Артём потянулся к мешку – ёкнуло в ребре, – тогда, изловчившись, подхватил его левой рукой, уложил к себе на колени: ну да, посылка от матери.
Как она пахла! Это было просто невозможным. Артём оглянулся по сторонам: все должны были чувствовать этот восхитительный, разнообразный дурманящий аромат.
Даже не залезая в мешок, а только закрыв на мгновение глаза, Артём мог бы назвать почти всё из того, что было в мешке: щекотала ноздри горчица, тяжело расплывался белый запах сала, тонко и остро вился жёлтый запах лимона, обволакивал разноцветный запах сушёных фруктов, пыльно и рассыпчато пах рис, туманно и тяжело веяло чаем, легко, чуть светясь, пах сахар, в сахаре и горчице, золотясь и нежась, плавала вяленая рыба, и колбаса – ах, эта конская колбаса – она совсем не пахла лошадью, она пахла мясным развратом, плотью, жизнью…
– Владычка Иоанн! – Артём повернулся к батюшке, растроганный и удивлённый. – Как вы узнали? Как вы забрали её?
Владычка поманил Артёма пальцем, чтоб не говорить во всеуслышание.
Артём накрыл мешок покрывалом и перешёл к владычке на диван.
– На почте только наш длинногривый брат работает, – говорил шёпотом владычка, посмеиваясь. – Я уговорил!.. А то, я вижу, к твоей посылке слишком много рук тянется. Главное, чтоб она попала к тебе, а дальше ты, милый, сам решишь, кого стоит угостить, а кого нет. И не сердись на них! Филиппа не обижай – он с работы, раненый, с поломанной ногой, нёс огромный пень, упал, потерял сознание от боли и усталости. Пролежал день. Администрация думала: сбежал, искали с собаками. Как нашли – собаки ещё раз ногу порвали. Потом его допрашивали два дня. Потом бросили в глиномялку. Пока разобрались, что не по вине наказывают, – там началась такая болесть, что пришлось резать ногу. И теперь ему без ноги скакать до самыя смерти! Ты добрый, не кори его за его пустословие. Через своё пустословие он тоже движется к Богу… И на Жабру не сердись! Легко ли человеку с таким прозванием жить? Он ведь тоже создан по образу и подобию – а его все Жаброй зовут, хуже собаки – так и собаку никто не назовёт, милый… И не обозлись за весь этот непорядок вокруг тебя. Если Господь показывает тебе весь этот непорядок – значит, он хочет побудить тебя к восстановлению порядка в твоём сердце. Всё, что мы с тобой видим, – просвещение нашего сознания. За то лишь благодарить Господа надо, а не порицать!.. Ну, иди, иди к своим дарам.
Потрошить посылку на виду у всех Артём посчитал совсем лишним, но удержаться от того, чтоб съесть конской колбасы, не смог.
Откусил раз, откусил два – и встретился глазами с Жаброй. Тот выглядел обескураженно.
Артём не стал отводить взгляда и яростно оторвал зубами ещё кусок колбасы. Не глядя порыл рукой в мешке, нашёл по запаху связку сушёных яблок – достал и закусил колбасу ими.
Жабра поманил Артёма, указав на двери в коридор.
Тот со счастливой улыбкой кивнул: иду, иду немедленно, дорогой товарищ.
– Не ходи никуда, милый, – позвал его владычка, но было поздно. Артём так и вышел в коридор с колбасой и яблоками.
– Ты не понял, фраер… – начал Жабра.
– Как же не понял, – удивился Артём. – Всё я понял.
Связку яблок он взял в зубы, чтоб не мешали.
Жабра ловко нырнул от первого удара, но второй – с левой – поймал. Незадача состояла в том, что в левой была ещё и колбаса, и удар был слабый. Ответный Артём получил по рёбрам – кажется, Жабра понимал, куда бьёт. Было так больно, словно одно ребро отломилось и воткнулось куда-то в самую нежную мякоть.
Артёма повело. Он выплюнул яблоки. В глазах отекало. Жабра норовил теперь попасть в висок, причём пальцы держал, как птица – когти.
“Он нитки на виске хочет развязать… – с дурашливым страхом осознал Артём. – Развяжет нитку, и башка моя… как ботинок… раззявится… всё вывалится…”
Яблоки под ногами хрустели.
