Блатные сплошь и рядом прятали свои вещи либо рвали штаны, рубахи и даже обувь – лишь бы не ходить на работу: голых гонять запрещалось.
Озлившийся Крапин стал раздевать пришедших с дневной рабочей смены догола, чтоб одеть уходивших на ночные наряды.
– У меня всё сырое! С утра будет ещё сырей! Я в сыром пойду? – орал кто-то.
– А будут знать, как рвать! Симулянты гнилые! – орал Крапин, убеждая то одного, то другого дрыном. Ему вроде бы помогал Бурцев, но, как показалось Артёму, с блатными тот был сдержанней, чем с китайцем.
Когда с валявшегося на нарах Шафербекова Крапин самолично сорвал штаны, всем прочим стало понятно, что деваться некуда. Ксива расстался со своим пиджаком – рубаху у него ещё десятник Сорокин порвал. К ногам Крапина полетели ботинки, рубахи, сапоги.
– Посчитаемся, – сказал Шафербеков, накрывая ноги пальто, явно отобранным у какого-то несчастного.
Никак не предупреждая о своих намерениях и словно бы зная наперёд, что Шафербеков не смолчит, Крапин с разворота ударил его дрыном по лицу и ещё несколько раз потом добавил по рукам – когда гакнувший от боли Шафербеков закрыл голову.
– Посчитаешься, – сказал Крапин, тяжело дыша. – Зубы свои посчитай пока.
Он сгрёб одёжную кучу ногой и скомандовал ночной партии:
– Наряжайтесь, тёплое.
На всех явно не хватало, и Крапин, ходя меж рядами, велел раздеться Лажечникову, Сивцеву и многострадальному китайцу. На Артёма с Афанасьевым и Василием Петровичем даже не взглянул. Моисей Соломонович очень убедительно спал, как будто это могло бы его спасти – но вот, надо же, спасло.
На том бы и закончиться дню. К несчастью, времени хватило ещё на одно событие.
После нудной вечерней поверки ночная партия ушла, и всё вроде бы стихло.
Шафербекову принесли кувшин с водой и тряпку – он долго умывал лицо, оттирал присохшую кровь с бровей и прикладывал ладони, полные розовеющей влагой, к губам. Блатные с напряжённым вниманием смотрели на Шафербекова, словно тот мог намыть золото таким образом.
Артём признался себе, что чувствует натуральное, огромное, очень честное и очень радостное злорадство.
Быть может, оно и сгубило его.
Шафербеков, долго трогавший шатающиеся зубы, поймал взгляд Артёма – тот сразу отвернулся, откинулся на свои нары, притих, приготовился спать, даже задремал – день был длинный, длинный, длинный, хвост его терялся, добраться к началу было почти невозможно: беспризорный Серый с чёрным, полным золы ухом пил кипяток, два индуса улыбались и мягко раскачивались, веники были душисты и шуршали, Афанасьев хохотал, тряся рыжей головой, как будто солома в его волосах, солома и солнце, а ещё раньше удавленник дразнился языком, и муха…
Афанасьева тем временем позвали к блатным, Артём не хотел об этом думать, он уже спал честно и крепко… но его всё равно толкнули.
Открыл глаза. Пожевал сухим ртом. Горела одна лампочка, и шёл свет через открытую дверь из тамбура дневальных.
Многие лагерники спали, но кто-то бродил меж нарами, кто-то лениво ругался, а Митя Щелкачов играл с одним из индусов в шахматы.
– Что? – сказал Артём, всё пытаясь найти слюну во рту.
– Тёма, в общем, договор такой, – быстро, словно желая поскорее завершить скучное дело, заговорил Афанасьев. – Делишь половину следующей посылки с Ксивой. Он пострадал.
– Какой посылки? – уселся на нарах Артём. – Моей? Да пошёл он.
– Тихо, – сказал Афанасьев, понизив голос. – Посылка ведь не пришла ещё. Погоди. Мало ли что случится, пока придёт. Не торопись.
Артём осклабился – ему ужасно хотелось выругаться. Афанасьеву тоже очевидным образом было не по себе.
