Вдруг полоса света исчезла. Простой этот факт показался ему неожиданной катастрофой, чем-то неприятным и волнующим; ясно – они потушили лампу, они лягут спать. Это благоразумно в столь поздний час. Но он рассердился: темное окно его больше не интересовало. Мюффа еще с четверть часа смотрел не него, потом это его утомило, он отошел от двери и сделал несколько шагов по тротуару.
До пяти часов он ходил взад и вперед, поднимая временами голову. Окно все еще было безжизненно; минутами Мюффа спрашивал себя, уж не приснились ему эти пляшущие на стеклах тени. Он был подавлен неимоверной усталостью: на него нашла такая тупость, что он забывал, чего ждет на углу этой улицы, спотыкался о камни мостовой и просыпался как перепуганный, зябко вздрагивая, точно человек, который даже не знает, где он: стоит ли вообще о чем-нибудь беспокоиться? Раз эти люди заснули, пускай их спят. К чему вмешиваться в их дела? Такая темень, – никто никогда не узнает об этом. И вот все, что было в нем, все ушло, вплоть до любопытства, все было поглощено одним желанием – покончить, поискать где-нибудь облегчения. Становилось холоднее, улица опостылела ему; дважды граф уходил, затем снова возвращался, волоча ноги, и, наконец, ушел окончательно. Конечно, ничего нет. Он спустился к бульвару и больше уже не приходил.
Началась мучительная прогулка по улицам. Он медленно шел, равномерно шагая вдоль стен. Каблуки его стучали, он видел лишь свою тень, то выраставшую, то уменьшавшуюся у каждого газового фонаря. Это баюкало его, занимало мысли. Позднее он ни за что не мог бы вспомнить, где проходил. Ему казалось, что он часами кружился, как в цирке. У него осталось только одно очень ясное воспоминание. Не умея себе объяснить, как это случилось, он вдруг очутился у решетки пассажа Панорам: прильнув к ней лицом, он держался обеими руками за прутья. Он не дергал их, он просто старался заглянуть внутрь пассажа, охваченный переполнившим все его сердце волнением, но не мог ничего разглядеть: мрак заливал пустынную галерею, ветер, дувший с улицы Сен-Марк, пахнул ему в лицо сыростью, как из подвала. Но он упорно стоял, пока не перестал грезить; он удивился, спрашивая себя, что ему нужно здесь в этот час, почему он прильнул к решетке с такой страстностью, что прутья впились ему в лицо. Тогда он снова возобновил свою бесцельную ходьбу, а сердце его было исполнено грусти, точно ему изменили и он теперь навсегда остался в этом мраке один.
Наконец забрезжило утро, наступил мутный зимний рассвет, печальный рассвет грязных парижских тротуаров. Мюффа вернулся на широкие улицы, где была стройка, к лесам новой Оперы. Вымоченная ливнями, изборожденная повозками, покрытая известкой земля превратилась в грязное озеро. Не глядя, куда он ступает, Мюффа все шел, скользя, с трудом удерживаясь на ногах. Пробуждение Парижа, появление на улицах дворников и первых групп рабочих вносили в его душу новое смятение, по мере того как становилось светлее. На него оглядывались, с удивлением смотрели на его промокшую шляпу, на его грязную одежду и растерянный вид. Он долго бродил среди лесов стройки, стоял, прислоняясь к дощатым заборам. В его опустошенном сознании сохранилась лишь одна мысль: он был несчастлив.
