слезами. Теперь скверные дни миновали, его мать решила, что он стал благоразумнее, и позволила ему покинуть Фондет. И вот, очутившись на вокзале, Жорж поспешил нанять экипаж, чтобы скорее обнять свою милую. Он говорил, что теперь хочет жить близ нее, как там, в Миньоте, когда он, с босыми ногами, поджидал ее в спальне. Во время разговора он протягивал к ней руки, чувствуя непреодолимую потребность касаться ее после годичной жестокой разлуки; он хватал ее руки, гладил их под широкими рукавами пеньюара, добирался до самых плеч…
– Ты все еще любишь своего мальчика? – спрашивал он своим детским голосом.
– Конечно, люблю, – отвечала Нана, отстраняясь от него резким движением. – Но ты явился, как снег на голову… Знаешь, милый, я не свободна. Надо быть благоразумным.
Жорж, выйдя из экипажа, был настолько ошеломлен исполнением столь долгожданного желания, что даже не заметил, куда попал. Только теперь он начал сознавать окружавшую его перемену. Он осмотрел богатую столовую с высоким лепным потолком, гобеленами и буфетом, сверкавшим серебром.
– Ах, да! – печально произнес он.
Нана объяснила ему, что он не должен никогда являться по утрам. После полудня, если хочет, от четырех до шести, в ее приемные часы. Затем, так как он смотрел на нее умоляюще, вопрошающими глазами, не спрашивая ни о чем, она, в свою очередь, поцеловала его в лоб.
– Будь молодцом, я сделаю все, что можно, – прошептала она, стараясь казаться как можно добрее.
По правде говоря, она больше ничего не чувствовала к Жоржу. Она находила его очень милым, желала бы быть его товарищем, но не больше. Однако, когда он являлся ежедневно в четыре часа, он казался таким несчастным, что Нана часто опять уступала, прятала его в шкафах, давала ему возможность постоянно пользоваться крупицами своей красоты. Он уже не покидал ее дома, приручившись, точно собачка Бижу, когда она, скрываясь в юбках своей госпожи, пользуется кое-чем от нее; он присутствовал при ее встречах с другими, ловя случайные подачки и мимолетные ласки в часы скучного одиночества.
Вероятно, г-жа Югон узнала, что ее мальчик снова попал в руки этой скверной женщины, так как она поспешила в Париж и решила прибегнуть к помощи своего старшего сына, лейтенанта Филиппа, который служил тогда в Венсенском гарнизоне. Жорж, скрывавшийся от старшего брата, пришел в отчаяние, опасаясь какой-нибудь неожиданной выходки. Так как он в порыве нежной откровенности не мог ничего скрыть от Нана, он только и говорил с ней, что о своем старшем брате, рисуя его здоровенным детиной, который ни перед чем не остановится.
– Понимаешь ли, – объяснил он, – мама сама к тебе не придет, но она может прислать моего брата… Несомненно, она пришлет за мной Филиппа.
Сначала Нана была очень оскорблена. Она сухо сказала:
– Франсуа выставит его за дверь без всяких разговоров!
Но юноша все время возобновлял разговор о брате, и она в конце концов заинтересовалась Филиппом. В течение недели она узнала его с ног до головы: он высокого роста, очень сильный, веселый, немного грубоват; тут же были сообщены некоторые самые интимные подробности – у него волосатые руки, родинка на плече. Так что однажды, ясно представляя себе этого человека, которого она намеревалась выставить за дверь, Нана воскликнула:
– Послушай-ка, Зизи, что же он не является, твой брат-то? Значит, он трус!
На следующий день, когда Жорж находился наедине с Нана, Франсуа пришел спросить, примет ли барыня лейтенанта Филиппа Югона. Жорж побледнел и прошептал:
– Я так и думал. Мама говорила со мной сегодня утром.
Он умолял молодую женщину ответить, что она не может принять Филиппа. Но та уже встала, возбужденная, говоря:
– Почему же? Он подумает еще, что я боюсь! Ладно же. Позабавимся!.. Франсуа, попросите этого господина подождать, пусть посидит с четверть часика в гостиной. Затем приведите его сюда.