– Ты не должен был его бить, Тёма, – пытался объяснить Афанасьев, взяв тот странный и лживый тон, который иногда выбирают себе с детьми взрослые, заранее осознающие собственную шаткую и стыдную правоту. – Понимаешь, в их среде бить просто так нельзя. Нужна веская причина! Блатные, ты заметь, Тёма, могут кричать друг на друга ужасными словами: кажется, вот-вот – и порвут. Но это как бы игра на выдержку. Ударить можно только за настоящую, кровную обиду. А ты приложил его вообще за пустяк. Он же шутил! А теперь он блюёт с любой еды! Я не смог так пояснить твой поступок, чтоб они поняли твою правоту.
– Да нахер мне их понимание вообще, – бесился Артём, которого переполняла не столько жадность до конской колбасы – хотя и до неё тоже, – сколько неожиданная, болезненная, жуткая какая-то обида за мать: она там ходит по рынку, собирает ему, сыночку, в подарок съестного на последние рубли – а он будет поганого Ксиву этим кормить.
– Артём, их много, они могут убить, ты же всё знаешь, – шептал Афанасьев, придерживая Артёма за колено, но тут, привлечённый разговором, появился и сам Ксива, голый по пояс и очень довольный.
Афанасьев развернулся и встал у него на пути, так чтоб Ксива не мог пройти к нарам Артёма.
– Свой не свой, а на дороге не стой, – сказал Ксива Афанасьеву.
– Я стою на своём месте, Ксива, – очень достойно ответил Афанасьев. – Ты тут дорогу не прокладывал.
– Ты ему передал? – спросил Ксива Афанасьева, покачиваясь из стороны в сторону и насмешливо поглядывая на Артёма. – Пусть все посылки со мной половинит в течение года. У меня на глазах.
– Одну, Ксива, – повторил Афанасьев упрямо, но уже не столь жёстко, как только что отвечал.
– Какую, бля, одну, Афанас! – взвился Ксива, чувствуя, как его сила прирастает, а чужая тает. – Все! Все, Афанас! И мой тебе совет: не лезь много в чужие дела! Ты не вор. Ты фраер, хоть и при своих святцах.
Афанасьев не сдвинулся с места. Ксива ещё покачался из стороны в сторону, отвисшая губа тоже покачивалась; не дождавшись ответа, ушёл.
Артём молчал, глядя куда-то в сторону, наискосок – не видя, куда смотрит, и не понимая, что его там привлекло.
Наконец понял: это была нога Моисея Соломоновича.
Моисей Соломонович лежал, накрывшись покрывалом с головой, но его нога подрагивала так, как у спящего не дрожит.
Афанасьев с утра где-то бродил – увиделись только на поверке, он кивнул Артёму, тот – в ответ, сразу же не без лёгкой брезгливости вспомнив вчерашнее “Афанас”.
“Афанас, Афанас…” – повторил несколько раз про себя, словно подыскивая рифму.
Морда у Шафербекова была ужасной. Во время поверки он чихнул – и выплюнул зуб. Стоял потом, тихо рыча и прижав ладонь к губам.
Кто-то из фитилей услужливо разыскал зубик и вернул Шафербекову, за что тут же получил удар в лицо.
Артём старался не смотреть в сторону Шафербекова, держась поближе к взводному Крапину и вообще к начальству.
“…Жизнь, как ходики… мотает туда-сюда… – невесело думал Артём, шагая с поверки и глядя в затылок Крапина, одновременно делая усилие, чтоб не обернуться: наверняка Ксива торчал где-нибудь неподалёку со своей поганой, болезненной, беззубой ухмылкой, – …мотает меня… а я держусь за ходики всеми руками… скоро слечу кувырком…”
Когда после поверки возвратились в роту – из-под нар за ноги вытаскивали беспризорника.
Встали как вкопанные с Василием Петровичем, завидев это.
Артёму показалось странным, что пацан никак не сопротивляется и не вопит, – изготовился уже пошутить на этот счёт, даже чуть повернулся к Василию Петровичу – и тут же по лицу старшего товарища понял, что смех не к месту.
Беспризорник был удушен: детский рот криво распахнут, тонкая шея будто надломлена, глаза растаращены… вонь ещё… банка эта слетела с чресел, открыв совсем ещё маленькие и ужасно грязные половые органы.
“Второй за сутки, – быстро подумал Артём. – А если меня так завтра поволокут? Чёрт, нет, не может быть. Отчего меня?”
Присел на кровать к Василию Петровичу, рассеянный и уставший.