Кто-то выскочил из палаты, зашумел: “Эй! Дурни! Эй!” Артём заметил, как монах идёт по коридору, в руке полено – тоже по их душу.
Пугнул левой, ушёл от удара под рукой Жабры так, что оказался у него за спиной, и всадил ему правой, крюком, в затылок.
Дверь в палату была открыта, и Жабра туда влетел и загрохотал где-то там.
Артём подхватил с пола колбасу, яблоки было уже не собрать, и поспешил вослед за Жаброй.
Монах, поняв, что не поспевает, с размаху кинул поленом – как будто всю жизнь жил с ним и ненавидел его, и вот решил выбросить.
Полено ударилось в стену так, что треснуло.
Температура опять была высокая.
Зато спал как рыба во льду: крепко, не слыша ничего, никого не помня.
Утром набрал съестного – понёс владычке Иоанну.
– Ничего не надо, милый, – печально отнекивался он. – Вот дай побирушке. А мне ничего не надо. Чем я тебе отплачу, милый? Я беру, только когда других могу угостить, – а тут ты сам всех можешь покормить, кого хочешь. Не буду ж я при тебе дары твоей мамки отдавать другим в палате? Нехорошо получится. Иди лучше сам покорми, кого меньше всего хотел бы обрадовать: теперь уже можно, теперь ты его победил, будь же добр к нему, тебе это к лицу, милый.
– Обойдётся, – сказал Артём.
У Артёма в это утро сняли швы, а Жабру, наоборот, ещё вчера зашили: когда падал, рассадил себе лоб и половину рыбьей морды, включая губы. Выглядел он бесподобно и странным образом напоминал теперь двух рыб сразу.
– Язык у тебя тоже раздвоенный теперь, змей? – спрашивал Артём, присаживаясь к Жабре на его монастырский диван по дороге в сортир. Жабра двигался, уступая гостю место, и молчал, изнывая от боли и дрожа челюстями.
На обратном пути Артём опять заглядывал к Жабре, вытирал сырые руки о его покрывало, туда же сморкался.
Некоторое время разглядывал блатного.
Шов этот через всё блатное лицо Артёма забавлял.
– Предлагаю сменить тебе кликуху. Будешь не Жабра, а Корсет, – предложил Артём, потешаясь.
Жабра молча сглатывал: глотать ему было больно.
На обед Артём забрал у Жабры миску с обеденным винегретом.
– Всё равно ведь жевать не можешь, – сказал. – Жамкаешь только, еду переводишь. Я тебе червячков в навозе нарою, Жабра. Будешь их глотать, не жуя.
Жабра по тупости не понимал, что Артём говорит, и пайку свою защищать даже не пробовал.
Артёму и не надо было, чтоб его понимали, он веселил только себя.
Винегрет отдал Филиппку. Тот не хотел принимать, тогда Артём просто вывалил порцию из миски Жабры в миску Филиппку и отнёс пустую посуду блатному.
Протянул: бери. Жабра не вовремя решил показать характер, за посудой руки не протянул.
Артём не удержался и резко ударил пустой миской Жабру по голове.
Тот от неожиданности скривился, швы на губах разошлись, потекла кровь.
Полюбовавшись, Артём ушёл на свой диван, улёгся, приглядывая за блатным: того било и лихорадило.
Обезумев, он добежал до дивана Артёма, тронуть его боялся и только выкрикивал:
– Пришьют тебя! Тебя пришьют! – Жабра на каждом “ш” плевался кровью; и – Артём по-детски удивился – слёзы из глаз блатного тоже не текли, а брызгали, надо ж ты.
– У тебя рот порвался, – ехидничал Артём, не вставая. – Иди к доктору Али, попроси тебе губы пришить на место. А то жабры свои застудишь.
– А! – орал Жабра уже без слов. – Мыа!
– Господи, Боже ты мой милостивый, – шептал владычка, которого Артём не видел за спинкой дивана. – Боже ты мой, Господи!
Вскоре Жабру увели перешивать.
Через минуту заглянула пожилая медсестра – и сразу к Артёму.
Он думал, сейчас начнут за Жабру отчитывать, но оказалось другое. Она тронула рукой его лоб и сразу закричала не хуже Жабры:
– У тебя температура нормальная! Ты здоровый! Почему у тебя тридцать девять всегда? Где ты греешь градусник? Ты знаешь, как это?.. Это – симулянт! Ты! Симулянт! – слова из неё вырывались невпопад и путано.
