bannerbannerbanner
Искуситель

Михаил Загоскин
Искуситель

– Ты шутишь, барон.

– Какие шутки! Ведь дело идет о твоей репутации. Знаешь ли что? Всего лучше, прикажи запереть ворота: постучится, постучится, да пойдет прочь.

– Какой ты несносный человек! Разве я боюсь за себя? Бога ради! Ступай, уговори ее…

– Чтоб она к тебе не ездила? А если Днепровская скажет: «С чего, сударь, вы взяли, что я хочу сделать это дурачество? Разве я вам говорила об этом?»

– В самом деле, барон, с чего ты взял?.. Ну, может ли быть, чтоб она решилась?..

– Не ручайся, любезный! Когда женщина влюблена, то готова на все решиться. Да о чем ты хлопочешь? Уж я тебе сказал: ворота на запор, так и дело с концом.

Насмешки барона произвели обыкновенное свое действие: они заглушали во мне голос рассудка, заставили молчать совесть, и под конец нашего разговора я сам начал смеяться над этим детским малодушием, остатком моего деревенского воспитания, по милости которого самый обыкновенный поступок казался для меня ужасным.

Когда барон уехал, все опасения мои возобновились. Весь этот день я провел в беспрерывной тревоге, при одной мысли о том, что я увижу Надину, сердце мое замирало… Но от чего? От удовольствия или боязни? Право, не знаю! Мне было страшно подумать, что Надина ко мне приедет, и в то же время я боялся до смерти, что она не решится на этот смелый поступок. Вот наступил вечер, нетерпение мое возрастало с каждой минутою. Проедет ли карета, залает ли собака, скрипнет ли дверь, меня от всего бросало в лихорадку, при малейшем шорохе в передней у меня захватывало дыхание. Одним словом, если б в это время доктор пощупал мой пульс, то сказал бы наверное, что у меня горячка с пятнами. Часу в девятом вечера, когда я начинал уже думать, что барон ошибся в своих догадках, мой Егор растворил потихоньку дверь и, просунув ко мне свою заспанную рожу, шепнул:

– К вам, сударь, пришла какая-то барыня!

– Сюртук, скорей сюртук! – проговорил я, задыхаясь. – Ну, ну!.. Хорошо!.. Ступай, проси! А сам пошел вон!

– Куда-с?

– Куда хочешь! В лавочку, в кабак, к черту! Только чтоб здесь тебя не было.

– Слушаю-с! – сказал Егор с такой значительной и вместе обидной улыбкою, что я непременно вцепился бы ему в волосы, если б имел время его поколотить. – Пошел вон, дурак! – закричал я. Егор исчез. Дверь снова отворилась. Женщина, закутанная в широкий салоп и повязанная турецким платком, который закрывал до половины ее лицо, вбежала в комнату. Она протянула ко мне руки, хотела что-то проговорить, но не могла и почти без чувств упала на стулья, которые стояли подле самых дверей. Это была Надина. Несмотря на мою больную ногу, я кое-как подошел к ней.

– Вы ли это, Надежда Васильевна? – сказал я трепещущим голосом. – О, как я вам благодарен! Вы решились посетить меня.

– Вы!.. Опять это несносное «Вы» – прошептала Днепровская.

– Надина! Друг мой! Днепровская подала мне руку.

– Ах, как бьется мое сердце! – сказала она. – Что я сделала!.. Что подумают обо мне, если узнают?..

– Не бойтесь… не бойся ничего, Надина! – прервал я, отогревая моими поцелуями ее оледеневшие руки. – Мы одни, совершенно одни, и никто в целом мире не узнает…

– Но ты, Александр, что можешь ты подумать о женщине, которая решилась на такой безумный поступок? О, мой друг, не обвиняй меня!

– Что ты говоришь, Надина, мне обвинять тебя!

– Ах, Александр! Ты мужчина, ты не поймешь меня! Быть так близко от тебя, знать, что ты болен и не видеться с тобою, не слышать твоего голоса – нет! это было выше всех сил моих! Если б ты знал, что я вытерпела! Сколько раз в эти бесконечные ночи тоски и страданий я думала: он здесь один, он болен, и никто не позаботится о его покое! Бедный друг мой! Ах, я отдала бы полжизни, чтоб в эту минуту быть твоей сестрою, чтоб иметь право провести всю ночь без сна у твоего изголовья, усыпить тебя в моих объятиях, перекрестить с любовью, когда ты заснешь…

Вдруг послышался стук кареты; она остановилась у моего крыльца.