Нана уже не садилась, а стала ходить в лихорадочном волнении от каминного зеркала к венецианскому, висевшему над итальянским баулом, тогда как Жорж в изнеможении сидел на диване, весь дрожа при мысли о готовящейся сцене. Шагая взад и вперед, Нана произносила отрывистые фразы:
– Пятнадцатиминутное ожидание подействует успокаивающе на этого молодчика… А затем, если он полагает, что попал к публичной женщине, при виде гостиной он будет поражен… Да, да, осмотрись, голубчик, это тебе не подделка, а все самое настоящее – по крайней мере, научишься уважать хозяйку. Вас, мужчин, надо учить уважению… А? Четверть часа еще не прошло? Нет? Только десять минут? Ничего, времени у нас хватит!
Она не могла усидеть на месте. Через четверть часа она отправила Жоржа, взяв с него слово, что он не будет подслушивать, так как это неприлично перед прислугой. Выходя в спальню, Зизи рискнул сказать сдавленным голосом:
– Не забудь, что это мой брат…
– Не беспокойся, – ответила она с достоинством, – если он будет вежлив со мной, то и я буду вежлива.
Франсуа ввел Филиппа Югона; он был в сюртуке. Сперва Жорж на цыпочках прошел через комнату, чтобы не ослушаться. Но звук голосов удержал его, он остановился в нерешительности, с таким отчаяние во всем своем существе, что ноги его подкосились. Ему представлялось, что произойдет катастрофа, мерещились пощечины и всякие отвратительные вещи, которые навсегда рассорят его с Нана. И вот он не в силах был удержаться от желания прильнуть ухом к двери. Он плохо слышал, так как плотные портьеры заглушали шум. Тем не менее он уловил несколько слов, произнесенных Филиппом, несколько жестких фраз, в которых раздавались слова: ребенок, семья, честь. В ожидании ответа его голубки у Жоржа сильно билось сердце, оглушая его своим стуком. Несомненно, она выпалит что-нибудь вроде: «паршивая рожа» или «убирайтесь к черту, я здесь у себя!» Но из гостиной не доносилось ни звука – точно Нана умерла там. Вскоре голос его брата тоже смягчился. Жорж ничего не понимал, но вдруг его слух поразил какой-то странный шепот. Нана плакала. Несколько секунд его раздирали противоречивые чувства – бежать, броситься на Филиппа. Тут в комнату вошла Зоя, и он отошел от двери, стыдясь, что его поймали.
Горничная стала спокойно прибирать в шкаф белье; а он, молчаливый и неподвижный, прижался лбом к окну, снедаемый томительной неизвестностью. Помолчав, она спросила:
– Кто у барыни, ваш брат?
– Да, – ответил юноша сдавленным голосом.
Снова наступило молчание.
– И вы очень беспокоитесь, не правда ли, господин Жорж?
– Да, – ответил он с таким же трудом.
Зоя не торопилась. Она сложила кружева и медленно произнесла:
– Напрасно… Барыня все уладит.
И только. Они замолчали. Но она не ушла. С добрую четверть часа она еще возилась в комнате, не замечая возрастающего отчаяния юноши, который побледнел от тревоги и сомнений, искоса кидая взгляды на гостиную. Что они там так долго делают? Может быть, Нана все еще плачет? Этот грубиян, наверно, отколотил ее. Когда Зоя, наконец, ушла, Жорж бросился к двери и снова прильнул к ней ухом. Мальчик остолбенел; он положительно потерял голову, услышав веселые голоса, нежный шепот, сдержанный смех женщины, которой говорят комплименты. Впрочем, Нана почти тотчас же проводила Филиппа до самой лестницы, обменявшись с ним дружескими, интимными словами.
Когда Жорж решился вернуться в гостиную, молодая женщина разглядывала себя, стоя перед зеркалом.
– Ну, как? – спросил он в остолбенении.
– Что как? – переспросила она, не оборачиваясь, и небрежно добавила: – Что ты мне рассказывал? Твой брат очень мил!
– Значит, улажено?
– Конечно, улажено… Да ты что, собственно, воображаешь? Можно подумать, что мы собирались драться.
Жорж, ничего не понимая, пробормотал:
– Мне показалось… Ты не плакала?
– Я плакала? – воскликнула она, пристально гладя на него. – Да ты грезишь! С чего бы мне плакать?
Тут уж пришлось смутиться Жоржу, так как Нана устроила ему сцену за то, что он ослушался и шпионил за дверью. Хотя она на него дулась, он подошел к ней, спрашивая с ласковой покорностью:
– Значит, мой брат…
– Твой брат сразу увидел, с кем имеет дело… Ты понимаешь, я могла оказаться проституткой, и тогда его вмешательство было бы понятно, принимая во внимание твой возраст и вашу фамильную честь. О, мне очень понятны эти чувства… Но ему достаточно было взглянуть, он вел себя как светский человек… Так что ты не беспокойся, все кончено, он успокоит твою маму.