До сих пор она казалась Артёму вполне интеллигентной – он думал, что это какая-то несчастная каэрка, – и фамилия у неё была звучная, вроде Веромлинской или наподобие, а тут – как подменили.
– Откуда я знаю, почему у меня тридцать девять? – удивился Артём. – Нигде я не грею градусник! Сама ты его греешь где-нибудь! – Он никогда б не заговорил с пожилой медсестрой на “ты”, но она так орала, так орала.
– Что же вы творите! – почти плакал владычка, вставший и пришедший, чтобы замирить шум.
Пока пожилая медсестра отчитывала Артёма, заявился, громыхнув дверью, доктор Али, весь взъерошенный и обозлённый, даже борода участвовала в его возбуждении.
– Таких, как ты, в моём лазарете – не будет! – процедил он, не доходя до Артёмова места десять шагов. – Собирай вещи! Вылетишь отсюда пулей! – взмахнул своим белым парусом и отбыл.
Артём сидел не двигаясь, держа мешок в руках. Сердце его громко билось, ошалевшее.
Он пытался хоть какую-нибудь мысль додумать до конца – в пределах одной фразы, – но только метался от градусника к доктору Али, оттуда к губам блатного, и снова назад, и никак ничего не понимал.
Владычка Иоанн сел рядом.
– Ты как дитя, милый, – говорил он торопливо и жалостливо. – Только тут детей не ставят в угол, а сразу кладут во гроб! Помолись сам, а я за тебя молюсь денно и…
С другой стороны подсел больной, всегда тихо лежавший на своём месте, рядом с владычкой Иоанном, – крупный, давно не бритый мужчина, с большим носом, большими губами, мятыми щеками.
– Я артист, моя фамилия Шлабуковский, – сказал он, утирая пот с лица и трудно дыша. – Но дело не в этом… Я слышал, как вас отчитывали… Я заметил то, на что вы не обратили внимания, – она всегда даёт вам градусник после меня… И не стряхивает… У меня жар… Который день жар… А они замеряют вам температуру – и ставят мою… Я только что понял… Эти люди – кого они могут лечить? Этот персонал всех может только похоронить. Вы имейте в виду – я готов подтвердить, что ваш градусник был с моей температурой…
Артём не успел обрадоваться, как за ним пришёл красноармеец из охранной роты. На плече висела винтовка.
Он громко назвал фамилию Артёма, с ошибкой и с неправильным ударением.
У Артёма пересохло во рту и ослабели ноги.
Он точно знал, что зовут его, и никакой путаницы тут нет. Красноармеец снова повторил фамилию, совершив в ней другую ошибку и ещё раз на глаз переставив ударение – которое снова было неверным.
Все эти ошибки звучали так, словно Артёма уже начали проворачивать в мясорубке.
Красноармеец выругался и назвал фамилию в третий раз, добавив:
– …Который, мать его дрыном в глотку, Артём!
– Вот он сидит! – сказал Филиппок, усевшись и показывая на Артёма рукой. – Здесь! Вот!
Артём взял мешок и, не глядя ни на кого, пошёл к выходу. Последним мелькнуло: владычка крестил веснушчатой рукой его спину.
– Мешок-то куда? Ещё покрывало возьми с подушкой, – сказал красноармеец, скалясь. – А то и диван волоки. Будешь как Иван-дурак на печи.
Лицо у него было как картошка в мундире, лопнувшая улыбкой.
“Словоохотливый…” – выпало в сознании Артёма единственное слово, но оно зародило способность к мышлению.
Артёму пришлось возвращаться обратно к своему к дивану. Владычка принял мешок в руки и сказал уверенно:
– Сберегу до твоего возвращения.
На улице шёл дождь, Артёма привели в ИСО, он успел немного промокнуть, и остыть, и продышаться.
До сих пор он внутри этого здания не был – и не стремился туда.
Пройдя мимо пивших кипяток дежурных внизу, поднялись на третий этаж, красноармеец крикнул, приоткрыв дверь безо всякой надписи:
– Привёл заключённого из лазарета! – и назвал фамилию, в четвёртый раз её переврав.
Артём даже засмеялся – негромко, но искренне. Его точно привели не на расстрел – это уже было весело.