Тогда он вспомнил о боге. Внезапная мысль о помощи свыше, о божественном утешении поразила его, как нечто неожиданное и странное; она вызвала образ г-на Вено; Мюффа представил себе его толстенькое лицо, гнилые зубы. Несомненно, г-н Вено, которого Мюффа избегал последние месяцы, чем несказанно огорчал старика, будет счастлив, если граф зайдет к нему и расскажет о своем горе. Когда-то бог оказывал графу милосердие. При малейшем огорчении, при малейшем препятствии, мешавшем ему на жизненном пути, граф шел в церковь, падал на колени, повергая ниц свое ничтожество перед всевышним могуществом, – и выходил оттуда подкрепленный молитвой, готовый пожертвовать благами мира всего ради вечного спасения. Но в эту пору он ходил в церковь только изредка, в часы, когда его страшили муки ада; его одолевали всяческие слабости, Нана мешала ему исполнять свой долг. Мысль о боге изумила его. Почему не подумал он о боге сразу, в тот ужасный миг, когда разбивалось и летело в бездну все его слабое человеческое существо? Едва волоча ноги, он стал искать церковь. И не мог вспомнить, не узнавал улиц в этот ранний час. Однако, повернув за угол улицы Шоссе-д'Антен, он заметил в конце ее башню церкви Троицы, которая неясно вырисовывалась и таяла в тумане. Белые статуи над оголенным садом представлялись зябкими Венерами, терявшимися среди пожелтевшей листвы парка. На паперти граф перевел дух, его утомил подъем по широким ступеням. Наконец он вошел. В церкви было очень холодно, ее топили накануне; под высокими сводами скопились испарения от воды, просочившейся сквозь оконные щели. Боковые приделы тонули во мраке, в церкви не было ни души; где-то в глубине, в мутном сумраке угрюмого пробуждения, слышалось шарканье башмаков церковного сторожа. Граф, наткнувшись на сдвинутые в беспорядке стулья, растерянный, с горечью в сердце, упал на колени у решетки маленькой часовни, около чаши со святой водой. Он сложил руки, вспоминал молитвы, всем существом своим жаждал отдаться религиозному чувству. Но только губы его шептали слова молитв, рассудок же был далек, возвращался назад, принимался снова бродить по улицам, словно его погоняла неумолимая необходимость. Он повторял: «О боже, помоги мне, не оставь раба своего, предающегося милостыни твоей! О боже, я преклоняю пред тобой колени, не дай погибнуть от врагов твоих!» Ответа не было, тьма и холод ложились на его плечи, шорох шаркающих вдали башмаков мешал молиться. Он все время только и слышал этот раздражающий шорох в пустынной церкви, которую подметали утром после ранней службы. Опираясь о стул, он поднялся; колени его хрустнули. Бог все еще не снизошел к нему. Зачем идти к г-ну Вено, к чему плакать в его объятиях? Этот человек бессилен что-либо сделать. И вот машинально он вернулся к Нана.
На улице Мюффа поскользнулся и почувствовал, сто на глаза его навертываются слезы; он не сетовал на судьбу, он был лишь слаб и болен. Он слишком устал, слишком страдал от дождя и холода. Мысль вернуться к себе, в темный особняк на улице Миромениль, леденила его. У Нана ему пришлось ждать, пока не пришел привратник, потому что дверь была заперта. Поднимаясь по лестнице, он улыбнулся, согретый мягким теплом этого гнездышка, где он сможет растянуться и уснуть.
Когда Зоя открыла ему дверь, она даже отступила от удивления и беспокойства. У ее хозяйки отчаянная мигрень, всю ночь она глаз не сомкнула. Но все же она пойдет посмотрит, не уснула ли хозяйка. Горничная проскользнула в спальню, а граф вошел в гостиную и бросился на кресло. Но почти тотчас же появилась Нана. Она вскочила прямо с постели, накинув юбку, босая, с распущенными волосами, в скомканной и разорванной после любовной ночи сорочке.
– Как! Опять! – воскликнула она, пылая от гнева. Она хотела собственноручно вышвырнуть графа за дверь. Но видя его таким жалким, таким несчастным, она в последний раз прониклась к нему жалостью.
– Нечего сказать! Хороший у тебя вид, бедный мой песик! – продолжала она снисходительно. – В чем дело?.. Ты их подстерег, ты очень расстроился?
Он ничего не ответил; он был похож на загнанного зверя. Но она поняла, что у него все еще нет доказательств, и, чтобы успокоить его, проговорила:
– Видишь, я ошиблась. Твоя жена – порядочная женщина, честное слово!.. А теперь, миленький, надо идти домой и лечь спать. Это необходимо для тебя.
Он не двигался с места.
– Эй, слушай-ка, убирайся вон! Я не могу оставить тебя… Уж не собираешься ли ты здесь поселиться?
– Да, пойдем ляжем, – пробормотал он.
Она сдержала гнев, хотя ей не терпелось выгнать его. Поглупел он, что ли?
– Ладно, убирайся, – повторила она.