– Эй, кто тут? Человек! – сказал кто-то громко в передней.

– Боже мой! – шепнула Надина. – Это голос моего мужа.

Лишь только она успела спрятаться в мой кабинет и захлопнуть двери, вошел ко мне Алексей Семенович Днепровский.

– Здравствуйте, Александр Михайлович! – сказал он. – Вот холостая-то жизнь: ни одной души в прихожей! Ну, что, как ваша нога?

– Немного лучше, – отвечал я таким странным голосом, что Днепровский испугался.

– Что это? – вскричал он. – Да у вас, никак, лихорадка? Вы так бледны, голос дрожит… Не послать ли за доктором?..

– Нет, не беспокойтесь! Это ничего. Прошу покорно садиться!

Днепровский сел против меня.

– Я очень перед вами виноват, Александр Михайлович, – сказал он. – Вот уже две недели собираюсь вас проведать, да все как-то было недосужно. Сегодня моя Надежда Васильевна не велела никого принимать, я было хотел остаться с нею, да она меня протурила. Чем, дескать, ты будешь заниматься весь вечер? Тебе будет скучно. Ступай, мой друг, в Английский клуб. Нечего делать, поехал! Завернул с визитом к графу Ильменеву, от него отправился в клуб, да вдруг дорогою-то мне и пришло в голову: чего ж лучше? Заеду навестить Александра Михайловича.

– Покорнейше вас благодарю!

– Да что это, в самом деле, вы так захирели? Вот скоро третий месяц. Уж как тужит о вас моя Надежда Васильевна! Она было хотела сама вас навестить, да вышло маленькое обстоятельство…

– Что такое?

– Так! Глупости, сплетни! Ох уж эта Москва! Никого не оставит в покое.

– Вы меня пугаете!

– Оно, конечно, вздор, да неприятно. Представьте себе, оттого, что вы часто у нас бывали, что мы вас любим, что жена к вам ласкова, стали делать такие странные заключения. Разумеется, я этим презираю, я знаю мою Надежду Васильевну: это ангел и телом и душою. Может быть, она немного ветрена, неосторожна, но сохрани боже, чтоб я дозволил себе и малейшее подозрение. Вы также, Александр «Михайлович, редкий молодой человек. Если бы я не знал, это вы скоро женитесь и что вы любите вашу невесту, то и когда бы не поверил этой гнусной клевете.

– Какой клевете?

– Да вот недели две тому назад я получил безымянное письмо, в котором меня уверяют, будто бы вы страстно влюблены в мою жену и что она вам отвечает.

– Какая бесстыдная ложь! – вскричал я, чувствуя, что вся кровь бросилась ко мне в лицо. – И вы не знаете, кто этот подлый клеветник?

– Почему мне знать? Да не сердитесь, Александр Михайлович! Клянусь вам честью, я этому не верю. Это какой-нибудь жалкий волокита, который хотел отомстить моей жене за то, что она, может быть, порядком его отделала. Ведь есть такие негодяи, право есть! Вы молодой Человек, исполненный чести, благородный, вы не только не решитесь оклеветать невинную женщину, вам не придет даже в голову, что можно быть приятелем с мужем и стараться развратить его жену, а то ли еще бывает на белом свете! а Вас, Александр Михайлович, я истинно уважаю и, верно бы, не помешал моей жене навестить вас в болезни, но вы знаете наше московское общество – стоит только одному мерзавцу пустить в ход какую-нибудь клевету, а там уж только держись: переиначут каждое слово, перетолкуют каждый поступок в другую сторону… Конечно, можно бы этим пренебречь, есть пословица: «Волка бояться – в лес не ходить», да ведь есть также и другая: «С волками быть – по волчьи выть».

– Но я желал бы знать, кто этот безымянный…

– И, Александр Михайлович, на что? Не удалось укусить, так черт с ней!

– Здорово, Александр! – сказал князь Двинский, входя комнату. – А! Алексей Семенович! И вы также навестили больного.

Я принял очень холодно князя, но, казалось, он не хотел того заметить и уселся преспокойно подле Днепровского.

– Что ваша Надежда Васильевна? – спросил он. – Я давно не имел удовольствия ее видеть. Правда ли, что она все нездорова?