В кабинете сидела Галина за громоздким и некрасивым столом.
Или, быть может, сама она была стройна и по-женски деловита настолько, что стол казался таким чрезмерным, грубым.
На столе стояла печатная машинка, крупная и тяжёлая, как трактор.
Вся комната, кроме окон и стены за спиной Галины, была заставлена стеллажами. Там, видимо, хранились дела лагерников.
Она произнесла фамилию Артёма без единой ошибки:
– Горяинов?
– Да. Я.
– Артём?
– Артём Горяинов. Да.
Галина трогала бумаги на столе, но было видно, что она и так всё помнит отлично.
– Садитесь, – сказала она через минуту, как будто не помнила, что он стоит.
“Всё ты помнила…” – подумал Артём и сел на табурет у стола.
Табурет был шаткий.
Он попробовал, чуть привстав, его установить понадёжней, но Галя попросила:
– Сидите спокойно.
Артём уселся, однако ноги пришлось держать в напряжении – всё время казалось, что он сейчас завалится вместе со стулом на пол. Даже в виске заныло и в ребре отдалось.
“Лучше б я стоял…” – подумал Артём.
– Вот донесение… – Галина читала одну из бумаг и морщилась: видимо, от помарок и несуразностей письменной речи, – “…в ходе проверки обнаружил в мешке Горяинова карты игральные…”.
– Карты не мои. Я играть-то не умею. Мне их подкинули, – быстро сказал Артём.
Галина подняла глаза – они были зелёного цвета, – и очень спокойно, почти без эмоций, произнесла:
– Я. Ещё. Ничего. Не. Спра. Ши. Ва. Ла.
Артём замолчал.
Галина карандашом почесала лоб так торопливо, словно там только что сидела муха и теперь осталась щекотка от мушиных лапок.
За спиной Галины на стене висели бликующие, чистые – видимо, протёртые – портреты Троцкого и Дзержинского. Ленина почему-то не было.
Стараясь не привлекать внимания, Артём скосился в одну сторону, в другую – вдруг главный большевик где-то ещё есть, пока не замеченный… впрочем, крутить головой не стоило – Галя чуть сдвинула бумаги, и Артём увидел на столе, под стеклом, портрет Ленина из “Огонька” и рядом – портрет Эйхманиса, вырезанный из газеты и наклеенный на толстую бумагу или картон: чтоб не смялся и не стёрся.
– Откуда карты? – спросила Галина.
– Я объясняю, – терпеливо повторил Артём. – Не мои. Подбросили.
– Афанасьев? – быстро спросила Галина.
– Почему? – спросил Артём, шатнувшись на стуле и с трудом удержавшись.
– Афанасьев играет в карты.
– Может, играет, но не рисует, – пожал Артём плечами.
– Но карты у него могли быть? – спросила Галина.
Артём опять пожал плечами, на этот раз ничего не говоря. Галина ироническим взглядом оценила этот жест. Артём почувствовал себя глупо: “Жму плечами, как гимназист…”
– Индус Курез-шах действительно не умеет говорить по-русски? – прозвучал неожиданный вопрос.
– Я не знаю. Он только пришёл, а я… попал в больницу, – Артём улыбнулся.
– Василий Петрович ничего не говорил о своём прошлом?
– Что-то было…
– Что?
– Занимался охотой. У него была собака Фет. Он из образованной семьи, отец говорил на нескольких языках… – Артём неожиданно понял, что ничего толком о Василии Петровиче не знает.
– Во время Гражданской войны он чем занимался? – бесстрастно спросила Галина, по-прежнему разглядывая разные бумаги на столе и время от времени трогая карандашом свой висок. Глядя на это, Артёму самому сильно захотелось почесать там, где ещё вчера были нитки.
– Воевал, – неуверенно ответил Артём.
– С кем?
Артём озадаченно молчал. Как-то нужно было грамотно и необидно ответить: с вами? С большевиками?
– Слушайте, вы у него спросите, я на самом деле не очень знаю. Я просто всегда был уверен, что он сидит как каэр, – ответил Артём.
Его куда больше волновало, что в комнате явственно пахло духами. Он даже немного захмелел от этого запаха: никаких духов он не слышал уже давным-давно.
– А вы что не воевали? – спросила Галина.