– Нет.
Тогда она окончательно вышла из себя.
– Да это просто противно!.. Пойми, что я тобой сыта по горло; иди к своей жене, которая тебе изменяет. Да, да, она тебе изменяет, можешь мне поверить… Ну, что? Получил? Оставишь ты меня, наконец, в покое?
Глаза Мюффа наполнились слезами. Он умоляюще сложил руки.
– Пойдем ляжем.
Тут Нана совсем потеряла голову, у нее сжалось горло от нервного рыдания. В конце концов почему она должна служить отдушиной! Какое ей дело до всех этих историй? Конечно, она по доброте душевной старалась как можно осторожнее открыть ему глаза. И теперь ей же приходится за все отвечать! Ну уж, извините! Хоть у нее и доброе сердце, но не настолько.
– К черту! Будет с меня! – кричала она, колотя кулаком по столу. – А я-то еще распиналась, хотела быть преданной. Да, милый мой, мне нужно сказать только слово, и завтра же я буду богачкой.
Граф с удивлением поднял голову. Он никогда не думал о деньгах. Да если она только чего-нибудь пожелает, он тотчас же исполнит ее желание. Все его состояние принадлежит ей.
– Нет, поздно, – возразила она. – Я люблю мужчин, которые дают, не дожидаясь, чтобы их просили… Нет, если бы ты предложил мне целый миллион за одну только ночь, я бы и то отказалась. Конечно, у меня кое-что другое есть… Проваливай, или я за себя больше не ручаюсь. Я на все способна.
Нана угрожающе направилась к нему. И в тот момент, когда эта добродушная проститутка, доведенная до высшей степени раздражения, дошла до последней точки, убежденная в своем праве, убежденная в том, что стоит выше всех этих честных людей, надоевших ей до смерти, в этот момент внезапно раскрылась дверь, и появился Штейнер. Это окончательно переполнило чашу. У Нана вырвался отчаянный вопль.
– Так! Вот и другой!
Штейнер, ошеломленный раскатом ее голоса, остановился. Непредвиденное присутствие Мюффа было ему неприятно, он боялся объяснения, от которого уклонялся целых три месяца. Моргая глазами, он смущенно топтался на месте, избегая смотреть на графа. Он задыхался, лицо его побагровело, черты исказились, как у человека, который обегал весь Париж, чтобы принести приятное известие, и чувствует, что напоролся на какую-то катастрофу.
– Тебе еще чего здесь нужно? – грубо спросила Нана, обращаясь к банкиру на «ты», чтобы поиздеваться над ним.
– Мне… мне… – бормотал он. – Мне нужно передать вам то, о чем вы сами догадываетесь.
Он колебался. За день до того Нана заявила ему, что если он не добудет ей тысячу франков на уплату векселя, она перестанет его принимать. Два дня он обивал пороги. Наконец ему удалось в то самое утро достать нужную сумму денег.
– Тысячу франков, – сказал он наконец, вынув из кармана конверт.
Но Нана не помнила о деньгах.
– Тысячу франков! – воскликнула она. – Что я, милостыню, что ли, прошу?.. Вот тебе тысяча франков.
И, взяв конверт, Нана бросила его банкиру в лицо. Он с удивлением взглянул на Нана, а затем обменялся с Мюффа отчаянным взглядом. Нана подбоченилась и закричала еще громче:
– Ну-с, скоро вы перестанете меня оскорблять!.. Я рада, что ты тоже пришел, голубчик; по крайней мере чистка так чистка… А ну-ка, вон отсюда!
И видя, что они не торопятся уйти, словно прикованные к месту, продолжала:
– Что? Вы говорите, я делаю глупости? Возможно! Но вы мне все слишком надоели! К черту! Не хочу больше быть шикарной, хватит! Если околею, – значит, мне так нравится.
Они хотели утихомирить ее, стали ее умолять успокоиться.
– Раз, два… вы не желаете уходить?.. Так вот же вам! Глядите, у меня гости.