– Нет, слава богу! От кого вы это слышали?

– Так неправда? Скажите пожалуйста! А меня уверяли, что она так похудела, что на себя не походит.

– Какой вздор!

– Вот ты, Александр, так точно похудел, – продолжал Двинский. – Бедняжка! Третий месяц!.. Ну, наделал же ты горя!.. То-то, я думаю, слез-то, слез!

– Помилуй, князь! – сказал я, стараясь улыбнуться. – Кому обо мне плакать? Невеста моя не знает, что я болен.

– Какая невеста! – прервал князь. – Эта речь впереди. Я говорю тебе о здешних красавицах.

– Охота тебе говорить вздор.

– Да, да, конечно! Ну, что ты прикидываешься таким смиренником?.. Не верьте ему, Алексей Семенович! Он настоящая женская чума: та исхудала, другая зачахла, та с ума сошла, эта на стену лезет! Такой ловелас, что не приведи господи!

– Послушай, Двинский! – прервал я с досадою. – Мне становится скучно слышать…

– Правду! – подхватил князь. – Кто до нее охотник, мой друг? Вот если б я сказал, что ты воплощенная добродетель…

– Да полно, князь!..

– Извольте видеть, Алексей Семенович, мы, грешные люди, живем попросту, нараспашку. Вот я, например, не скрываю: отъявленный повеса, подчас сам на себя набалтываю, а этот, святой муж, все исподтишка!.. Ну, брат Александр, счастлив ты, что наши барыни боятся пересудов. Что, если б они были посмелее? Ведь проезда бы не было на твоей улице! Впрочем, – прибавил князь, смотря пристально на кресла, которые стояли у дверей, – почему знать, может быть, втихомолку и теперь навещают нашего больного; я даже готов биться об заклад… Э!.. Александр Михайлович! Что это у тебя здесь на креслах?.. Постой-ка… Ого! Давно ли ты завелся такими щеголеватыми платочками?.. Батистовый… с розовыми каемочками… Ну!!!

Я обмер. Днепровская второпях забыла этот платок на креслах.

– Что, господин больной, попались! – закричал с громким смехом Алексей Семенович.

– Что это такое? – сказал Двинский, рассматривая платок. – Мне кажется, я знаю эту каемочку… Да! Точно так! Алагрек… розетки по углам… Где, бишь, я ее видел?

 

Я взглянул украдкою на Днепровского, он уж не смеялся.

– Никак не могу вспомнить! – продолжал князь. – А! Да вот, кажется, заметка!.. Это должны быть начальные буквы…

– Позвольте! – вскричал торопливо Днепровский. – Позвольте!.. Кажется, это мой платок…

– Постойте, постойте!.. Да!.. Точно! Вторая буква та самая, которой начинается ваша фамилия, да первая-то… Нет, Алексей Семенович, платок не ваш.

– Так чей же? – прервал запальчиво Днепровский.

– Про то знает хозяин.

– Право, не знаю, – сказал я, – у меня был барон, так, может быть…

– Барон или баронесса, – подхватил князь, – какое нам до этого дело. Ах, Алексей Семенович! Не в пору мы с вами приехали.

Вдруг двери распахнулись, и барон Брокен вошел в комнату.

– Я опять к тебе, – сказал он, кланяясь Днепровскому и князю. – Здравствуйте, господа! Послушай, Александр, не оставил ли я у тебя белый батистовый платок с розовыми каемочками?

– Вот он! – сказал князь. – Это ваш платок?

– Нет. Это платок Надежды Васильевны.

– Жены моей? – вскричал Днепровский.

– Да! Я обещал ей сегодня поутру приискать две дюжины точно таких же платков и взял один на образец. Когда я был у тебя, Александр, так, видно, как-нибудь вытащил его из кармана вместе с моим. Представь себе: вхожу в магазин, хватился – нет! На беду, я заезжал сегодня домов в десять – как отгадать, где оставил! Такая досада! А делать нечего, пришлось опять у всех побывать. Уж я ездил, ездил…

– Ну что? – спросил Днепровский, у которого лицо снова просияло. – Есть ли такие платки в здешних магазинах?

– Точно таких, кажется, нет.

– И я то же думаю, – продолжал Алексей Семенович, постукивая с важностью двумя пальцами по своей золотой табакерке. – Я купил эти платки в Париже, да нелегко было и там их достать: насилу захватил одну дюжину.

