ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
Арсений Ильич.
Наталья Петровна.
Соня.
Бланк.
Анна Арсеньевна.
Вася, ее сын, цыбатый подросток.
Борис.
Максим Самойлович Коген, интеллигент-журналист еврейского происхождения, приземистый, упитанный, веселый, жмурится, как кот.
Иван Иванович Гущин, очень юный поэт, высокий, лицо мертвенное, голос подкошенный, шеей не ворочает от подпирающих его воротничков.
Горничная, француженка.
Действие происходит в Париже, в квартире Мотовиловых.
Гостиная. Осень. В глубине очень широкая стеклянная дверь в столовую. В столовой у стола сидят Наталья Петровна, Анна Арсеньевна и Вася. Разговаривают. В гостиной налево, у камина, Арсений Ильич. Ноги под пледом. Бланк ходит по комнате, попивая кофе из маленькой чашечки.
Арсений Ильич, Бланк.
Арсений Ильич. Ну, что ж, оно, пожалуй, и лучше, что вы наконец собрались. Скучно нам, старикам, будет, да ничего не поделаешь.
Бланк. А вы к нам весной приезжайте. В Женеве дивная весна.
Арсений Ильич. Ну, до весны-то… еще, может амнистию дадут. Вы в Россию уедете.
Бланк. Какая там амнистия. Да мне все равно. Надо будет – и без амнистии вернусь. Пока хочется получиться. Ужасно притупляет пропаганда, я даже за литературой перестал следить. В тюрьме кое-что подчитал, жаль бросать. А Плеханов в этом деле незаменим.
Арсений Ильич. Да, да. Как бы только Соня в Женеве не соскучилась.
Бланк. И Соня, если захочет, всегда дело найдет. Вот, мне поможет… Я ведь насчет иностранных языков плох. Вместе читать будем… Наконец, там большая русская колония.
Арсений Ильич. Да, да. А все-таки трудно вам предрешать. Сегодня одно, а к весне… да что к весне! и раньше – так все в России может повернуться…
Бланк. Я не сомневаюсь, Арсений Ильич… Но что же из этого? На наши планы это существенно влиять не может. Наше дело такое… не русское оно только – всемирное дело. Россия пока переживает свою революцию. Это необходимо, но это лишь подготовка к будущей, к последней, к настоящей.
Арсений Ильич. Ну, мы-то уж ее не увидим. Да и вы, пожалуй, не увидите.
Бланк. Право, не знаю. Не останавливаюсь на этом вопросе. (Помолчав.) Мне важно мое дело делать, сегодня, завтра. Если мои усилия хоть сколько-нибудь послужат для достижения общей последней цели, то с меня достаточно этого сознания. Главное, не терять даром сил и дней.
Арсений Ильич. Я понимаю.
Бланк. А тут суета какая-то, в Париже. Сосредоточиться невозможно. Да и Соне здесь нехорошо. Я вам откровенно скажу, Арсений Ильич, нездоровая у нас здесь атмосфера. Уж, кажется, я человек нормальный, а и то стал какой-то раздражительный. Поверьте, не виню я вас. По-человечески я вас искренно полюбил, понимаю вас, ценю ваше личное благородство, неисчерпаемую доброту Натальи Петровны… Но что же поделаешь! Жизнь – штука жестокая. В ней железо есть. Она неумолимо отстранила вас, отстраняет. Идти нам против нее, оставаться с вами – это значит самим обессилеть. Соне очень тяжело. Я вижу. Но единственное ее спасение – переменить обстановку, жить с людьми, у которых нет ничего в прошлом, а все в будущем. Прошлое ее давит. Хватит силы преодолеть – выплывает.
Арсений Ильич. Отлично я вас понимаю. И спасибо, что так прямо говорите. Мы – прошлое. Но мы вам мешать жить не будем. А все-таки утешение у нас есть: были и мы нужны в свое время… Ведь были же? (Пауза.) Свое дело в свое время ведь сделали же?