Резким движением она распахнула дверь спальни. Тоща оба они увидели в неубранной постели Фонтана. Актер не ожидал, что его покажут в таком виде: он болтал в воздухе ногами, сорочка его задралась кверху, он катался в измятых кружевах и похож был, благодаря своей темной коже, на козла. Впрочем, он ничуть не смутился; он привык на подмостках ко всяким случайностям. После первого ощущения неловкости он нашел подходящую мимику, чтобы с честью выйти из положения, изобразив кролика, как сам называл это, то есть вытянул губы, наморщил нос и задвигал всей своей рожей. От его наглой физиономии фавна так и несло пороком. Уже целую неделю Нана ездила за Фонтаном в «Варьете», воспылав к нему мимолетной страстью, какую зачастую испытывают проститутки к уродству комических актеров.
– Вот! – проговорила она, указывая на него жестом трагической актрисы.
Мюффа, терпеливый ко всему, возмутился при этом оскорблении.
– Потаскуха! – прошептал он.
Нана, вошедшая уже было в спальню, вернулась; последнее слово должно было остаться за ней.
– Что-о? Потаскуха? А твоя жена?
И вышла, изо всей силы хлопнув дверью, с шумом закрыв ее на задвижку. Мужчины остались одни и молча смотрели друг на друга. Вошла Зоя. Но она не стала их гнать, – напротив, очень рассудительно завела с ними беседу. Как мудрая особа, она считала, что ее хозяйка немного хватила через край. Тем не менее она ее защищала: комедиант не долго продержится, надо переждать, пока пройдет это увлечение. Оба ушли, не проронив ни слова. На улице, растроганные общей участью, они обменялись молчаливым рукопожатием и, повернувшись друг к другу спиной, разошлись, волоча нога, в разные стороны.
Когда Мюффа вернулся наконец в свой особняк на улице Миромениль, его жена только-только подъехала. Они встретились на широкой лестнице, от темных стен которой веяло ледяным холодом. Оба подняли голову и увидели друг друга. Граф все еще был в своей забрызганной грязью одежде, и лицо его было растерянным и бледным, как у человека, только что предавшегося пороку. Графиня, словно разбитая проведенной в поезде ночью, едва держалась на ногах; прическа ее была сделана кое-как, веки окружены синевой.
Это происходило на улице Верон, на Монмартре, в маленькой квартирке на четвертом этаже. Нана и Фонтан пригласили нескольких друзей отпраздновать крещенский сочельник. Они устроились только за три дня до этого и справляли новоселье. Все вышло неожиданно, они и не собирались начинать совместную жизнь, случилось это в первом пылу их медового месяца. На следующий день после своей грубой выходки, когда Нана так решительно выставила графа и банкира, она почувствовала, что все вокруг нее рушится. Она сразу учла положение: кредиторы наводнят переднюю, станут вмешиваться в ее сердечные дела, толковать о продаже всего имущества, если она не будет благоразумна; пойдут споры, бесконечные изворачивания, чтобы отвоевать несчастную обстановку. И она предпочла все бросить. К тому же огромная раззолоченная квартира на бульваре Осман была нелепа и угнетала ее. Воспылав нежностью к Фонтану, Нана мечтала о хорошенькой светлой комнатке, воскресив свой прежний идеал цветочницы, когда пределом ее желаний были зеркальный шкаф из палисандрового дерева и кровать с голубым репсовым пологом. В два дня она распродала все безделушки и драгоценности, какие ей удалось вынести из дома, и исчезла с десятью тысячами франков в кармане, не сказав ни слова привратнице; Нана в воду канула, исчезла бесследно. Зато уж теперь мужчины не станут к ней бегать.
Фонтан был очень мил. Он не возражал и не мешал ей. Он даже сам поступил по-товарищески. У него тоже было около семи тысяч франков сбережений, и он охотно согласился присоединить их к десяти тысячам Нана, хотя его и обвиняли в скупости. Это казалось им солидным хозяйственным фондом. С этого они и начали свою новую жизнь, сообща наняв и обставив две комнаты на улице Верон, делясь всем по-дружески. Сначала все шло восхитительно.
Г-жа Лера с Луизэ явилась первой в крещенский сочельник. Фонтана еще не было дома, и г-жа Лера позволила себе выразить опасения по поводу того, что племянница отказывается от богатства.
– Ах, тетя! Я так люблю его! – воскликнула Нана, красивым жестом прижимая к груди обе руки.