Дневальные чеченцы унесли пацана – за руки за ноги – было видно, что он лёгок, словно пустой внутри.
“Билось сердце и – не бьётся, – думал Артём удивлённо. – Всего-то”.
Некоторое время Василий Петрович искал что-то в мешке, кажется, вовсе не нужное ему… потом вдруг оставил своё занятие и спросил:
– Артём, а как вы думаете, чем сейчас занимается Иисус Христос? Какие-то у него должны быть дела, нет?
Сглотнув, Артём внимательно посмотрел на Василия Петровича и подумал: “…А действительно? Чем?”
– Он ведь ночью вернул мне ложку на место, – добавил Василий Петрович, и Артём поначалу подумал, что это всё про Христа идёт речь. – Тоже человек. Вернул ворованную ложку… Или просто ягод ещё хотел.
Артём сидел молча и чуть раскачивался.
– Зато теперь у меня две ложки, Артём, – спокойно завершил Василий Петрович, хотя по интонации его было понятно, что думает он вовсе не о ложках, а чём-то другом.
Раздался крик Кучеравы: он отчитывал Крапина.
– У тебя беспризорник жил под нарами! Может, у тебя там штаб контры можно организовать? Дисциплина побоку! Служба побоку! Чем ты занят вообще, Крапин? Докладная сегодня пойдёт о тебе! Забирайся пока под нары, изучай обстановку! Потом доложишь, кто там ещё есть!
Кучерава издевался, голос его был полон сарказма.
Крапин молчал.
Василий Петрович толкнул Артёма: мол, надо уходить на улицу, пока сами не попали под раздачу.
Соловецкое небо стало тяжелее и ближе – чайки взмывали вверх как бы с усилием.
Олень Мишка часто подрагивал боками, словно замерзая.
Блэк принюхивался.
Отовсюду веяло тоской и опасностью.
“Надо бы переводиться из этой роты, – думал Артём. – Но куда?”
– Как-то всё неладно, надсадно… И одно за другим, одно за другим… – сказал Василий Петрович, озираясь.
В ожидании своих нарядов они отошли чуть в сторону от толпы, где привычно много матерились и переругивались.
Василий Петрович повздыхал, Артём покивал о своём, стараясь не смотреть на лагерников из своей роты – где-то в толпе были его враги.
– Я слышал вчера, как приходил Ксива… – бережно начал Василий Петрович.
– Надо искать другое место обитания, – тут же продолжил Артём, не успев даже удивиться, откуда Василий Петрович догадался о его мыслях. – Какие тут ещё роты есть? Давайте пересчитаем вместе, может, что-то придумается.
Василия Петровича уговаривать не пришлось.
– В тринадцатой вы уже были, – сказал он. – Двенадцатая надоела, из неё вам надо уходить, согласен. Одиннадцатая – рота отрицательного элемента, она же карцер, туда никому не посоветую. Десятая – канцелярские. С вашей очевидной грамотностью там самое место. В девятую вы не попадёте – это так называемая лягавая рота, в ней одни бывшие чекисты из числа рядовых, то есть к управленческой работе в лагере не пригодных, поэтому трудятся они в охране и в надзоре.
Артём кивал: в сущности, он всё это знал, и Василий Петрович знал, что он знает, но разбор помогал успокоиться, расставить всё по порядку и ещё давал, может быть, ложную, но всё-таки надежду: вдруг при перечислении обнаружится незаметная лазейка, о которой случайным образом забыли.
– Восьмая – место для отпетой шпаны, леопарды там живут, вы знаете. Седьмая – артистическая, тоже не худшее место в Соловецкой обители. Вы, случаем, в гимназическом театральном кружке не занимались? А то вам подошли бы несколько классических ролей, – неясно было, шутит Василий Петрович или нет. – Шестая – сторожевая. Там тоже хорошо, но в шестую по приказу Эйхманиса принимают только лиц из бывшего духовенства. А вы ведь и не попович, Артём?
– И даже не Никитич, – отмахнулся тот.