Я вздохнул свободно. Князь Двинский молчал и посматривал недоверчиво то на меня, то на барона, который продолжал разговаривать с Днепровским, потом подошел ко мне и сказал вполголоса:

– Ну, Александр Михайлович, поздравляю тебя: ты нажил себе препроворного и преуслужливого друга! Ах, черт возьми! Да эта развязка годится в любую комедию!

– Послушай, князь! – сказал я, пожав крепко его руку

– Тише, тише! – прервал Двинский. – У меня болит палец. Да не горячись, мой друг: кто прав, тот никогда не сердится. Куда вы отсюда? – продолжал он, обращаясь к Днепровскому.

– В Английский клуб.

– А я сбирался к вам.

– Неужели?.. Ах, как жаль!

– Но, может быть, я застану Надежду Васильевну?

– Она дома, только не очень здорова и никого сегодня не принимает.

– Право? Так знаете ли что? Я сейчас из клуба: там всего человек десять – скука смертная! И если вы хотите непременно сделать партию, так поедемте к вам. Вы зайдете взглянуть на вашу больную, а я вас подожду в кабинете, велю приготовить стол, карты, да так-то наиграемся в пикет, что вы и завтра в клуб не поедете.

– А что вы думаете?.. Мне и самому хотелось быть сегодня дома: жена больна…

– Вот то-то и есть! Может быть, ей сделалось хуже. Вам должно непременно ее проведать. Поедемте! Прощай, Александр! – прибавил князь с насмешливой улыбкой. – Ты останешься не один, тебе будет весело.

У меня кровь застыла в жилах. Бедная Надина! Боже мой! Муж не найдет ее дома, все подозрения его возобновятся! Проклятый Двинский!

– Прощайте, Александр Михайлович! – сказал Днепровский. – Что прикажете сказать моей Надежде Васильевне? Я думаю, можно ее порадовать: вам, кажется, лучше.

Днепровский и князь вышли, барон заговорил со мною не помню о чем, но когда снег заскрипел под полозьям тяжелого возка и вслед за ним съехали со двора парные сани князя Двинского, барон подбежал к дверям моего кабинета, растворил их и сказал торопливо:

– Скорей, Надежда Васильевна, скорей!.. Не надобно мешкать ни минуты!

Едва живая, бледная, как мертвец, Надина вышла из кабинета.

– Я догадываюсь, – продолжал барон, – вы пришли сюда пешком, Надежда Васильевна. Ступайте в моих санях, и я вам ручаюсь, что вы будете в вашей спальне, разденетесь и успеете лечь в постель прежде, чем Алексей Семенович приедет домой.

– Ах, барон! – прошептала Надина. – Вы избавитель мой!..

– После, после!..

Через несколько секунд сани барона Брокена промчались по улице, и он вошел опять ко мне в комнату.

– Ну, счастливо мы отделались! – сказал барон, садясь на мою постель.

– Ах, как я тебе благодарен, мой друг! – вскричал я. – Если б не ты…

– Да, я приехал в пору.

– Но скажи, как ты мог так скоро найтись?..

– А вот как. Я заехал к тебе из любопытства: мне хотелось узнать, ошибся ли я в моих догадках или нет. Вдруг вижу, у тебя на дворе экипаж Днепровского и князя. «Вот беда! – подумал я. – Ну, если Надежда Васильевна у него?» Я вошел потихоньку в твою гостиную, подслушал ваш разговор и, кажется, явился очень кстати, чтоб выручить тебя из беды. Ну, Александр, надобно сказать правду, ты вовсе не умеешь владеть собою: на тебе и до сих пор лица нет. А какое лицо было у бедного Алексея Семеновича, когда я вошел в комнату! И теперь не могу вспомнить без смеха!.. Волосы дыбом, глаза выкатились вон, вся рожа на сторону!.. Ах, батюшка! Вот уж никак не ожидал! Я думал, что он самый добрый и смирный муж. Прошу покорно! Да, этот Днепровский настоящий Отелло!.. Ну, Александр, надобно быть осторожным. Умный человек не так опасен: он шуметь не станет, но ревнивый дурак – беда! С ним никак не уладишь, пойдет кричать на всех перекрестках, что его Жена изменница, что у нее есть любовник, над ним станут смеяться, это правда, да будет ли забавно Надежде Васильевне и весело тебе?.. А все этот Двинский!.. Что он помучил вас в маскараде, это еще извинительно, но ссорить жену с мужем, стараться ему открыть глаза – фи, какая гадость! Это низко, подло!.. Послушай, Александр, надобно порядком проучить этого князя.