Эти слова произвели необычайное впечатление на г-жу Лера. Она прослезилась.
– Ты права, – сказала она убежденно, – любовь прежде всего.
И тетка стала восторгаться уютными комнатами. Нана показала ей спальню, столовую, даже кухню. Конечно, они были невелики, но потолки в них побелили, переменили обои, и солнышко весело светило в чистые окна.
Г-жа Лера задержала Нана в спальне, а Луизэ расположился на кухне, за спиной кухарки, чтобы наблюдать за жарившейся курицей.
Если тетка позволяла себе высказать свои соображения, то только потому, что перед приходом сюда у нее побывала Зоя. Зоя самоотверженно осталась на боевом посту, зная, что хозяйка отблагодарит ее позднее – в этом она не сомневалась. Во время разгрома квартиры на бульваре Осман Зоя отстаивала интересы Нана, не уступала кредиторам, придумывала достойное отступление, спасала остатки добра, отвечала, что хозяйка путешествует, и никогда не указывала ни одного адреса. Из страха, что ее проследят, она даже лишала себя удовольствия навещать Нана. Между тем утром она забежала к г-же Лера, так как были новости. Накануне явились кредиторы: обойщик, угольщик, прачка соглашались повременить и даже предлагали хозяйке очень крупную сумму, если она вернется домой и будет вести себя благоразумно. Тетка повторила слова Зои. За этим, вероятно, скрывался мужчина.
– Никогда! – заявила возмущенная Нана. – Вот как! Хороши поставщики! Уж не думают ли они, что я продамся, чтобы оплатить их счета!.. Да я скорее умру с голоду, чем обману Фонтана.
– Так я и ответила: у моей племянницы слишком любящее сердце.
Все же Нана было очень досадно, что продают Миньоту и что Лабордет покупает дачу для Каролины Эке за такую нелепую цену. Она обозлилась на всю эту банду: настоящие твари эти девки, хотя и задирают нос. Ну уж, извините, она гораздо лучше их всех!
– Пусть важничают, – решила она, – деньги никогда не принесут им настоящего счастья… И потом, знаешь, тетя, мне теперь не до них – я слишком счастлива.
В это время вошла г-жа Малуар. На ней была одна из тех необыкновенных шляп, форму которых умела придумывать только она одна.
Радость свидания была велика. Г-жа Малуар объяснила, что роскошь ее смущала; теперь же она иногда будет заходить сыграть партию в безик. Ей тоже показали квартиру, и на кухне в присутствии кухарки, поливавшей соусом курицу, Нана стала говорить об экономии, сказав, что прислуга будет стоит слишком дорого и она сама хочет заняться хозяйством. Луизэ с вожделением смотрел на противень.
Вдруг раздался шум голосов. Пришел Фонтан с Боском и Прюльером. Можно было садиться за стол.
Суп был уже подан, когда Нана стала в третий раз показывать квартиру.
– Ах, друзья мои, как у вас хорошо! – повторял Боск лишь для того, чтобы доставить удовольствие товарищам, которые угощали обедом; по правде говоря, «гнездышко», как он выражался, его вовсе не привлекало.
В спальне он стал еще любезнее. Обычно он не терпел женщин, и мысль, что мужчина мог обзавестись одной из этих мерзких тварей, вызывала в нем негодование, на какое был способен этот пьяница, презиравший мир.
– Ай да молодцы! – продолжал Боск, подмигивая. – Устроились втихомолку… И прекрасно: вы, пожалуй, правы. Это прелестно, мы будем навещать вас, ей-богу.
Но тут явился Луизэ верхом на палке от метлы, и Прюльер сказал с язвительным смехом:
– Каково! У вас уже есть малыш?
Это было очень смешно. Г-жа Лера и г-жа Малуар хохотали до упаду. Нана, нисколько не сердясь, умиленно засмеялась: к сожалению, нет, это не так, а то было бы совсем неплохо и для малыша и для нее самой; впрочем, она надеется, что и у них будет ребенок. Фонтан, дурачась, взял Луизэ на руки, играя, сюсюкая.
– Не правда ли, мы любим нашего папочку… Называй же меня папой, бездельник.
– Папа… Папа… – лепетал ребенок.