Она, смеясь, продолжала:
– Впрочем, ты увидишься здесь со своим братом… Я его пригласила, он придет еще раз.
– Ах, он еще раз придет, – проговорил юноша бледнея.
Он ничего не добавил, и о Филиппе больше не было речи. Нана одевалась, собираясь уходить, а Жорж смотрел на нее грустными глазами. Несомненно, он был рад, что все уладилось, так как предпочитал лучше умереть, чем порвать с Нана; но в глубине души его томила глухая тоска, неведомая боль, о которой он не решался говорить. Он никогда не узнал, каким образом Филипп успокоил мать. Три дня спустя она уехала с довольным видом обратно в Фондет. В тот же вечер у Нана Франсуа доложил о приходе лейтенанта. Юноша вздрогнул; Филипп весело вошел, шутил и обращался с ним как с мальчишкой, на проказы которого смотрел сквозь пальцы, как на нечто, не имеющее никакого значения. У Жоржа сжалось сердце, он боялся шевельнуться, краснел, как девушка, от всякого слова. Между братьями не существовало товарищеских отношений; Жорж был моложе Филиппа на десять лет и боялся его, как отца, от которого скрывают свои любовные похождения. Поэтому ему было неловко и стыдно, когда он смотрел на старшего брата, так свободно державшегося с Нана, громко смеявшегося, пышущего весельем и здоровьем. Но когда вскоре Филипп стал появляться ежедневно, Жорж мало-помалу привык к его посещениям. Нана торжествовала. Так завершилось ее устройство на новом месте, среди веселой сутолоки жизни, полной наслаждений; Нана смело праздновала новоселье в особняке, ломившемся от мужчин и массы вещей.
Однажды граф Мюффа явился днем в неурочное время, когда у Нана были как раз братья Югон. Узнав от Зои, что у барыни гости, он уехал соблюдая скромность учтивого человека. Вечером Нана встретила его с холодным гневом оскорбленной женщины.
– Я не давала вам никакого повода оскорблять меня, милостивый государь, – сказала она. – Вы должны это понять! Раз я дома, я прошу вас входить, как остальные…
Граф остолбенел.
– Дорогая… – пытался он объяснить.
– Может быть, у меня были гости! Да, были мужчины. Что ж, по-вашему, я делала с этими мужчинами?.. Когда мужчина ведет себя как скромный любовник, он афиширует этим женщину, а я не желаю, чтобы меня афишировали!
Он с трудом добился прощения. В глубине души граф был восхищен. Именно благодаря таким сценам она держала его в повиновении, причем он был убежден в ее верности. Она давно уже свела его с Жоржем; мальчик забавлял ее, говорила она. Потом она пригласила Мюффа обедать вместе с Филиппом, и граф был с ним очень любезен; выйдя из-за стола, он отвел молодого человека в сторону и спросил, как поживает его мать. С тех пор братья Югон, Вандевр и Мюффа открыто стали бывать в доме, пожимая друг другу руки, как завсегдатаи. Так было удобнее. Только Мюффа из скромности являлся не очень часто, сохраняя церемонный тон постороннего гостя. Ночью, когда Нана снимала чулки, сидя на медвежьей шкуре, он дружелюбно отзывался о молодых людях, в особенности о Филиппе, который был олицетворением благородства.
– Это верно, они очень милы, – говорила Нана, оставаясь на полу и переодевая сорочку. – Только, видишь ли, они понимают, с кем имеют дело… Одно слово, я выброшу вон всю эту компанию!
Но среди всей этой роскоши и поклонения Нана смертельно скучала. Ночью, в любую минуту, к ее услугам было вдоволь мужчин, а денег было столько, что они валялись в ящиках туалетного столика вперемешку с гребнями и щетками. Но это ее уже не удовлетворяло: она чувствовала какую-то пустоту, какой-то пробел в своем существовании, вызывавший зевоту. Часы ее ничем не заполненной жизни повторялись с неизменным однообразием. Завтрашнего дня не существовало. Она жила, как птица небесная, уверенная в хлебе насущном, готовая уснуть на первой попавшейся ветке. И уверенность, что ее накормят, давала ей возможность весь день лежать на боку, ничего не предпринимая; усыпленная этой праздностью, подчиняясь обстоятельствам с монастырской покорностью, она как бы замкнулась в своем ремесле публичной женщины. Она разучилась ходить, так как на прогулку выезжала только в экипаже. К ней возвращались ребяческие привычки и вкусы девчонки; она с утра до вечера только и делала, что целовала Вижу, убивала время в бессмысленных развлечениях и целые дни проводила в ожидании мужчины, которого терпела с видом усталой снисходительности.