– С кем? – спросил на этот раз Артём.
Галина, в отличие от него, долго слов не подбирала.
– С нами, – ответила она просто. – Или против нас.
Артём мысленно отметил, что и “с нами”, и “против нас” вполне может означать одно и то же, и особого выбора тут нет.
– Вы же знаете, я по возрасту не подлежал призыву.
– Афанасьев не рассказывал, встречался ли он с поэтом Сергеем Есениным накануне его самоубийства? – спросила Галина.
“Прыгает с места на место”, – быстро подумал Артём и тут же ответил:
– Нет.
Галина аккуратно прихватила самый кончик карандаша зубками. В одном из соседних помещений кто-то болезненно и коротко вскрикнул – словно человека ударили, и он тут же потерял сознание.
На крики Галина не отреагировала, даже не подняла глаз, только, убрав карандаш, быстро облизала губы кончиком язычка.
– Смотрите, Горяинов, – сказала она чуть громче, чем говорила до сих пор. – У вас обнаружены карты – запрещённая вещь. Откуда они взялись, вы не знаете. Это раз. Неделю карцера вы заслужили… Вы устроили драку с командиром взвода и командиром роты. Неподчинение приказам сотрудников администрации – ещё от недели до полугода карцера. А нападение на сотрудников администрации – высшая мера социальной защиты, то есть расстрел. Это два.
– Я не нападал, – сказал Артём, в ответ Галина вертикально подняла карандаш: тишина, ясно?
– На этом можно закончить, но тут не всё, – продолжила она. – Принуждение женщины к сожительству – ещё месяц карцера.
“Монах стучит? Или Жабра?” – подумал Артём, покрываясь противным потом. Секунду раздумывал: сказать, что не имел никакого “сожительства”, или не стоит? – но не успел.
– Подделка подписи при получении посылки в результате сговора с заключённым из числа антисоветски настроенного духовенства. Ещё от трёх дней до двух недель карцера, – Артём сморгнул, как будто ему сыпали на голову что-то ненужное, вроде соломенной трухи. – Наконец, симуляция во время нахождения в лазарете. “…Больной Горяинов… симулировал горячку…” – прочитала Галина на одном из листков.
– Зачем мне симулировать, если я “больной”? Вы же сами видите, что они пишут? – с некоторой, неожиданной для себя насмешливой дерзостью быстро ответил Артём. – Там эта медсестра – она же не медик, она чёрт знает кто…
– Заткнись, – вдруг сказала Галина просто. У Артёма упало сердце от её голоса; губы её, которые только что казались красивыми и возбуждающими, тут же показались тонкими, злыми, старушечьими. – Вас можно ликвидировать немедленно. А можно посадить в карцер ровно до окончания вашего срока.
– Чтоб я там сдох? До окончания нашего срока? Я могу объясниться по каждому случаю, – не унимался Артём; голова его кружилась, он понимал, что надо торопиться изо всех сил, ужасно торопиться.
– Заткнись, – ещё раз повторила Галина, но только громче и злей.
Артём на полуслове закрыл рот, как будто муху поймал. Сидел с этой мухой во рту: нестерпимо хотелось открыть рот и произнести ещё сто слов – и даже тысячу самых нужных слов, они все зудели и бились во рту.
Три минуты они молчали.
“Это всё, – повторял Артём. – Это уже всё… это бравада, о которой мне говорили… Это уже всё, точно. Или что-то нужно сказать? Нет, это всё. Почему я не падаю в обморок от страха? Ведь это всё…”
– Страшно? – спросила Галина; в углу её гадких старушечьих губ мелькнула улыбка.
Артём сглотнул слюну и промолчал.
В углу кабинета за её спиной стоял вместо сейфа сундук, закрытый на замок. Там, наверное, хранились самые важные документы.
“Или она там свои трусы держит?” – подумал Артём с бешенством.
– Есть другой выход, – сказала Галина. – Потому что вы молодой человек, и цепь случайностей… Могла привести.
“Не много моложе тебя, сука, – подумал Артём и сразу же, без перерыва: – Милая, родная, самая милая, самая родная, не убивай меня, я буду целовать твои ноги, пожалуйста!”
– Вы, мне кажется, можете встать на путь перековки, – Галина явно говорила чужими для неё словами, но других по такому случаю и не было, – …и выйти по истечении срока или даже раньше – нормальным, хорошим, правильным советским человеком. Но нужно подготовиться, чтоб подобных случаев не было впредь, да?