– Проучить! Да, как? Не сам ли ты, барон, говорил мне, что если я буду иметь какую-нибудь историю с князем, то вся Москва закричит…

– Да, правда! Тебе нельзя, а должно непременно зажать рот этому негодяю. Знаешь ли что? Если хочешь, я возьму на себя этот труд.

– Ты?

– Да! Я заставлю его молчать.

– Смотри, барон, не ошибись: Двинский не трус.

– Так что ж? Можно заставить и храброго человека быть скромным: мертвые молчат, мой друг.

– Что ты говоришь, барон, – вскричал я с ужасом.

– Что, опять испугался? Да не бойся, Александр, я не убью его из-за угла камнем, не зарежу на улице, не задушу сонного! Зачем? Когда можно достигнуть той же самой цели, не нарушая условий общества. Я застрелю его при свидетелях, с соблюдением всех форм, всех приличий, без которых, разумеется, благовоспитанному человеку нельзя никак убить своего противника.

– Ты хочешь его вызвать на дуэль?

– Да.

– Но к чему ты придерешься?

– К чему? Вот о чем хлопочет! Трудно найти причину для дуэли! Не так взглянул, вот и все тут!

– Да почему ты думаешь, что не он тебя убьет?

– Меня, – повторил с улыбкою барон. – Не беспокойся, я совершенно уверен в противном. Скажи только мне, что ты этого хочешь, а там уж мое дело.

– Но князь тебя ничем не обидел, за что ж ты сделаешься его убийцею?

– Не я, мой друг! Я просто орудие, которым ты можешь располагать по своей воле. Прикажи – и завтра же князь уймется врать, да и пора: поврал довольно.

– Нет, барон, во всяком случае, убить человека ужасно, но употребить для этого своего приятеля, а не самому стать против него грудью, убить его хладнокровно, не подвергая себя никакой опасности, – нет, нет! Это дело разбойника, а я никак не решусь на такой гнусный поступок.

– То есть, – прервал барон, – если б ты, так же как я, в тридцати шагах попадал без промаха в туза и должен был бы стрелять первый, то не стал бы драться на пистолетах?

– Нет!

– О, великодушный юноша! Жаль! Опоздал ты родиться. В старину тебя поставили бы рядышком с Баярдом, а теперь, не прогневайся, любезный друг, мы все народ грамотный, все знаем «Дон Кихота»… Впрочем, это твое дело, хочешь, чтоб я избавил тебя от этого князя – изволь! Не хочешь – воля твоя! Только смотри, он наделает вам хлопот. Чу!.. Вот, кажется, воротились мои сани… да, точно! Теперь отправлюсь к Днепровским. Я уверен, что Алексей Семенович нашел свою Надежду Васильевну в постели, однако ж все-таки лучше взгляну сам. Прощай.

IV. ФИЛОСОФИЧЕСКИЙ РАЗГОВОР В ХАРЧЕВНЕ

Недели через две после описанного в предыдущей главе приключения, я совсем выздоровел и начал по-прежнему ездить к Днепровским. Алексей Семенович принимал меня довольно ласково, но я не заметил уже в его обхождении со мною этого радушия и простоты, которые составляли отличительную черту его характера. Несмотря на собственные слова Днепровского, мне нетрудно было догадаться, что безымянное письмо произвело сильное впечатление на его душу. Нельзя было сказать решительно, что он ревнует меня к своей жене, – постороннему человеку это не пришло бы и в голову, но я сам не мог в этом сомневаться. Если я заставал его одного с Надиною, то он ни за что уже не выходил из комнаты, по крайней мере, до тех пор, пока мы оставались втроем. Днепровский перестал ездить в Английский клуб, обедал каждый день дома и выезжал только тогда, когда у жены были гости или она сама делала визиты, – одним словом, я мог видеться с Надиною очень часто, но только почти всегда при людях. Разумеется, переписка продолжалась, барон по-прежнему был нашим поверенным. Хотя он пользовался всей моей доверенностью, однако ж я не был в полном смысле его Сеидом, но Днепровская – о, барон совершенно завладел ее рассудком! Она видела его глазами, мыслила его головою, и, конечно, не было сумасшедшего поступка, на который бы не решилась, если б барон сказал, что она должна это сделать.