Бланк (рассеяно). Конечно, конечно…
Молчание.
Арсений Ильич. А сколько езды-то до Женевы? Бланк. Ночь одна. Завтра вечером выедем, а утром в Женеве. Арсений Ильич. Вы хоть пишите нам почаще. Бланк. Я корреспондент плохой. А Соня, конечно, писать будет. (Уходит в дверь налево.)
Арсений Ильич.
Арсений Ильич (кричит в столовую). Вася! Принеси мне еще кофею!
Из столовой голос Натальи Петровны: «Сейчас». Входит Анна Арсеньевна с чашкой.
Анна Арсеньевна и Арсений Ильич.
Анна Арсеньевна. Все вы, я вижу, киснете, папочка. Опять плохо спали. Нехорошо вам и кофе столько пить.
Арсений Ильич. Да что ж делать-то, как не киснуть? Погода скверная, здоровье скверно… Что ж делать? Мы – прошлое, друг мой, нам только и осталось, что киснуть, пока не докиснешь… Да. (Помолчав.) Вот завтра наши уезжают.
Анна Арсеньевна. Так, значит, окончательно решено?
Арсений Ильич. Завтра едут.
Анна Арсеньевна. Тоже эгоизм какой у Иосифа Иосифовича. Бросить вас одних. Знает, что и мне надо уезжать. Ведь я-то не по своей воле, я Васю везу.
Арсений Ильич. Ну, это пустяки. Со стариками им нечего делать. Говорят тебе, мы – прошлое. А им в будущее надо смотреть. Бланк отличный человек – деятельный такой, серьезный. Энергия…
Анна Арсеньевна. А в Соне я последнее время как-то не замечаю энергии.
Арсений Ильич. Русская барышня. Поймешь ее! Все неразбериха. Нынче горит, а завтра, глядишь, завяла. А потом опять ничего. Выдержки нет. Я от Сони, так сказать, отступился. Отказываюсь тут что-нибудь понимать. Пусть уж Бланк. Авось он ее выдержке научит. Это в нем, слава Богу, есть.
Анна Арсеньевна. Ах, папочка, Соню браните – «русская барышня», а сами-то разве не по-русски на все ворчите, и на погоду, и на Париж? Чудный город. Я совсем парижанкой сделалась. Кабы не Васю везти – не выехала бы. Какие люди! Эта чудная Франсуаза – прямо мой ангел-хранитель. Ведь это она меня ввела в теософское общество, а я там душой отдыхаю.
Арсений Ильич. Астральные тела изучаешь? Что ж, всякому свое. И это один из видов прошлого…
Анна Арсеньевна. Какое прошлое? Это вечное, вечное.
Арсений Ильич. Ну, милая моя, меня от вечностей такого сорта тошнит. Утешайся теософиями, я тебе не мешаю: для кого же они, как не для вас с Франсуазой?
Входит Наталья Петровна с Васей.
Арсений Ильич, Анна Арсеньевна, Наталья Петровна, Вася.
Анна Арсеньевна. А вот, папа, Франсуаза меня все про Соню спрашивает, мне даже неловко. Я уж говорю, что, собственно, брак задержан русскими деламми, а как можно будет – они тотчас же обвенчаются.
Наталья Петровна. Ты бы вышел, Арсений. Целыми днями сидишь у камина.
Арсений Ильич. Ну, на что я выйду? Куда я пойду? Грязь, толпа, скука… А тебе, Анюта, и чудной твоей Франсуазе я искренне удивляюсь. Кажется, пора бы французам привыкнуть к гражданскому браку. А выходит, что мы, так сказать, терпимее их. (Помолчав.) Ну и обвенчаются, конечно, в свое время. Экие пустяки какие.
Наталья Петровна. А Иосиф Иосифович где же?
Арсений Ильич. К себе пошел, должно быть.