– Конечно, – сказал Артём.
Он дышал через рот. Язык был сухой. Он чувствовал свой сухой язык и сухое, холодное нёбо.
– Чтоб вам не вбрасывали карты – мы должны знать, кто их может вбросить, так?
– Так, – ответил Артём, всё уже понимая.
– Чтоб не было симулянтов. Чтоб здесь тайно не устраивали лагерникам случек, как для собак. Чтоб люди, попавшие сюда за проступки перед советской властью, не преумножали своей вины. Лучше это всё предотвращать заранее, а не доводить до карцера или высшей меры социальной защиты, так?
– Так, – повторил Артём, лихорадочно думая, что ему делать после того, как закончится всё это перечисление.
– Мы с вами подпишем бумагу, что вы будете – мне! лично мне! – способствовать и помогать во всех трудных случаях. Их много! Потому что десятники, взводные и ротные из числа всё тех же заключённых часто превратно понимают свои задачи и, следя за выработкой и дисциплиной, сами злостно нарушают дисциплину. Потому что контрреволюционеры, которым советская власть дала возможность исправить вину, только усугубляют её антисоветскими речами, которые, как и в Гражданскую войну, могут стать делами. Потому что воры и убийцы – все эти блатные! – бессовестно пользуются ближайшим родством к рабочему классу, превращаясь в ярый асоциальный элемент с круговой порукой, пьянством и картёжничеством. Вы не хотите жить среди всего этого?.. Сколько вам ещё находиться здесь, на Соловках?
– Больше двух с половиной лет, – ответил Артём.
– Вот думайте, как вам их прожить, – сказала Галина. – Просидеть в карцере? Или… выйти по заслуженной амнистии, отсидев половину? Кто у вас дома? Мать? Невеста?
– Мать.
– Мама ждёт… Почему она вам не пишет писем?
Артём замешкался.
– Так получилось. Шлёт посылки. Только что прислала, – ответил он, тут же вспомнив, что Галина знает о посылке и даже о том, как Артём её получил.
– Ой, – как-то совсем по-домашнему сказала Галина, увидев ещё одну бумагу на столе. – У вас ещё драка в лазарете. Вы избили Алексея Яхнова.
– Кого? – удивился Артём. – Жабру, что ли?
– Какую жабру? – спросила Галина, без особого, впрочем, интереса, уже протягивая Артёму какой-то самый важный листок с пропечатанными буквами. – Вот тут форма, надо лишь расписаться.
– Слушайте, – Артём даже сделал неосознанное движение, чтоб сдвинуть табуретку назад, но снова едва не упал. – Мне ещё нечего… – он привстал и постарался установить табурет крепче, – совсем нечего рассказать о нарушениях. Но я со всем согласен, с каждым вашим словом. Это нужное дело!
– Ну так расписывайтесь, – сказала Галина, по-прежнему держа листок на весу. Она даже привстала, чтоб Артёму было ближе дотянуться, левой рукой тут же оправив сзади юбку.
Артём против воли скользнул по фигуре Галины взглядом. Она была хороша… эта юбка… и эти, чёрт, духи… Живот у неё – как он пахнет? Если живот без одежды?
– Давайте знаете, как сделаем, – попросил Артём, улыбаясь и вкладывая все свои силы, всё естество, всю нежность, всё человеческое, всё честное, всё самое сердечное в свою просьбу. – Я уйду, и всё обдумаю, и наверняка буду вам полезен. Я помогу. И вы меня вызовете – да хоть даже завтра… или послезавтра – и я уже приду… – “Как сказать? – думал Артём. – С донесением? Какая мерзость! С рассказом? А что не с романом? Не со стихами?” —…я приду и уже что-то… важное расскажу. Чтоб вы увидели, что я способен к работе. Что я нужен. И тогда мы сразу всё это подпишем. А сейчас – я ещё ничего не сделал, а уже подпишу. А если ничего не смогу сделать?
– Сможете, я вижу, Артём, – она впервые назвала его по имени, это прозвучало так голо, так остро, так приятно, как если бы она показала живот, немного голого живота… или увидела немного его голого тела и назвала это тело по имени…
– Нет, я прошу вас, – Артём не знал, как к ней обратиться. – Я прошу. И я обещаю. Что ж я, сейчас подпишу… а пользы от меня никакой? Надо, чтоб уже была польза. В следующую же встречу я…
–“Встречу…” – тихо передразнила его Галина, садясь на место.