– В пятой – пожарники, – продолжил Василий Петрович, – там вообще прекрасно, но если в артисты ещё можно попасть благодаря таланту, а в канцелярию – за умение, к примеру, правильно считать и красиво писать, то для пожарной службы нужен лишь блат. Или, как тут говорят, кант – везение. Горим мы не так часто, работой они не замучены, всё больше в шашки играют. Блата у нас нет, поэтому дальше побредёши. Четвёртая рота – музыканты соловецких оркестров. Вы не утаили от меня никакой музыкальный талант? Может, вы, Артём, играете на трубе? Нет? И напрасно. Третья рота – чекисты самой высокой марки и служащие ИСО. Так что третью мы вообще не рассматриваем. Вторая – специалисты на ответственных должностях, которые могут себя проявить, скажем, по научной части, – здесь Василий Петрович снова внимательно посмотрел на Артёма, но тот не ответил на взгляд, тогда он досказал: – Первая – заключённые из верхов лагерной администрации: старостат, заведующие предприятий и помощники завов. До первой роты надо дорасти… А может, и не надо.
– Всё? – спросил Артём.
– Отчего же, – сказал Василий Петрович. – Есть ещё четырнадцатая – там запретники: заключённые, работающие только в стенах кремля – чтоб не убежали. Повара, лакеи, конюхи у чекистов. В сущности, их хотели наказать, лишив возможности прогуливаться по соловецкому острову, а сделали им только лучше. Сами сравните: одно дело – на баланах, а другое дело – хвост расчесывать у комиссарской лошади. Пятнадцатая рота – мастеровые: плотники, столяры, бондари… И есть ещё рота, которая вообще не работает, – и попасть туда легко безо всякого блата, она называется?..
– Кладбище, знаю, – ответил Артём без улыбки. – Соловецкое кладбище.
Лазейка не находилась. По большому счёту, подходила только десятая, канцелярская рота – но Артём никого оттуда не знал, да и с чего б его позвали в столь привилегированное место. Не один он умел в лагере читать книги и считать дроби. Тут и поумней его встречались на каждом шагу.
– Жаль, что я не белогвардеец, их тут сразу берут куда надо, – раздумчиво сказал Артём.
– А кто вы? – в очередной раз поинтересовался Василий Петрович.
– Да никто, – отмахнулся Артём. – Москвич, повеса, читатель книжек – не за что зацепиться.
Василий Петрович вздохнул в том смысле, что да, Артём, зацепиться не за что: дружим-дружим, а про свою жизнь вы так и не рассказали ничего.
По глазам Василия Петровича осознав, что на подходе какие-то дурные новости, Артём оглянулся и тут же увидел Ксиву – тот вразвалочку приближался. Возбуждённый, в своём возвращённом с утра пиджаке на голое тело. Чёрные круги под глазами ещё не сошли. На голове – откуда-то взятая инженерная фуражка. Резко поднял руку – Артём чуть трепыхнулся, но Ксива, ещё больше осклабившись, поправил козырёк и спросил:
– Понял всё? У меня на почте свой человек, так что, если начнёшь крутить…
– Он понял всё, – вдруг сказал Василий Петрович.
Ксива осёкся, смерил Василия Петровича взглядом и, вернувшись к Артёму, всё-таки закончил фразу:
– …начнёшь крутить – тебя самого пустят на конскую колбасу. Конь!
Вослед за Ксивой, метрах в пяти за ним, подошли и встали ещё трое блатных. Они разговаривали о чём-то постороннем, очень уверенные в себе.
“Он каждый час теперь ко мне будет подходить?” – подумал Артём, глядя Ксиве в глаза и ничего не отвечая.
Артём вдруг вспомнил, как однажды в детстве видел человека, перебегавшего реку по льдинам в начале ледохода. Занятие это было пугающее и дерзкое – обвалиться в ледяную воду казалось совсем простым. Куда спешил тот человек, Артём не знал или забыл с годами – но точно запомнил свои детские мысли: что он сам, как бы ни восхищались другие пацаны на берегу отвагой и безрассудством бегуна, сам бы такое повторить не хотел.
А тут ощутил себя в той же самой роли – только подневольной: словно его вытолкнули и сказали: беги! – и выбора не оставалось. Только куда бежать: другого берега не видно.
Он сейчас стоял на льдине – и мог бы сделать прыжок; но не сделал.
Ксива ушёл.
– Да-с, неприятно, – сказал Василий Петрович спокойно через минуту.
“Сглазил меня, – с неожиданной злобой подумал Артём про Василия Петровича, хотя сроду не был суеверен. – Только говорил, как у меня всё складно идёт… Сглазил, старый пёс!”