Вася. Дедушка! Соню в синагоге венчать будут?
Арсений Ильич. Дурак.
Вася. Нисколько не дурак, а просто спрашиваю. Ведь он жид.
Арсений Ильич. Вася, поедешь в пажеский корпус, там и безобразничай, а у меня в доме прошу вздору не молоть.
Анна Арсеньевна. Папочка, уж я от него отступилась. Кажется, всем для них пожертвовала, за границу увезла – нет. Добился-таки этот воин своего. Я уж от полковника Генца письмо получила, обещает устроить его у себя, а к весне в пятый класс приготовить.
Арсений Ильич. Премудрость там, подумаешь, в корпусе-то. В два месяца все вызубрить можно.
Анна Арсеньевна. Отвезу его, и пускай. Как уж он там хочет. Силы последние иссякли. Если б не Франсуаза, которая поддерживает мой дух, я бы давно, я бы давно…
Вася. Ты опять не сдерживаешься? Ведь уж кончено, сама же говоришь, что отступилась, чего ж еще?
Анна Арсеньевна. Вот, слышите, как он с матерью говорит? Нет, Шура мой, какой он там ни на есть, Шура никогда бы…
Вася (перебивает, вскакивая). Шура? А Шура ваш… Шура вполне достоин… по заслугам будет… если его когда-нибудь к столбу привяжут.
Наталья Петровна. Вася! Господи, Господи! Так говорить… О мальчике… О брате…
Вася. Надоело уж! Тут мать, тут брат, тут дядя – слова не скажи! Вот дядя Боря. Что ж, оттого, что он мне дядя, я молчать обязан? Нисколько. Был на войне, служил в хорошем полку – и вдруг в отставку. Что это, глупость? Или – ренегатство?
Арсений Ильич. Сейчас же замолчи или убирайся вон. Я очень серьезно говорю.
Анна Арсеньевна. Боже мой, Боже мой… Как ты посмел?
Арсений Ильич. Брось, Анюта. Успокойтесь вы все, сделайте милость. И так невесело, свару завели. (Пауза.)
Анна Арсеньевна. А Боречка давно был у вас?
Наталья Петровна. Да вчера заходил.
Анна Арсеньевна. Какой он миленький в штатском. Привыкнуть не могу, не узнаю его каждый раз. Похудел только ужасно.
Наталья Петровна. Тоскует.
Анна Арсеньевна. Смерть дяди Пьера так его потрясла. Ему бы развлечься. Ах, здесь премилое общество. Если б я не уезжала…
Вася. Мне пора. Я ухожу.
Анна Арсеньевна. Куда ты?
Вася. Мне нужно. (Прощается и уходит.)
Те же без Васи.
Анна Арсеньевна. Вот, видели? И не смей спросить, куда. Недавно всю ночь с какими-то мерзавцами прокутил. Я думала, с ума сойду. Нет, в нем что-то ненормальное.
Арсений Ильич. Ну, кутежи-то – это, положим, всегда было. А вот ретроградство его дикое, да к Шуре ненависть – это действительно… странное что-то. Теперь молодежь, дети даже, все ведь, как Шура, чего глаза-то закрывать. А этот у тебя… действительно выродок какой-то.
Анна Арсеньевна. Ах, уж не знаю, что лучше. И как после этого в карму не верить? Ясно, их душам предстоит целый ряд перевоплощений…
Арсений Ильич. Пошла свою чепуху городить.
Через столовую входит Борис.
Арсений Ильич, Наталья Петровна, Анна Арсеньевна и Борис.
Наталья Петровна (встает навстречу). Здравствуй, милый мой мальчик.
Анна Арсеньевна. А, Боречка. (Целует его.)
Борис. Здравствуйте, милые. (Жмет руку Арсению Ильичу.) Сони здесь нет?
Арсений Ильич. Ну, что, шатаешься по Парижу?