Все стали его ласкать. Боску это надоело, и он предложил сесть за стол: для него важнее всего было пообедать. Нана попросила разрешения посадить Луизэ рядом с собой. Обед прошел очень весело. Однако Боску мешал ребенок, сидящий рядом, от которого он должен был ограждать свою тарелку. Г-жа Лера также стесняла его. Она расчувствовалась и шепотом начала рассказывать ему какие-то тайны и собственные приключения с весьма почтенными господами, до сих пор еще преследовавшими ее. Ему дважды пришлось отодвинуться, так как она подвигалась все ближе, бросая на него томные взгляды. Прюльер вел себя весьма невежливо с г-жой Малуар, ни разу ничего не предложив ей. Его интересовала исключительно Нана, и он досадовал, что она принадлежала Фонтану. Эти голубки тоже наскучили ему своими нескончаемыми поцелуями. Против всех правил они захотели сесть рядом.
– Ешьте же, черт возьми! Еще успеете, – повторял Боск с полным ртом. – Подождите, пока мы уйдем.
Но Нана не могла сдержаться. Она была в упоении от своей любви, раскраснелась, точно невинная девушка, смотрела на Фонтана с нежностью и томностью. Устремив на него взгляд, она осыпала его ласкательными именами: мой песик, мой дусик, мой котик; а когда он передавал ей воду или соль, она наклонялась к нему и целовала куда попало: в губы, в глаза, нос, ухо. Если же он ворчал, она искусно с покорностью и раболепством, словно побитая кошка, исподтишка ловила его руку, удерживала ее в своей и целовала. Она нуждалась в непрестанной его близости.
Фонтан важничал и снисходительно разрешал Нана проявлять свои чувства к нему. Его широкие ноздри дрожали от чувственного удовлетворения, чудовищная и потешная физиономия, напоминающая козлиную морду, расплывалась от тщеславия при виде слепого обожания со стороны этой прекрасной женщины, такой белолицей и пухленькой. Иногда он отвечал небрежным поцелуем человека, который внутренне получает удовольствие, но разыгрывает равнодушие.
– В конце концов, вы действуете на нервы! – воскликнул Прюльер. – Убирайся оттуда хоть ты!
И, прогнав Фонтана, он переставил приборы, чтобы занять его место рядом с Нана. Тут раздались возгласы, аплодисменты и забористые словечки. Фонтан мимикой и забавными ужимками изображал отчаяние Вулкана, оплакивающего Венеру. Прюльер стал тотчас же любезничать, но Нана, ногу которой он нащупывал под столом, ударила его, чтобы он сидел смирно. Нет, конечно, она не станет его любовницей. В прошлом месяце у нее было явилось мимолетное влечение к красавцу Прюльеру, но теперь она его ненавидела. Если он еще раз ущипнет ее под предлогом, что поднимает салфетку, она бросит ему в лицо стакан.
Вечер провели хорошо. Разговор, естественно, зашел о «Варьете». Каналья Борднав, его и смерть не берет! Он снова заболел скверной болезнью и так страдает, что не знаешь, как к нему подступиться; во время репетиции он все время орал на Симонну. Вот уж кого актеры не стали бы оплакивать! Нана объявила, что если бы он предложил ей роль, она послала бы его к черту. Впрочем, она говорила, что вообще не будет больше играть, – что такое сцена по сравнению с домашним очагом. Фонтан, не занятый ни в новой пьесе, ни в той, которую репетировали, также выражал преувеличенную радость по поводу возможности пользоваться полной свободой и проводить вечера со своей кошечкой у камина. Остальные восторгались, называли их счастливцами и притворились, что завидуют их счастью.
Подали крещенский пирог. Боб достался г-же Лера, она опустила его в стакан Боска, и все закричали: «Король пьет, король пьет!» Нана, воспользовавшись взрывом всеобщего веселья, подошла к Фонтану и, обняв его за шею, принялась целовать актера и нашептывать ему что-то на ухо. Но красивый Прюльер, смеясь, кричал, что это не дело. Луизэ спал на двух сдвинутых стульях. Гости разошлись лишь около часу ночи. Прощались уже на лестнице.