– Вы куда сегодня? – спросил Василий Петрович.
Артём помолчал, думая, как бы уйти от ответа, но смолчать было б совсем нехорошо.
– Я в кремле вроде… – сказал тихо. – Не знаю, что за работа.
– А я по ягоды опять, – сказал Василий Петрович. – Вон мои стоят уже. Пойду.
Уже уходя, оглянулся и добавил:
– Артём, не отчаивайтесь. Бог есть. Он присмотрит за нами, верьте.
До самого обеда работы не нашлось никакой. С ним были Митя Щелкачов и Авдей Сивцев.
Они долго ждали десятника во дворе. Шумела рябина, листва её переливалась и бликовала на солнце, особенно если смотреть через полуоткрытые глаза. Бродил олень Мишка, поднимая голову на шум листвы.
Артём присел на лавочке, нахохлился, прикрыл глаза и пытался если не забыться, то хотя бы согреться на солнышке. Ксива не шёл из головы. К тому же Сивцеву не сиделось на лавочке – он суетился, порываясь пойти и разыскать десятника, только не знал куда.
Видя, что напарник сидит с закрытыми глазами, Сивцев как бы и не обращался к нему напрямую, однако разговор всё равно вёл с учётом того, что Артём слышит его.
– Так вот просидим, ожидаючи, а всё одно виноватыми выйдем… – негромко говорил Сивцев, но сам при этом никуда не шёл, только томил и так угнетённого Артёма.
“Бестолочь, – желчно думал Артём. – Бестолочь крестьянская…”
Не сдержался и спросил, не открывая глаз:
– Поработать, что ли, хочешь?
Сивцев начал ровно с того же места, на котором остановился:
– Дак вот просидим, ожидаючи, а всё одно виноватыми выйдем!
– Ну иди вон займись чем-нибудь, – почему-то сипло сказал Артём. – Дорожки подмети…
– Не то велели? – быстро и с надеждой спросил Сивцев. Артём сильней зажмурился, как от боли.
“Бестолочь”, – подумал ещё раз, но уже без злобы почему-то.
Издеваться над Сивцевым не хотелось – Артём вообще не имел подобных склонностей, и настроение было не подходящее для пересмешничества, но самое важное: он и так чувствовал превосходство над этим мужиком… И над Ксивой тоже бы чувствовал – когда б Ксива был один.
“А как славно было бы, – по-детски размечтался Артём, – когда бы всякий человек был один – и отвечал только за себя бы. Так и войны бы никогда не случилось, потому что большая драка возможна, только когда собираются огромные и озлобленные толпы… И здесь бы, на Соловках, – кто бы тронул меня? А я бы тем более никого бы не трогал. И был бы мир во всём и всегда…”
Артём всё думал и думал об этом, стараясь, чтоб мысль его двигалась по простой и прямой линии, потому что сам он прекрасно понимал, что, начни обо всём этом размышлять чуть глубже и серьёзнее, – сразу выяснится, что в голове у него полная блажь, наивная и никчёмная.
Митя Щелкачов прогуливался туда и сюда, разглядывая монастырские постройки, грязные, как спины беспризорников, стены, битые, как яйца, купола. Отходил не очень далеко – так, чтоб видеть напарников, всякий раз возвращался, чтоб подтвердить своё присутствие, но Артём всё равно раздражался и на него тоже.
– Сядьте, Митя, – сказал тихо, когда Щелкачов пришёл в очередной раз, какой-то весь улыбчивый и вдохновлённый, смотреть неприятно. – Сядьте и не вертитесь: увидит администрация, засадит в карцер за праздношатание, будете знать, – Артём поймал себя на мысли, что подражает Василию Петровичу, обращаясь на “вы” к человеку много младше самого себя.
– Но мы же не виноваты, – сказал Щелкачов, продолжая улыбаться.
– Виноваты, – повторил Артём, закрыв глаза.
Сивцев, до сих пор стоявший, тоже сел – Артём вдруг понял, что эти двое его слушаются.
Щелкачов – ладно, он моложе, хотя не намного ведь, лет, может, на пять – разве это срок? Тем более что Щелкачов, судя по всему, был по-настоящему образован в отличие от Артёма: это как-то сразу чувствовалось по всем его манерам и речи.