Борис. Брожу… Да невесело как-то. Им до нас дела нет, да и нам до них тоже. И столько людей, столько людей. Просто точно не люди, а нарочно.
Наталья Петровна. Ты ведь, Боря, в первый раз в Париже?
Борис. В первый. И уж не знаю… Неужели идеал России – Париж, с равноправием, кокотками, автомобилями, цилиндрами, да свободой… чтобы все это иметь. Страшно мне как-то…
Арсений Ильич. Ну, Боря, слышали уж мы эту песенку о гнилом Западе. Я ворчу на Париж, да ведь я что, моя жизнь в прошлом, а тебе не моими глазами надо смотреть. Сейчас же завел: Запад, Запад.
Борис. Да нет, дядечка, не гнилой он, Запад, не гнилой – милый, святой, хороший… только не наш, другой. Мы другие. Нам другое надо. Впрочем, ничего я не знаю.
Анна Арсеньевна. Поживешь – оценишь Париж. Сколько жизни, комфорта, свободы! Люди ласковые, простые. Живут естественно, как живется, без вопросов. У нас все как-то странно, утомительно: сейчас же вопросы и вопросы. Точно нельзя без всяких решений жить. Брать жизнь, какой Бог ее создал. Ну, я не говорю, не вдумываться, отчего же? Но ведь у нас пойдут эти вопросы – и сейчас же ненависть, злоба…
Наталья Петровна. Ненависть у нас безмерная накопилась. Здесь ненависти нет, это правда. Да ведь зато и любви нет…
Борис. Тетя, тетя, милая, столько у нас ненависти, что даже слышать друг друга не можем. Все друг друга презирают, в чем-то укоряют, и никто никому не верит. Нет ненависти, нет и любви, скажете? А из ненависти любовь вырастает ли еще? Ведь ни слова о ней, ни одного единственного. Забыли, что ли, или не было ее никогда? И не будет?
Арсений Ильич. Да что тут о любви мечтать. Добиться бы простой человеческой справедливости…
Борис. Нет, дядя, кто любовь любит, тому справедливости не надо. Какая уж справедливость в любви? Справедливость будет рассуждать, кому умереть, кому жить, а в любви никакой смерти нет, одна жизнь… И даже совсем и жизни нет, если нет любви…
Наталья Петровна. Судьба тебя изломала, Боречка. Взвалила тебе на плечи столько, что не всякому вынести.
Борис. Нет, тетя, из-за этого мира не прокляну. Я люблю ее, жизнь, и такую, как она есть. Всегда любил. Только сам-то я… вы знаете, ну что я? Всегда боялся идти впереди жизни, над жизнью… мечталось жить в самой середке. Думалось, не там ли еще теплится искорка любви? Оторвешься, выйдешь – и очутишься в пустоте. А теперь вдруг и этого нет: жизнь сама ушла из-под меня, выскользнула… И я уже позади, за жизнью остался. Смотрю на нее, как сквозь стекло. Точно в корпусе, бывало, глядишь из окна: Садовая, извозчики, магазин Крафта… Ну да что обо мне. Я человек конченый: Je suis un – опустившийся человек – это у Достоевского, кажется, кто-то говорит.
Арсений Ильич. Право, противно тебя и слушать. Ноешь, ноешь. Совершенно, как Соня. Уж если вы опустившиеся человеки, так я-то кто? Старая калоша, которая промокает. Благодарю покорно. Нет, вот Бланк – этого я понимаю. Уж он не заноет, руки сложа сидеть не будет в двадцать шесть лет. И что такое случилось, скажите пожалуйста? Что случилось? Каждому поколению своя жизнь, своя работа… Отжили мы – вы живите… Слава Богу, на ваш век жизни хватит. Бланк совершенно прав.
Борис. Да, да. Разве я спорю? Бланк совершенно прав. Честь ему и слава. А когда они едут?
Арсений Ильич. Завтра вечером.
Входит Коген.
Те же и Коген.