Так прошла вся зима. Несмотря на мою любовь к Машеньке, я не мог без горя подумать, что должно месяца через два уехать из Москвы и расстаться навсегда с Надиною. Когда я представлял себе ее отчаяние, то сердце мое обливалось кровью. «Бедная Надина! – думал я иногда. – Нет, она не перенесет вечной разлуки со мной! Ах, почему я не могу отдалить еще на несколько месяцев эту ужасную минуту!.. Но чего ты хочешь, безумный? Если б Надина была свободна, решился ли бы ты покинуть для нее свою невесту?.. О, конечно, нет!.. Так зачем же откладывать то, что необходимо?.. Зачем? Но я буду навсегда принадлежать Машеньке, мы будем неразлучны до самой смерти, а что остается Надине?.. Одно грустное воспоминание, несколько, может быть, счастливых минут в прошедшем и целый век горя в будущем. Жить без надежды, без ожиданий, жить для того только, чтоб чувствовать свои страдания, – да разве это жизнь?.. Бедная, бедная Надина! Ты желаешь еще более моего отдалить неизбежный час нашей разлуки, но кто может тебя обвинить в этом? Неужели путешественник, перед которым раскрывается беспредельная пустыня, не должен сметь отдохнуть несколько минут на берегу прохладного источника и утолить свою жажду, потому что за этим источником ждет его неминуемая смерть?»

Вы видите, любезные читатели, что я, по милости барона, стал в короткое время весьма порядочным софистом. В самом деле, ну как не выпить водицы тому, кого томит жажда? Конечно, лучше бы было этому страннику вовсе не ходить туда, где ожидает его верная гибель или, по крайней мере, не терять по-пустому время и, пока еще возможно, вернуться скорей домой, но тогда бы он поступил благоразумно, а софисты этого терпеть не могут, да и как им любить здравый смысл и благоразумие? Какая от них прибыль? Ну что за радость, например, доказывать, что солнце греет? Кто этого не знает? Нет, попытайтесь, докажите, что от него холодно, – это будет совершенный вздор, не спорю, да зато уж есть где уму-разуму расходиться, ни с кем не столкнешься, никого не встретишь, будешь один в своем роде и непременно украсишь чело свое или лавровым венком гения, или, может быть, дурацким колпаком, но, по крайней мере, ни в каком случае не станешь на ряду люде» обыкновенных. О, как постигли эту истину наши современные французские писатели! Посмотрите, как скучна, как бесцветна добродетель и как обольстителен и любезен порок в их сочинениях? Прочтите их модные романы, трагедии Виктора Гюго, драмы Александра Дюма, быть может, вам сделается гадко, но уже, конечно, вы не скажете: фу, как это пошло! Правда, с некоторого времени и эти гениальные мерзости начинают казаться пошлыми, но что ж делать: такова участь всего земного.

 
…Все в мире суета,
А более всего стремление к славе…
 

И это также очень пошло, однако ж правда. Если в числе приятелей ваших есть какой-нибудь знаменитый дипломат, великий полководец, гениальный поэт или ученый муж в роде барона Гумбольдта[161], то потрудитесь спросить его об этом за несколько часов до его смерти.

 

После всего, сказанного мною, читатели, вероятно, не удивятся, когда узнают, что я прочел без большого горя письмо от моего опекуна, в котором он предлагал мне прожить еще год в Москве. «Я не сомневаюсь, мой друг, – говорил он, – что ты любишь по-прежнему свою невесту, но вы оба так молоды, время не ушло, к тому же мне что-то сдается, что московское житье не очень тебе надоело, поживи еще годик в белокаменной, повеселись, мой друг, и приезжай к нам тогда, когда ты уверишься на самом деле, что мирный деревенский приют и тихая семейная жизнь во сто раз предпочтительнее всех шумных и блестящих забав света. Расставаясь с нами, ты плакал, а теперь я хочу, чтоб, выехав за городскую заставу, ты ни разу не вздохнул о Москве». Разумеется, я отвечал на это письмо, что не принимаю предложения моего опекуна, я жду с нетерпением минуты, когда мне можно будет отправиться в деревню, но что, может быть, дела по службе задержат меня долее, чем я желаю.