А Сивцев был старше лет на пятнадцать точно – Артём ему почти в сыновья годился, к тому же он, кажется, и сидел подольше, и мужицкой сноровки у него было побольше, и житейского ума погуще… но и он туда же.
– Я вообще много ошибок совершаю, – вдруг по-мальчишески, как-то совсем беззащитно признался Щелкачов. – Меня уже избили в карантинной роте. Ужасно боюсь, когда бьют. Хорошо, перевели оттуда к вам. Но если б кто-нибудь объяснил, как себя вести. Чего делать не надо.
– Вот ходить не надо, – сказал Артём, снова не открывая глаз.
По молчанию Сивцева и Щелкачова понял, что его слушают и ждут, что он ещё скажет. Сивцев – с лёгкой крестьянской опаской и стараясь доверять в меру, а Щелкачов – раскрывшись почти настежь.
Тихим и каким-то стыдным знанием понимая, что в нынешнем своём состоянии он не имеет никакого права поучать кого бы то ни было, Артём одновременно будто бы приподнялся над собой.
Поначалу хотел злорадно постращать Щелкачова, но не стал: смешно это и глупо, когда самого пугают – и почти запугали.
– Не показывай, что отдыхаешь, – сказал Артём. – Даже если ходишь без дела – делай вид, что при деле. Работай не медленно, но и не быстро. Как дышишь – так и делай, не сбивай дыхания, никуда не опоздаешь здесь. Не показывай душу. Не показывай характер. Не пытайся быть сильным – лучше будь незаметным. Не груби. Таись. Терпи. Не жалуйся, – говорил Артём с закрытыми глазами, словно бы диктовал или, если ещё точнее – слушал кого-то и повторял за ним.
– Весь хлеб сразу не съедай с утра, я видел, ты съел за завтраком. Оставь: днём поешь, сил будет больше. Оголодаешь – захочется своровать. Начнёшь воровать – перестанешь себя уважать, хотя, может, это не беда. Хуже, если поймают. Поймают – могут убить. Чаек ловить и жрать нельзя, знаешь об этом? Хотя хочется. Сегодня, когда шли на утреннее построение, – Крапин погонял дрыном роту. Тебе чуть не попало, я видел. Хорошо, если попадут по спине, спина заживёт; хуже, когда по голове. Как только похолодает – носи шапку и что-нибудь мягкое подкладывай под шапку. Ударят по голове – раны не будет. Летом шапку не носи: обязательно снимешь и повесишь куда-нибудь на сук – и её своруют. Или забудешь. Но вообще своруют быстрее, чем забудешь. Ты папиросы носишь в портсигаре – портсигар убери, а то отнимут. Странно, что не отняли в карантинной.
– Я не показывал, – быстро сказал Митя.
– Лучше вообще кури махорку, – продолжил Артём, не отвлекаясь, – и носи её не в кисете – кисет тоже отнимут, – а в карманах.
Учить оказалось необычайно приятно. Артём и сам не мог догадаться, когда и откуда он всё это понял – но вот понял и чувствовал, что говорит вещи нужные.
Разыгрывая из себя старожила, Артём не просто наполнялся значением – он будто прибавлял в силе и сам понемногу, в который раз, начал верить в то, что он цепок, хваток и со всем справится.
Замолчав на миг, Артём услышал, что изменилось наполнение тишины – тишина стала как-то гуще и напряжённее.
Открыл один глаз – так и есть, докривлялся. Тихо подошёл Крапин и слушал Артёма. Артём открыл второй глаз и медленно встал.
– Отойдём на словечко, – сказал Крапин непривычным голосом: уставший, спокойный – никакой не взводный, а просто человек.
– Ты Сивцева не учи. Тебе его учить – вред ему принести. Он и так правильно живёт. А вот студента правильно учишь, ему надо, – сказал Крапин, едва они отошли на несколько шагов, и тут же, безо всякого перехода, заговорил о другом: – Кучерава меня уберёт – а кто придёт мне на замену, не знаю. Я устроил, чтоб у тебя целый месяц были наряды в кремле… И вот у Щелкачова тоже. Всё, чем мог. Другого блата у меня нет. Дальше сам разберёшься, – Крапин говорил быстро, отрывочно, словно ему было в новинку так себя вести. – А блатных я отправил на баланы. И Шафербекова, и Ксиву, и всю эту падлоту. Авось утонут там. Но если не утонут – ты кружись, как умеешь. В тюрьме тоже есть чему поучиться. Тебе надо сточить свои углы. Шар катится – по жизни надо катиться. Всё.