Коген. Ну что, профессор, все у камина сидите? У вас тепло, а у меня-то, у меня-то! Холод, как в погребе.
Арсений Ильич. Вы знакомы? Мой племянник Львов. Максим Самойлович Коген. (К нему.) Ну что поделываете?
Анна Арсеньевна. Мама, я ухожу. Боря, прощай. До свидания, папочка. Гуляйте каждый день, возьмите себя в руки. Завтра приду с нашими проститься. До свидания, мистер Коген.
Уходит с Натальей Петровной через столовую. Проводив дочь, Наталья Петровна остается в столовой, приготовляя чай.
Арсений Ильич, Коген, Борис.
Коген. Да, да, так, так… Что я поделываю? Ничего, профессор, ничего. Читал вот в колонии лекцию о революции. Теперь в Национальную библиотеку хожу. Да-с, не рассчитали мы. Кто бы мог подумать! Ведь казалось – все кончено. Победу праздновали. И вот. Не угодно ли. Самая злейшая реакция.
Арсений Ильич. Подождите, что еще весной Дума скажет. Может, амнистия…
Коген. И нисколько я ни на что не надеюсь. Да и амнистия, разве меня вспомнят? Хоть бы за дело пострадал-то. Щепкой себя выброшенной чувствуешь. Выбросили и забыли. (К Борису.) Давно в Париже?
Борис. Нет, с недельку.
Коген. Ну и что ж, познакомились с парижскими развлечениями? Профессор, я переселился на Монмартр. В самый центр кабачков. Жизнь кипит вокруг меня, всю ночь кипит.
Борис. Интересная?
Коген. А вот приходите как-нибудь ко мне, вместе пойдем. Я вам такое покажу… Совершенные Афины. Культурная демократия. Наипоэтичнейшие формы порока. Здесь сама проституция поэтична. Ею занимаются по призванию, деньги – дело второстепенное. Ну, как поэты стихи пишут. Ведь не для денег же, хотя потом гонорар и получают.
Борис. Я был на днях в каком-то кабаке. Не понравилось. Добродетельно до… провинциализма, я бы сказал. И деловито. Народу – как в метрополитене. Что уж за сладострастие. На сладострастие и намека нет.
Коген. Нет? Вот как? Ну-с, ничего вы, значит, в Париже не видали-с, ничего.
Бланк входит.
Те же и Бланк.
Бланк (Когену). А, уважаемый редактор!
Коген. Двадцать два дня всего редактором я был, а вот уже почти год в бегах.
Бланк (здороваясь с Борисом, к Когену). Ну и что ж, считаете свою роль оконченной?
Коген. А как же прикажете быть? Что делать?
Бланк. Дело найти всегда можно… Да, вы знаете, мы завтра с Соней в Женеву едем.
Коген. Ах, значит, решено?
Бланк. Решено и подписано.
Арсений Ильич. Максим Самойлович изучением парижских нравов занялся. Все парижские кабачки посещает.
Коген (вдохновенно). Что кабачки! нет, нет, вы не знаете. Это Афины, это Александрия. Какая красота! И клянусь вам, только здесь сохранилась искренняя любовь. Истинная. Да смерти, до кинжала. До слез умиления.
Арсений Ильич. Кто плакал?
Коген. Я, я плакал. Да, этого не знать – ничего не знать. И жизни мало, чтобы это изучить.
Арсений Ильич. Вот видите, вот и нашлось дело. (К Бланку.) Слышите, Иосиф Иосифович? (Бланк смеется.)
Коген (тоже смеется). Дело? Да… дело… Ах, профессор, что ж вы меня перед товарищем компрометируете? Это ведь я так… А вы… Пожалуй, еще из партии меня исключат. (Все смеются.)