Так, в течение трех недель жизнь влюбленных протекала действительно прекрасно. Нана казалось, что она возвратилась к началу своей карьеры, когда ее первое шелковое платье доставило ей такую большую радость. Она редко выходила из дому, разыгрывая роль женщины, любящей одиночество и простоту. Однажды рано утром, выйдя купить на рынке Ларошфуко рыбу, она была смущена, встретившись лицом к лицу со своим бывшим парикмахером Франсисом, как всегда, хорошо одетым: на нем было тонкое белье и безукоризненный сюртук. Ей стало стыдно, что он увидел ее на улице в капоте, растрепанную, шлепающую поношенными туфлями. Но у него хватило такта проявить даже преувеличенную любезность. Он не позволил себе ни одного вопроса и сделал вид, что поверил, будто она была в отъезде. Да, она многим причинила огорчение, решив уехать. Это было лишением для всех. В конце концов Нана забыла свое первое смущение и принялась с любопытством расспрашивать Франсиса. На них напирала толпа, тогда она втолкнула его в ворота и встала перед ним со своей корзиной в руках. Что говорят о ее бегстве? Да как сказать! Дамы, у которых он бывает, говорили всякое. В общем – много шуму; подлинный успех. А Штейнер? Г-н Штейнер очень опустился, он, несомненно, плохо кончит, если не придумает какой-нибудь новой комбинации. А Дагнэ? Ну, этот чувствует себя великолепно! Г-н Дагнэ умеет устраиваться. Нана, которую эти воспоминания взволновали, открыла было рот для дальнейших расспросов; однако она стеснялась произнести имя Мюффа. Тогда Франсис, улыбаясь, заговорил первый. Что касается графа, то прямо было тяжело смотреть, как он страдал после отъезда Нана – настоящая скорбящая душа; его встречали повсюду, где могла бы находиться Нана. Наконец, г-н Миньон, встретив однажды графа, увел его к себе. Нана рассмеялась, услышав эту новость, но смех ее был не совсем естественный.
– Ах, так! Теперь он живет с Розой! – сказала она. – Ну и пусть! Знаете, Франсис, мне, в сущности, наплевать!.. Подумайте только – такой святоша и туда же!.. Привык, значит, – не может и недели воздержаться! А еще клялся, что после меня не сойдется ни с одной женщиной!
На самом же деле Нана была взбешена.
– Да и Роза хороша – моими объедками пользуется; подумаешь, какое добро подцепила! О, я понимаю, она хотела отомстить за то, что я отняла у нее эту скотину Штейнера!.. Не велика хитрость – завлечь к себе мужчину, которого я выставила за дверь.
– Господин Миньон не так рассказывает о случившемся, – сказал парикмахер. – По его словам, граф сам выгнал вас. Да, и вдобавок очень некрасивым образом – пинком в зад.
Нана страшно побледнела.
– Как? Что? – закричала она. – Пинком в зад?.. Нет, это уж слишком! Милый мой, да я сама спустила со всех лестниц этого рогоносца, а он рогоносец, к твоему сведению; его графиня изменяет ему с первым встречным, даже с этой сволочью Фошри… А Миньон-то! Ведь он шатается по улицам и предлагает всем и каждому свою потаскушку-жену, которая никому не нужна, – до того она худа. Ах, какая подлая публика, ну и подлецы!
Нана задыхалась. Переведя дух, она продолжала:
– Значит, они это говорят… Ну, так вот что, милый Франсис, я пойду к ним… Хочешь, пойдем сейчас же вместе?.. Да, я пойду туда, и посмотрим, хватит ли у них нахальства повторить, что меня вытолкнули пинками в зад… Меня! Да я никогда никому не позволю и пальцем себя тронуть. И никогда меня никто не посмеет ударить, понимаешь, потому что я бы глотку перегрызла тому, кто посмеет прикоснуться ко мне.
Однако Нана успокоилась. Они могут говорить что угодно; они для нее все равно, что грязь на башмаках. Для нее было бы позором считаться с этими людишками. Ее же совесть чиста. А Франсис, сделавшись фамильярным, когда она так разоткровенничалась перед ним в своем домашнем капоте, позволил себе, прощаясь, дать ей совет. Она напрасно пожертвовала всем ради своего увлечения. Увлечения портят жизнь. Она слушала его, опустив голову, а он с видом знатока, который страдает, глядя, что такая красивая женщина обесценивает себя, убеждал ее подумать.