Вот наступил май месяц. Вся Москва экипажная, конная и пешая побывала в Сокольниках. Стали разъезжаться по деревням, подмосковные оживились, помещики отдаленных губерний давно уже отправились по домам в своих укладистых дормезах и рогожных кибитках, нагруженных немецкими мадамами, французскими мусье и разноцветными картонами с Кузнецкого моста. Число карет на городских гуляньях уменьшилось приметным образом. Петровский театр опустел, и суетливая Москва затихла, присмирела, как богач, который промотался на праздниках и переехал жить с Тверской к Илье Пророку, или за Крымский брод к Серпуховским воротам. Днепровские уехали в подмосковную. В первый раз Алексей Семенович не послушался своей жены, которая хотела остаться в городе, и когда она сказала, что здоровье не позволяет ей жить так далеко от Москвы, то он объявил ей, что их врач, Густав Федорович фон Гиль, согласился за три тысячи рублей прожить с ними все лето в подмосковной. Графиня Дулина взяла сторону мужа, и Надина должна была наконец отправиться в деревню. Я так привык почти каждый день видеться с Днепровской, что первое время нашей разлуки показалось мне бесконечным. На пятый день – это было в субботу – барон отдал мне от нес письмо, в котором она просила меня приехать на другой день в их подмосковную.

– Мне очень жаль, – сказал барон, – что я не могу ехать вместе с тобою, у меня завтра обедает человек десять приятелей, а тебе я не советую ездить одному. Ты знаешь Алексея Семеновича: он, как хозяин, сочтет обязанностью занимать своего гостя, то есть уморит тебя на ногах. Сначала примется показывать свои оранжереи, конюшни, хлевы, пильную мельницу, образцовую ферму, потом или запряжет в бильярд, или засадит в пикет, или начнет рассказывать про свои путешествия, только уж ты от него никак не отвяжешься, он вопьется в тебя, прирастет к тебе, и бедной Надине не удастся сказать с тобою двух слов. Поезжай с кем-нибудь из твоих знакомых, так авось не все эти бедствия обрушатся на твою голову и тебе можно будет хоть на минутку перевести дух.

В этот же самый день я повстречался на Тверском бульваре с приятелем моим, Закамским, предложил ему ехать вместе со мною в подмосковную к Алексею Семеновичу. Он охотно согласился, и мы, чтоб сделать эту поездку еще приятнее, условились ехать из дома верхами вплоть до самой деревни Днепровского.

На другой день, после обедни, я приехал к Закамскому, мы позавтракали, сели на коней и ровно в двенадцать часов отправились в путь. День был теплый, но по временам легкие облака застилали весеннее солнышко, оно, как прихотливая красавица, то пряталось за них, то появлялось снова, чтоб через минуту опять исчезнуть. По улицам раздавались песни, фабричные, мещане и мужики, с праздничными, то есть пьяными, рожами, толпились у питейных домов. Поминутно мелькали экипажи, то московские щеголихи и красавицы мчались в венских колясках по улице, то медленно тащился цугом какой-нибудь огромный рыдван, в котором почтенный бригадир с своей бригадиршею, с детьми и внучатами ехал в Останкино или Кусково подышать чистым воздухом. Как восковые фигурки на вербах, разрумяненные и набеленные купчихи, вместе со своими бородатыми супругами, неслись мимо нас на рысистых конях, красивые тележки и широкие рессорные дрожки стонали под тягостью этих полновесных пар. Кое-где встречались с нами молодые франты на английских клеперах[162], лихие наездники на беговых дрожках и вовсе не удалые кавалеристы на водовозных клячах с отрубленными хвостами. Все торопились ехать за город: охотники до прекрасных видов пробирались к Симонову монастырю, в Коломенское, на Воробьевы горы, а те, для которых самый лучший вид не стоит рюмки шампанского, спешили в Тюфели[163] и в знаменитые Марьины рощи, где с утра до вечера разгульный народ пьет, веселится и слушает цыганские песни.

Мы ехали шагом.

– Кажется, день будет хорош, – сказал я, – впереди все небо очистилось.

– Да, впереди чисто, – отвечал Закамский, – а взгляни-ка назад!

– И, мой друг, ничего! Эти облачка пройдут стороною.