Арсений Ильич. Что ж, это любопытно… Любопытные наблюдения… Вы говорите – истинная любовь сохранилась. А мы вот тут только что о любви рассуждали. Что любовь…
Борис (перебивая, нервно). Нет, дядя, дядя… Мы совсем не о любви… То есть не о той любви… Не о том…
В столовую вошла горничная с визитной карточкой. Наталья Петровна, взяв ее, входит с нею в гостиную.
Те же и Наталья Петровна.
Наталья Петровна. Арсений, тебя какой-то молодой человек желает видеть. Вот карточка.
Арсений Ильич (читает). Jean Gouschine. Гущин, наверное.
Коген. Слышал эту фамилию. Кажется, декадентский поэт.
Арсений Ильич. Какого же черта ему от меня нужно?
Наталья Петровна. По делу, кажется…
Те же и Гущин в сюртуке, с цилиндром.
Гущин. Простите, профессор, что я вас побеспокоил…
Арсений Ильич. Пожалуйста. Чем могу служить? (Представляет всех.) Коген, Львов, Бланк.
Коген. А я вас где-то видел на днях! Видел, положительно видел.
Гущин. Не знаю… Я не имел чести… Не помню. Я к вам, профессор, за указаниями. Я изучаю античную мифологию. Особенно культ Митры и Астарты. Услыхав, что вы тут, я и взял на себя смелость обратиться к вам за некоторыми литературными указаниями.
Коген. А ведь я вспомнил. Я вас третьего дня видел в «Раю», и в самой неприличной позе.
Арсений Ильич. Как в «Раю»?
Коген. Тут есть кабачок такой, Le Paradis. Рай изображают, с гуриями, ну, обнаженными, конечно. При помощи зеркал как-то. Вызывают из публики желающих попасть в рай, наводят зеркала, и эффект получается довольно пикантный. Так вот я мистера Гущина в таком раю с гуриями видел. (К Гущину.) Ведь правда?
Гущин. Да, очень может быть… Но я не вижу, какое это имеет отношение… к делу, по которому я пришел…
Арсений Ильич. Если вам угодно… Я могу вам дать справки по интересующему вас вопросу… Пройдемте ко мне в кабинет. (Уходят.)
Бланк, Коген, Борис, Наталья Петровна. Бланк. Типик.
Коген. Это, наверное, из мистических анархистов.
Бланк. Что еще за чепуха?
Наталья Петровна. Пойдемте, господа, в столовую.
Коген. Вы, дорогой товарищ, отстали. Новейших течений не знаете. (Берет Бланка под руку, уходят в столовую.)
Наталья Петровна, Борис
Наталья Петровна. Боря, ты идешь? Чай готов. (Уходит).
Борис (вслед). Я сейчас.
Борис один. Темнеет. Борис садится к камину. Молчит и смотрит в огонь. В столовую двери заперты. Тихо возвращается Наталья Петровна.
Борис, Наталья Петровна.
Борис. Что Соня? Можно к ней пройти? Она за мной посылала сегодня.
Наталья Петровна (садится около него). Боречка, мне страшно. Ты прости, ты ведь знаешь, как ты мне дорог… Сама не пойму, чего боюсь, за кого боюсь, а боюсь. Соня темная, и ты темный, и все вы вместе разговариваете, а после разговоров еще темней. Не понимаю я, то делается, а чувствую – страшное… Ты бы сказал мне…
Борис. Да что же я вам скажу, тетя?
Наталья Петровна. Может быть, вас мучает… Ну, может быть, Соню Бланк тяготит? Может быть, она поняла, что не его, а тебя любит, и любила, как ты ее любишь? Ведь ты любишь?
Борис (помолчав). Нет, тетя. Не люблю.
Наталья Петровна. Ты это правду говоришь? (Глядит на него.) Да, вижу, вижу, правду…
Борис. И она меня не любит. Никого мы с ней не любим.
Пауза.
Наталья Петровна. Вот оно, страшное-то. Это самое страшное-то и есть: никого никто не любит.
