Не у самой саламандры (это не камин!), а чуть поодаль, у круглого столика, сидели две старухи.
Зимний день темен. Старухи и присоединились к окну с вязаньем, хотя от окна дуло. Но не зажигать же с этих пор лампу над обеденным столом. Привычка за эти годы, – мысль о каждом лишнем франке.
Обеденный стол был тут же, в тесной комнатке. У двери – диван, под серым ковром. В окне, в сером свете, серели крыши.
– Сейчас придет, – сказала первая старуха, – semaine anglaise[1] у них.
Другая ничего не ответила. Только вздохнула. Старухи были разные. Одна – прямая, сухая, со строгим, даже высокомерным лицом, с темными волосами, которые лишь на висках отливали серебром. Складки ее черного платья, сильно поношенного, лежали около нее как-то особенно прямо и благородно. Другая, совсем белоголовая, и вся измученная: маленькое желтое личико, чуть согнутые плечи под темной шалью.
Они могли казаться одного возраста. Да и какой возраст у старух! Между тем, это мать и дочь; и дочь – вторая, измученная, с седой головой.
Щелкнул ключ в передней. Очень молоденькая, но статная, высокая девушка быстро вошла в комнату, бросила на диван портфель и, не скинув легкого пальто и шапочки, подбежала к старухам:
– Вот оне, mes bonnes mamans![2] Да что вы в темноте? Подождите, перецелую вас – и лампу! Нельзя же глазки портить!
Целовала обеих, потом присела на пол около матери, седой Марьи Константиновны.
– Тебе холодно, мама? – болтала она, теребя шаль. – Здесь такая жара! Grand mère[3], я не раздеваюсь, побегу сейчас купить что-нибудь к обеду, Владимир сказал, что приедет в семь.
– Суп есть, – сказала бабушка, улыбаясь. Ее лицо потеряло строгость, да и трудно было без ласки смотреть в сияющие Варины глаза.
– Знаю, знаю! И все есть, вы уж, bonne maman, обо всем позаботились, я только за котлетками… Это мама моя рассеянная, ни дней, ни чисел, ни часов не знает, все думает о чем-то, думает… Но пусть, она и так хороша!
Варя прижалась к матери.
– Ах, как славно, что вы обе со мной! И что мы так и будем всегда вместе. Владимир сам сказал, прежде, чем я рот успела раскрыть, что мы с вами вместе жить будем. Сам понял, что иначе невозможно. Побольше квартиру, теперь их много в Париже… Он уж присмотрел одну, сегодня расскажет.
– Постой, Варя, – проговорила вдруг Марья Константиновна, выпрямившись и глядя в счастливое лицо дочери. – Ну, а если бы Владимир Иванович не согласился?
– Он? – Варя пожала плечами. – Я же тебе говорю, что он сам, сам хочет… Если б нет, это просто был бы не он…
– Да, но ты представь на минуту… Ну, не он, ну, если б ты не его, другого полюбила?
Варя рассмеялась.
– Мама, какие ты пустяки болтаешь! Как это я могла полюбить не его, а другого? Ты меня, просто, не знаешь? Я ни теперь, ни после, никогда уж не могу себе представить, что не люблю Владимира, или что люблю не его. Я такая… старинная, должно быть. Вот grande меня, верно, понимает.
– Знавала. А, впрочем, всяческие в мое время были, – улыбнулась Антонида Петровна. – Что ты, Мариша, девочку тревожишь, если, да если… Любит она, человек, сама видишь, прекрасный, ну и слава Богу. Поцелуй меня, прелесть моя, и беги за котлетками.
Когда Варя, опять просияв, исчезла, старуха-мать поднялась, аккуратно сложила работу еще красивыми руками, зажгла свет. Дочь сидела неподвижно, опять сгорбясь…