– Ты это зовешь облачками? Посмотри, какой там проливной дождь!

– Мы от него уедем.

– Да! Если воротимся домой.

– Да что за беда! Ну, помочит дождем, так что ж? Большая важность!

– По мне, как хочешь, только если он захватит в поле, так нитки сухой на нас не оставит.

У самой заставы дождь стал накрапывать. Мы не доехали еще до конца слободы, как он загудел и хлынул как из ведра.

– Пожалуйте сюда, господа! Сюда, под навес! – закричал видный детина в красной рубашке и белом фартуке.

Этот парень стоял у ворот невысокого, но довольно длинного дома с выбитыми стеклами, запачканными стенами и низкой дверью, над которой прибита была вывеска с изображением зажаренного поросенка и надписью: «Не прогневайтесь!» – тогда еще не знали модного французского слова, не писали на вывесках: расторация или растирация, а просто: харчевня. Мы отдали подержать наших лошадей молодому парню в красной рубашке и вошли в дом. Лишь только мы переступили через порог, нас обдало густым спиртным воздухом, напитанным испарениями хлебного вина и крестьянской хмельной браги. В одном углу обширной комнаты, за прилавком или стойкою, сидел краснощекий хозяин харчевни, кругом его на полочках расставлены были чайные чашки, штофы, рюмки и стаканы, на прилавке лежали калачи, каравай паюсной икры, два окорока ветчины, счеты и несколько рублей медными грошами. У самых дверей два старика, один в изорванной шинелишке, другой в долгополом сюртуке, играли в шашки, подле них стоял в замасленной ливрее, с невыбритой бородою и повязанный, вместо галстука, какой-то черной ветошкою полупьяный лакей. В другом углу за большим столом гуляло человек десять мужиков. Перед ними, в огромной яндове[164], стояла хмельная брага, которую хозяин, вероятно, величал полпивом. За отдельным столом, уставленным бутылками с пивом и полуштофами ерофеича[165], сидело четверо гуляк, которые, казалось, только что ушли из острога. Один из них в плисовом полукафтане, растрепанный, с подбитым глазом и выщипанной бородою, двое с усами, в оборванных венгерках, а четвертый какое-то двуногое животное, с красным носом и отвратительной рожею, что-то похожее на отставного подьячего или выкинутого из службы квартального офицера. Они забавлялись, слушая горбатого старика, который, потряхивая своей взъерошенной бородою, свистал соловьем, кривлялся и корчил преудивительные хари.

Наш приход не произвел никакого впечатления на пирующих, один только лакей, увидев входящих господ, поправил галстук и застегнул на две остальные пуговицы свою ливрею. Работник в белом, довольно чистом, фартуке предложил нам занять порожний стол, который стоял поодаль от других. Мы уселись.

– Ну! – сказал Закамский. – Нравится ли тебе эта фламандская картина?

– Нет, любезный друг! Она вовсе не привлекательна. Что за рожи.

– Да ты смотришь на этих мерзавцев в изорванных венгерках и сюртуках: это записные пьяницы, бездомные мещане, отъявленные негодяи, которые по шести месяцев в году гостят на съезжих, это тот самый презрительный класс людей, которых и в Германии, и во Франции, и везде называют подлой чернью и которая водится только по большим городам. Нет, мой друг! Ты погляди на этих мужичков, вот что сидят за большим столом. Признаюсь, я очень люблю смотреть на этот добрый работящий народ, когда в воскресный день он поразгуляется, распотешится и за ковшом браги забудет свою бедность и тяжкий труд целой недели. Какие добрые, веселые лица! Видишь этого пьяного старика, вот что стоит посреди комнаты, – посмотри! – он, вероятно, размышляет и не может понять, куда девалась дверь, в которую он вошел.

161…ученый муж в роде барона Гумбольдта… – имеется ввиду Александр Гумбольдт (1769—1859), выдающийся немецкий естествоиспытатель, географ и путешественник, иностранный почетный член Петербургской АН.
162Английские клепера – порода лошадей, пригодная и для сельскохозяйственных работ, и для упряжки в экипаж.
163…спешили в Тюфели… – так назывался расположенный на окраине Москвы район Тюфелевой рощи, в котором позднее были устроены популярные бани.
164Яндова (ендова) – старинная посуда для вина.
165Ерофеич – название водки, настоянной на травах.
Рейтинг@Mail.ru