Борис. Да как же быть, тетя, если нет любви? Ведь ее не купишь, не заработаешь. И чем нам с Соней любить? Ни друг друга, ни еще кого-нибудь – нечем нам любить. У меня душа, точно монета истертая – тоненькая-претоненькая. Вот Бланк – он не истертая монета. Он, может, и любит. И Соню любит, и себя любит, все человечество любит.
Наталья Петровна. Да ведь жизни нет в тебе, если любви нет.
Борис. Может быть, и нет жизни.
Наталья Петровна (вставая). Боря! Если так – умоляю тебя, прошу тебя, в память отца твоего прошу… не говори с Соней, не ходи к ней теперь, оставь ее лучше одну. Подожди. Это у тебя пройдет, я верю, и у нее пройдет. Это бывает – и проходит. Вы измучены оба. Вы отдохнете, забудете… Мы, старые, крепче вашего были. То ли еще переживали. Душа-то, Боря… ведь в душе-то стержень железный.
Борис. Нету железного стержня в душе.
Наталья Петровна. Все пройдет, Боря, родной ты мой, все проходит…
Борис. Вот и мы с Соней… Пройдем…
Наталья Петровна. Живы живые, живы, живы…
Борис. Не мучьте меня. (Тише.) И простите. А с Соней я не говорю так, не бойтесь. Ну, разве я… с ней так говорю?
Наталья Петровна. Боря, я одна только тебя и понимаю. Знать не знаю ничего, а вот понимаю. Любовью понимаю, должно быть. Слепая у меня, малая любовь, бессильна я помочь тебе, а все чувствую, и страшно. Это ты прости меня, мальчик мой дорогой, что я хотела, чтобы Соню ты оставил. Верю, души у вас живые, сами вы только этого не знаете. Боря, ведь что ж делать-то? Ведь жить-то как-нибудь надо…
Соня вошла незаметно.
Наталья Петровна, Борис, Соня.
Соня (улыбаясь). Надо? Жить надо? Я и не знала, Боря, что ты уже здесь. Мамочка, какое у вас лицо! Поспорили вы с Борей, что ли? О чем?
Наталья Петровна. Нет… Так. (Помолчав.) Вот, о тебе говорили. Что ты будто никого не любишь.
Соня. Я? Отчего не люблю? А может быть, и не люблю… Да что это, непременно сейчас же высокие слова: любовь, любить… Дело делать, вот главное. А где Иосиф Иосифович?
Борис. Он, кажется, в столовой.
Соня заглядывает поверх занавески в стеклянную дверь столовой.
Соня. У, да там целое общество. Отлично, пусть их, папу развлекут. Он совсем закис. А тут еще мы с Иосифом уезжаем. Ну да ненадолго. Глядишь – и опять вместе будем. Опять вместе. Все проходит, правда, мамочка? Вы любите это говорить.
Борис. Да, все проходит.
Соня. Есть в сказке Андерсена песенка одна, царевна трубочисту ее поет или трубочист царевне – уже не помню: «Ах, мой ангел, друг мой милый, все прошло, прошло, прошло». Да что вы скучные какие сегодня? А мне весело. Никогда стихов особенно не любила, с Андреем даже, бывало, ссорюсь из-за них, а сегодня почему-то так и звенят в ушах, обрывками, и даже не стихи совсем, а детское что-то, старое… Цветики, цветики лазоревые… Лепестки, листочки маковые…
Борис. Там поэт юный к дяде пришел, в столовой сидит. Из самых новых. Вот попроси, он тебе почитает. Авось еще больше развеселишься.
Соня. Нет, нет, нет! Ни за что! Оставь! Как тебе не стыдно? (Тише.) Я ведь не люблю декадентских стихов. В них магии волшебства нет. Уж лучше я старенькое, детское, прошлое… Да и глупости все, ведь это я так…
Борис. Неправда, не все новые бранила. Ты же сама…
Соня. Я знаю, знаю, про что ты вспомнил!
Борис. Про что?