Ещё минуту она молчала, наглядно недовольная.
– Ну, я надеюсь, – сказала Галина с лёгкой неприязнью. – Тогда забирайте вещи и возвращайтесь в роту. Вы ведь здоровы?
– Здоров, – ответил Артём, хотя уверенно подумал: “Я ужасно болен. Я скоро сдохну”.
Галина опять потрогала карандашом свой висок.
Висок был бледный, чуть впалый. На карандаш упала тёмная прядь.
– Так не ваши карты? – спросила Галина.
– Да нет. Я играть-то не умею, говорю.
– А что умеете? – Галина разговаривала отстранённо, думая о чём-то другом.
– Не знаю… – Артём посмотрел на прядь и, сам от себя не ожидая, пошутил самой дурацкой шуткой, которая могла ему прийти сейчас в голову. – Целоваться умею.
Галина отняла карандаш от виска, словно он мешал бы ей поднять удивлённые глаза.
Иронически осмотрела Артёма. Отёк с той половины лица, где его подшивали, ещё не спал окончательно… нос этот припухший, потный лоб, грязные волосы, сухие губы… прямо смотрящие глаза, где наглость и лёгкий испуг замешались одновременно…
Она сделала короткое движение карандашом: выйди отсюда, дурак.
На обитом, затоптанном, из двух деревянных брусков пороге Информационно-следственного отдела Артём некоторое время озирался в поисках своего красноармейца.
Подумав, решил вернуться обратно – не хватало ему ещё одного нарушения.
“Как это назовут? – думал Артём устало. – Побег из-под стражи?”
Его остановили на посту внизу:
– Кого ищешь?
Сопровождавший Артёма красноармеец сидел тут же, трепался о чём-то со старшим поста.
– Его, – указал Артём.
– Чего тебе? – спросил красноармеец.
– Меня отпустили назад в лазарет, – сказал Артём.
– И чего мне? Донесть тебя? – спросил красноармеец, пихнув старшего поста: посмотри на чудака.
Оба зареготали, показывая тёмные рты с чёрными зубами.
– Компас не дать тебе? – крикнул постовой вслед, и зареготали снова.
“Из морячков”, – предположил Артём равнодушно, словно чуть подмороженный.
На улице стояло вечернее соловецкое солнце, пронизывая лучами тучи. Лучи мягко и скользко шли по-над кремлёвскими стенами, и всё в воздухе казалось подслащённым.
По пути в лазарет Артём размышлял обо всём одновременно, словно избегая думать о самом главном, – но эти попытки были тщетными.
“…Солнце так светит… – вспомнил и передразнил Афанасьева, – только на санках кататься по такому закату…”
“…Боится, что заложу его… – без улыбки смеялся над Афанасьевым. – Три рубля дал! Хитрый рыжий сволочуга…”
Но зла на ленинградского поэта всё равно не было. Вспомнил про владычку Иоанна с мешком, в котором лежала посылка, и подумал: “…Сейчас немедленно всё сожру… удушусь, а съем – всё равно в роту идти… Может, оставят переночевать в лазарете?.. Пасть доктору Али в ноги?.. Нет, не выйдет…”
И дальше думал: “Как же люди могут полюбить Бога, если он один знает всё про твою подлость, твоё воровство, твой грех? Мы же всех ненавидим, кто знает о нас дурное? Я эту суку Галину ненавижу. Она знает, что меня можно прижать. Она меня прижала! Что делать теперь?”
Потом немного путано думал о Бурцеве, о Ксиве, ещё о Жабре – и, вспомнив, какой Жабра стал жалкий, глупый со своей зашитой рыбьей мордой, засмеялся вслух.
От своего собственного смеха стало противно – эта ненужная и невозможная теперь улыбка на лице заставила вернуться к тому, что нужно было понять: “Они же сделают меня стукачом. Или угробят в роте. Как мне выкрутиться? Как? Может быть, снова всё обойдётся?”
И сам себе ответил: “А вот нынче вечером тебя блатные порежут на куски – и обойдётся…”
Слабый человеческий рассудок подкинул Артёму решение: вернуться к Галине, подписать всё и попросить немедленно перевести его в другую роту.