Крапин ушёл, Артём потоптался на месте, желая успокоиться, но не смог и вернулся к Сивцеву и Щелкачову с улыбкой на лице, довольный и словно бы отогретый изнутри.
Ничего вроде не случилось особенного: и так было ясно с недавнего времени, что Крапин к нему относится неплохо, – но тут он прямо об этом заговорил.
“И вообще: он плохую новость принёс, его переведут”, – пытался убедить себя Артём не радоваться так сильно и всё равно не мог.
– Рублём, что ли, одарил? – спросил Сивцев улыбающегося Артёма. Не переставая улыбаться, Артём подумал, что напрасно он так поверил в послушность Сивцева – сивцевское, крестьянское, лукавое себе на уме было сильнее чего бы то ни было.
– Сказал, что закон в газете напечатан: всем крестьянского сословия накинуть по году, потому что они работать умеют и любят, а горожан распустить, так как от них никакого толку. Ты какого сословия, Авдей? – спросил Артём, веселя себя.
Минутку Сивцев смотрел внимательно и натужно, а потом недовольно отмахнулся:
– Дурацкая шутка, ни к чему.
– А я поверил! – засмеялся Щелкачов. – Поверил и обрадовался! Вот стыд-то!
Десятник Сорокин появился перед самым обедом и действительно начал орать:
– Чего сидим? Чего спать не легли прямо тута?
Сивцев встал, Щелкачов вскочил, зато Артём так и сидел, глядя на десятника снизу вверх и чуть щурясь.
– Ноги отнялись? – спросил Сорокин, слетая со своего поганого хрипа почти на фальцет.
– А не ори – а то я доложу Кучераве, что оставил нас без работы, – ответил Артём, вставая.
Сорокин осёкся.
– У нас ведь обед сейчас? – спросил риторически Артём, попутно чувствуя, как гадостно пахнет Сорокин, и немедленно, лёгкой походочкой, отправился в расположение роты.
Через полминуты Артёма нагнали тени Сивцева и Щелкачова.
– Чтоб после обеда тут были, йодом в рот мазанные! – крикнул Сорокин вслед.
– Будет исполнено! – ответил Артём не оборачиваясь и эдак сделал ручкой… краем глаза при этом заметив, что Щелкачов смотрит на него с натуральным восхищением.
“Обыграл десятника сиюминутно, но наверняка он отыграется десятикратно, – с улыбкой отчитался себе Артём и сделал привычный уже в последние дни вывод: – Ой, дурак. Дура-а-ак”.
– Я вчера слышал, как к вам подходил этот блатной, – вы не напугались, – сказал Щелкачов.
Артём ничего не ответил.
Раз Ксива на баланах, то его как минимум не будет на обеде.
“Не то Митя имел бы все шансы немедленно во мне разочароваться”, – подумал Артём с невесёлой иронией.
– А я бы им сразу отдал посылку, – сказал Щелкачов, смеясь даже чуть более радостно, чем следовало бы. – Всё бы отдал сразу!
Когда вышли после обеда, Сорокина опять не было; тут даже Артём начал волноваться, хотя виду не подавал. Однако на лавочке больше не стал сидеть – встал посередь монастырского двора, нарочито расслабленный.
Прошёл куда-то поп в красноармейском шлеме. Хлыщ в лакированных башмаках и с тростью – явно из артистической роты. “Или из журнала”, – прикинул Артём. Под конвоем куда-то провели трёх леопардов – худых, грязных, морды в коросте, смотреть гадко, всё вдохновение испортили.
Сивцев заприметил какого-то своего знакомого, пошёл у него справляться, не видел ли он десятника Сорокина… Щелкачов опять засмотрелся на архитектуру… Артём увидел оленёнка – захотел погреться о ласковое и пахучее тепло.
Так получилось, что он направился к олешке одновременно с женщиной, не замечая её. Это была Галина из ИСО, она несла сахар в руке. Когда Артём её, шедшую с другой стороны, справа, увидел, было уже неловко делать вид, что он идёт в другую сторону. Они подошли к олешке почти разом, и это обстоятельство вынудило Артёма сказать “Здравствуйте!”.