– Ну, это мое дело, – сказала Нана наконец. – Но все же спасибо тебе, голубчик.
Она пожала ему руку, которая была немного сальной, несмотря на его безукоризненный костюм, и пошла за рыбой. Весь день история с пинком в зад не давала ей покоя; она даже рассказала об этом Фонтану, снова упомянув, что ни за что не потерпела, если бы ее задели. Фонтан глубокомысленно заявил, что все светские мужчины – скоты и их надо презирать. С тех пор Нана прониклась к ним величайшим пренебрежением.
В то же вечер они отправились в «Буфф» посмотреть дебютировавшую в крошечной роли в десять строк знакомую Фонтану маленькую актрису. Было около часу ночи, когда они дошли пешком до высот Монмартра. На улице Шоссе-д'Антен они купили пирожное-мокко и съели его в постели, так как было холодно, а топить не стоило. Сидя друг возле друга на своем ложе, покрывшись по пояс одеялом и нагромоздив за спиной подушки, они ужинали, беседуя о маленькой актриске. Нана находила, что она некрасива и неизящна. Фонтан, лежа с краю, передавал куски пирога, лежавшие на ночном столике между свечой и спичками. Но, в конце концов, они поссорились.
– О! Как можно это говорить! – кричала Нана. – У нее глаза точно щелочки и волосы как мочала!
– Да замолчи же! – повторял Фонтан. – Прекрасная шевелюра и взгляд, полный огня… Как чудно, что вы, женщины, всегда готовы загрызть друг друга!
Ему было досадно.
– Ладно, хватит! – сказал он наконец грубым голосом. – Ты знаешь, что я не люблю, когда мне надоедают… Давай спать, а то это плохо кончится.
И он погасил свечу. А Нана продолжала, обозленная: она не желает, чтобы с ней говорили таким тоном; она привыкла к уважению. Фонтан не отвечал, и ей пришлось замолчать. Но она не могла заснуть и все время ворочалась.
– Черт возьми! Перестанешь ты, наконец, вертеться? – заорал он вдруг, резко подскочив.
– Я не виновата, что здесь крошки.
Действительно, в постели были крошки. Она ощущала их под самыми ляжками, они ее кололи повсюду. Какая-нибудь одна крошка жгла ее, заставляла чесаться до крови. Кроме того, когда едят пирожное, следует вытрясти одеяло. Фонтан, сдерживая нарастающий гнев, снова зажег свечу. Оба встали и босые, в сорочках, раскрыв постель, стали сметать руками крошки с простыни. Дрожа от холода, он снова лег, посылая Нана к черту, оттого, что она требовала, чтобы он хорошенько вытер ноги. Наконец и она легла на свое место, но, едва вытянувшись на постели, снова подскочила. Опять крошки!
– Ну, конечно! Они прилипли к твоим ногам… Я больше не могу, говорят тебе, не могу.
И она занесла было ногу, чтобы перелезть через него и спрыгнуть на пол. Тогда выведенный из терпения Фонтан, которому очень хотелось спать, со всего маху влепил ей оплеуху. Пощечина была такая сильная, что Нана мигом очутилась на своей подушке. Она была ошеломлена.
– Ото! – только и сказала она, по-детски глубоко вздохнув.
Он тут же пригрозил ей, что всыплет еще, если она только шевельнется. Затем он задул свечу, улегся на спину и тотчас же захрапел. Она же, уткнувшись носом в подушку, плакала, слегка всхлипывая. Какая подлость злоупотреблять своей силой! Но она испытывала настоящий страх – до того грозной сделалась уродливая рожа Фонтана. И ее гнев проходил, как будто пощечина успокоила ее. Он внушал ей уважение. Она подвинулась вплотную к стене, чтобы предоставить ему побольше места. В конце концов, она даже заснула, хотя щека ее горела, а глаза были полны слез; но в то же время, покорная и утомленная, не чувствуя больше крошек, она испытывала приятную истому. Наутро Нана, проснувшись, крепко обняла Фонтана обнаженными руками и прижала его к груди. Не правда ли, он никогда, никогда больше не будет себя так вести? Она его горячо любила. Получить пощечину от Фонтана было еще не так плохо.