Единственная забота опустившейся женщины заключалась в том, чтобы поддерживать свою красоту. Нана беспрерывно разглядывала себя, мылась, обливалась духами и гордилась тем, что в любую минуту и в присутствии кого бы то ни было может, не краснея, показаться обнаженной. Нана вставала в десять часов утра. Шотландский пинчер Бижу будил ее, облизывая ей лицо; на пять минут собака становилась игрушкой, прыгала по рукам и ногам молодой женщины, раздражая графа Мюффа. Бижу, точно мужчина, первый вызывал его ревность: неприлично собаке совать нос под одеяло. Затем Нана отправлялась в туалетную и принимала там ванну. Около одиннадцати часов приходил Франсис и временно закалывал ей волосы перед сложной предобеденной прической. Так как Нана терпеть не могла кушать в одиночестве, у нее почти всегда завтракала г-жа Малуар, являвшаяся по утрам из тьмы неведомого в своих необычайных шляпках и исчезавшая по вечерам в таинственный мрак своего существования, которым, впрочем, никто не интересовался. Но самым тяжелым моментом был промежуток в два-три часа перед завтраком и переодеванием. Обычно Нана предлагала своей старой приятельнице сыграть партию в безик; иногда она читала «Фигаро», интересуясь театральными и светскими новостями. Случалось даже, что она открывала книжку, так как у нее была претензия слыть любительницей литературы. Туалет ее продолжался чуть ли не пять часов. Тогда лишь она пробуждалась от своей длительной спячки, выезжала в экипаже на прогулку или принимала у себя целую толпу мужчин, часто обедала вне дома, ложилась очень поздно спать, а наутро вставала такой же усталой и снова начинала день, похожий на вчерашний.
Самым большим развлечением для нее была поездка в Батиньоль к тетке, чтобы повидаться с маленьким Луизэ. По неделям она не вспоминала о нем, но вдруг на нее находил прилив нежности и она прибегала к нему пешком, исполненная скромности и добрых материнских чувств; она приносила больничные подарки: тетке – табаку, малышу – апельсины и печенье. В другой раз она приезжала в коляске, возвращаясь из Булонского леса и ее кричащий туалет производил на пустынной улице переполох. С тех пор, как племянница пошла в гору, г-жа Лера не переставала пыжиться от чванства. Она редко появлялась на авеню де Вилье, говоря для виду, что ей там не место; зато на своей улице она торжествовала, радуясь, когда молодая женщина приезжала в платьях, стоивших четыре или пять тысяч франков, показывала на следующий день подарки и называла цифры, ошеломлявшие соседок. Чаще всего Нана посвящала семье воскресные дни, и если Мюффа приглашал ее, отказывала ему с улыбкой истой мещаночки – невозможно, она обедает у тетки, она идет к малышу. К тому же мальчуган постоянно хворал. Ему шел третий годок, он уже порядком вырос. Но у него появилась экзема на шее, а тут еще ушки загноились – это заставляло опасаться костной болезни. Когда Нана видела, кокай он бледный, какая у него испорченная кровь, и дряблое желтое тельце, она становилась серьезной: это крайне удивляло ее. Что могло быть у крошки, почему он такой хилый? Она-то, мать, очень здоровая.
В те дни, когда ребенок не интересовал Нана, она возвращалась к шумному однообразию своего существования. Тут были и прогулки в Булонском лесу, и первые представления, обеды и ужины в «Золотом доме» или в «Английском кафе», и посещения всяких общественных мест, и все спектакли, где толпилась публика, и Мабиль, и обозрения, и скачки. Но все же пустота бессмысленной праздности доводила ее чуть не до спазм в желудке. Несмотря на то, что сердце ее было постоянно занято каким-нибудь мимолетным увлечением, она потягивалась с видом величайшей усталости, как только оставалась одна. Одиночество моментально нагоняло на нее тоску, так как тут она сразу начинала ощущать пустоту и скуку. Веселая по характеру своего ремесла и по натуре, она становилась тогда мрачной и восклицала между двумя зевками, как бы подводя итог своей жизни:
– Ах, как мне надоели мужчины!