Одной частью сознания Артём уговаривал себя, что это стыдно, что он так не поступит, потому что не стукач и потому что не хочет никого ни о чём просить, тем более эту тварь… но одновременно он понимал, что не идёт назад в ИСО по совсем другой причине.
И он проговорил себе вслух, что это за причина: “Она не переведёт тебя никуда, идиот! На кого ты будешь стучать в новой роте, где ты никого не знаешь? И с чего ей тебя переводить? С того, что ты струсил? Больше им заняться нечем, как переводить всех напуганных с места на место?..”
“Что значит струсил? – остервенело ругался Артём сам с собою. – Меня угробят сегодня или завтра! Проткнут! Как мне это принять? С открытым, чёрт, сердцем? Я что, бык на заклание?”
В лазарете, замученный этим, в двух лицах, разговором, упал на диван.
Спустя минуту владычка Иоанн принёс мешок с посылкой. Трудно – видимо, его мучило больное колено – присел рядом.
– Спасибо, владычка, – сказал Артём, принимая мешок. Вообще ему стоило усесться на диване – нехорошо лежать рядом со священником, – но не было никаких сил: едва шевельнул рукой и раздумал.
– А лежи, лежи, – сказал владычка Иоанн. – Тебе силы ещё понадобятся…
Они помолчали.
Едва Артём захотел услышать его голос, владычка заговорил, словно в который уже раз понимал его мысли.
– Всё ищешь, милый, правду или честь. А правда или честь – здесь, – и владычка показал Евангелие. – Возьми, я тебе подарю. Тебе это нужно, я вижу. Как только поймёшь всей душою, что Царствие Божие внутрь вас есть, – будет тебе много проще.
– Нет, – сказал Артём твёрдо. – Не надо.
– Ой, не прав, милый, – сказал владычка, пряча Евангелие. – Ну, дай Бог тебе тогда… Дай Бог превозмочь всё.
Не успел ещё владычка уйти, а в палату уже заглянули пожилая медсестра и монах. “За мной”, – понял Артём.
– Иду, иду, – сказал громко, с места, потому что медсестра уже раскрыла рот ругаться и понукать Артёма.
Брать ему было нечего: мешок с вещами так и был не разобран, только миску да ложку оттуда вынимал.
Мешок с посылкой владычка Иоанн перевязал на свой узел.
Филипп лежал с закрытыми глазами, выставив отпиленную ногу наружу. Лажечников смотрел на Артёма, но словно не совсем узнавал. Артём свернул к нему по дороге, на ходу развязывая посылку – в посылке был сахар, он насыпал казаку полную плошку.
– Ты? – спросил Лажечников еле слышно; прозвучало так, словно у него звук “т” лежал на языке, и он его вытолкнул.
Артём не ответил.
Жабра спрятался под покрывало, хотелось оголить его, сдёрнуть напоследок, но Артём поленился, тем более что пожилая медсестра перетаптывалась, словно стояла на горячем полу.
– Ещё нет чего? – спросил батюшка Зиновий, заметивший, как Лажечникову пересыпали сахар.
Артём, заглянув в мешок, выловил недоеденную конскую колбасу, сунул в руки батюшке.
– А сахарочку? – спросил он уже в спину Артёму. – Сахарочку бы тоже?
На больничном посту Артёма остановили: видимо, искали его учётную карточку, а потом ещё и доктора Али, чтоб в ней расписался, – второпях всё, лишь бы выставить поскорее.
Владычка Иоанн, несмотря на болезненную хромоту, вышел проводить Артёма и торопливо шептал, как будто могли не увидеться:
– Я вот так размышляю: ты не согрешил сегодня – и Русь устояла.
Он словно бы догадался, что происходило с Артёмом в ИСО, и от этого Артёму было ещё дурней на душе и раздражительней.
– Здесь все грешат, – быстро отвечал Артём; отчего-то он себя чувствовал как на вокзале, ему пора было уезжать, и теперь все слова были лишними, но он их зачем-то произносил, – …грешат во сто крат больше нас.
– А ты не за них отвечай, а за Русь, – скороговоркой говорил владычка Иоанн. – Они грешат, а ты уравновешивай. Праведное дело больше весит, чем грех!