Вообще, он не имел никакого права с ней здороваться – как и все заключённые двенадцатой роты не могли обращаться к начальству напрямую; но, может, она не знала, откуда он. Вдруг он пожарник из пятой роты.
Галина была в гимнастёрке и в юбке. Отлично начищенные сапожки на каблуках.
Под гимнастёркой была очень заметна крупная грудь.
– Вы со мной здороваетесь или с оленем? – спросила Галина строго и быстро посмотрела на Артёма.
– Мы с вами виделись, – сказал Артём, расчёсывая оленя Мишку в одном месте, словно у того там зудело.
– Да? – переспросила Галина просто. – Я на вас не обратила внимания.
“Сука какая”, – подумал Артём с неизъяснимой нежностью.
Она скормила оленю сахар и ушла, даже не кивнув Артёму.
Он не мог отвести от неё глаз. Кажется, Галина это осознавала – походка её дразнилась.
Олень сделал шаг вперед, видимо, недовольный тем, что Артём так и чешет его в одном месте.
– А сахарку я бы тоже съел, – негромко сказал Артём, чтоб как-то сбить своё тяжёлое и душное возбуждение.
Представил, как ест сахар с тёплой руки, видя линии в ладони, запястье и слыша чистый и еле ощутимый запах женского пота. Если потом лизнуть ладонь в том месте, где лежал сахар, она будет сладкой.
От сахара отвлёк Сорокин – на этот раз он не орал, но всё приглядывался к Артёму.
– Весь день ненаряженные просидели, – нудил он. – Не ломит в костях-то?
– Отчего? У нас была работа, – не сдержался Артём: на него напал задорный стих. – Гражданин Эйхманис проходил сегодня, велел монастырских чаек сосчитать.
Сорокин на секунду поперхнулся, но потом понял, что его дурят.
– Шутишь всё? Я тебя запомню теперь, – сказал он.
Что-то ему, впрочем, мешало раздавить Артёма немедля. Работа им досталась не самая тяжёлая, но грязная: разгребать свалку мусора у больнички.
Больничка – трёхэтажное здание неподалёку от ворот кремля.
Возле больнички стояло несколько жёлтых монашеских диванов – сами больные, видимо, по указаниям врачей вынесли и грелись на солнце, подставляя цинготные ноги. Почему-то чайкам всё это особенно не нравилось.
“После такой работы она тебя точно не стала б сахаром кормить”, – легкомысленно размышлял Артём, стараясь не вглядываться в гнойные бинты и пропахшее полудохлой человечиной тряпьё.
Всю эту грязь они грузили в тачку, которую поочерёдно отвозили за ворота то Митя, то Сивцев, то Артём: с тачкой было веселее всего – прогулка всё-таки, ветерок.
Разворачивая очередную тачку с мусором, Артём вдруг заметил женские лица в окнах третьего этажа – и засмотрелся.
Спугнули чайки: они носились за каждой тачкой, чуть взбудораженные запахом встревоженной мерзости – им, верно, казалось, что от них могут увезти что-то съестное.
Пришлось уходить. Отдал на прощание молодым женщинам честь двумя пальцами. Те засмеялись.
– А как бы ты доложил обо мне Кучераве? – спросил вдруг Сорокин у Артёма, когда тот, не очень торопясь, возвращался с пустой тачкой. Наверное, всё это время обдумывал Артёмову угрозу настучать ротному. – Вам же, чертям, запрещено обращаться к начальству напрямую?
“Наверное, какими-то своими гнусными делами занимался до обеда, – догадался Артём. – И трясётся теперь”.
– А я письменно, – сказал Артём, стараясь, впрочем, говорить так, чтоб было понятно: он не всерьёз.
– Сгною, – сказал ему Сорокин вслед, но не очень уверенно.
“Надо же, – думал Артём. – Больничные отходы вожу, а вонь от Сорокина всё равно сильнее. Неужели его кто-нибудь может любить? Мать? Жена? Дети? Бог, наконец?”
Вечер близился – возвращались мысли о Ксиве. Артём поймал себя на том, что подробно представляет, как Ксива оскользнулся и ушёл на дно… начал выныривать – и головой о балан с острым сучком – прямо на сук черепушку и нанизал…