По дороге в оркестр, утром, Егоров встретил капитана Емелина. Капитан этот работал в политотделе и был всегда в курсе всех событий.
– Ну, брат! Новость интересная! Ты ничего не знаешь? – вместо приветствия обратился он к Егорову.
– Ничего не знаю. Какая же новость?
– Приехал новый комиссар части. Человечище в-в-во! – капитан показ большой палец. – По твоей части кумекает! Консерваторию кончил, в Тбилиси! По пению. Певец, значит. И академию политическую тоже прихватил! Голова!
– Ну и очень хорошо. Теперь будет у вас голова, а то все вы были без начальника!
– Он уже и о тебе спрашивал. Ты пойди к нему…
– Вызовет – пойду, а так, самому, здорово живёшь, по-моему, неудобно!
– Как знаешь. Но он вызовет!
Но новый комиссар не вызвал. Он пришёл в оркестр сам, во время репетиции.
Репетировали сюиту «Пер Гюнт» Грига. Егоров добивался точного исполнения штриха субито-пиано, музыка нравилась музыкантам, работали с интересом и увлечением, и никто не заметил, как открылась входная дверь и кто-то вошёл. Очевидно, прошло какое-то время до того момента, когда Сибиряков, вероятно, неожиданно подняв голову, увидел стоявшего у двери высокого, плечистого командира. Увидев его, Сибиряков быстро вскочил со своего места и дал команду «Смирно».
Егоров, обернувшись, увидел высокого командира в шинели, на петлицах которой алели три «шпалы», а на рукавах были красные звёзды.
«Старший батальонный комиссар? Значит, наш новый комиссар», – быстро сообразил Егоров.
Он чёткими шагами подошёл к комиссару и не торопясь, не комкая слов, отрапортовал:
– Товарищ старший батальонный комиссар! Оркестр вверенной вам части проводит учебные занятия в соответствии с расписанием. Военный капельмейстер техник-интендант первого ранга Егоров.
Комиссар подошёл ближе к оркестру, внимательно посмотрел на музыкантов и поздоровался с ними:
– Здравствуйте, товарищи музыканты!
После ответа музыкантов комиссар повернулся к Егорову, подал ему руку и сказал:
– Ну, будем знакомы! Моя фамилия Герош, а должность мою вы уже знаете! Дайте людям «Вольно» и, если не возражаете, объявите им перерыв, а сами расскажите мне о вашей работе, о ваших делах, нуждах, только имейте в виду, что всё зафиксированное в документах по части я уже знаю!
Они сели около егоровского столика, и Егоров не торопясь стал рассказывать комиссару о своих делах, о том, как они изыскивали ноты, как мучаются без большого барабана, как добились того, что сами почувствовали свою необходимость в части. Комиссар молча, с улыбкой, слушал и всё время покусывал зубами небольшую трубку тёмно-вишнёвого цвета.
– Ну что же… Как я понимаю, у вас всё хорошо! Сами-то вы удовлетворены своей деятельностью? Довольны ли сами собой? – спросил комиссар.
– Да, я удовлетворён тем, что увидел нужность моей работы здесь, именно в этих условиях. А быть довольным самим собой – мне как-то редко приходилось… – отвечал Егоров.
– Почему же так?
– Да не успеешь подумать о том, что вот как я хорошо это сделал, как узнаёшь, что кто-то сделал это ещё лучше! Ну и начинаешь думать о том, что я не так хорошо это сделал, а это уже не даёт оснований быть довольным собой!
– Так, так. Это неплохо! А как у вас, товарищ Егоров, с партийностью?
– Я, товарищ комиссар, беспартийный. Но члены партии в оркестре есть, есть и парторг.
Комиссар попросил позвать парторга, поговорил с ним, затем обратился к Егорову и сказал:
– А не приходила ли вам в голову мысль создать в части ансамбль какой-нибудь? Я подразумеваю – самодеятельный ансамбль. Ну хотя бы только песни? Есть ли певцы в части? Небольшой хор, два-три солиста и как аккомпанемент – небольшой оркестровый состав, но, разумеется, не весь оркестр.
– Сложность организации такого ансамбля, товарищ комиссар, заключается именно в том, что оркестровое сопровождение очень сложно создать при нашей оркестровой базе. Наш оркестр уж очень духовой! Нет тромбонов, нет саксофонов, а уж с тенорами и альтами не получится нужной лёгкости, нужной певучести. А певцов найти, конечно, можно.
– Ну а если можно найти певцов, то можно найти и саксофоны! Я очень хотел бы, чтобы вы, товарищ Егоров, всерьёз бы продумали этот проект! Очень нужен сейчас такой коллектив. Ведь тогда мы к музыке присоединим ещё и нужный нам текст! Это большое дело!
Первое свидание этим и закончилось. Но не прошло и двух недель, как в оркестре появились два превосходных саксофона (альт и тенор), и даже с запасными тростями. Нашлись и энтузиасты – любители, давшие обещание быстро освоить технику игры на этих блестящих никелем и перламутром красавцах. Егоров углубился в оркестровку пьес для «эстрадного коллектива».
Очевидно, свою мысль комиссар Герош сообщил не только Егорову. В оркестровый домик стали наведываться с «предложением своих услуг» люди, о тяготении которых к искусству Егоров и не предполагал. И очень странное явление! Именно те, кого имел в виду Егоров, в ком он предполагал музыкальность и даже голос и, может быть, певческие данные, на поверку оказались мыльными пузырями!
Начфин части, высокий, осанистый лейтенант, никогда не забывающий сообщить, что до начала войны он был финансовым работником в Центральном Комитете Коммунистической партии Белоруссии, увидев Егорова, обязательно начинал напевать оперные арии, романсы Чайковского, Рахманинова (не допевая их, впрочем, до конца), звучно, раскатисто он откашливался и заводил разговоры о концертах, знаменитых певцах, дирижёрах… Комиссар Герош сразу понял начфина и на слова Егорова о том, что можно было бы попробовать и его в качестве певца-солиста, сказал:
– Начфин солист? Да он же ничего не знает! Он же бесслухий! Может быть, он когда-нибудь вам что-нибудь пел?
– Нет, товарищ комиссар! Но напевал много разных вещей…
– Вот-вот! Напевал. Он и мне напевал! Но только он ничего не знает до конца. Только начала освоил! Да и голоса-то у него нет! Нет, начфин – это для нас нуль!
Кстати, таким же нулём оказался и старый энтузиаст оркестра, его постоянный слушатель – майор Залесский! Нет, слух у него был, и, прямо можно утверждать, отличный! Но голоса не было никакого. Командовать мог, звонко, ярко, а вот вместо пения выходили какие-то хрипы, сипы. А петь-то он очень хотел!
Основные кадры певцов дали технические подразделения. Кажется, не было ни одного непоющего помпотеха. Другое дело, как и что они пели. Но у них были голоса, и их можно было научить. В общем, без особых трудов и забот был организован хор, причём совсем не такой уж миниатюрный, этак человек за 50 было в нём. Получилось так, что основным солистом стал старший лейтенант Скиба. Он обладал небольшим, но очень звучным, «летящим» тенором, очень быстро запоминал мелодический материал, пел очень прочувствованно, как говорят, «с душой», и занимался с большим желанием. Кстати: как помпотех батальона он считался одним из лучших.
Саксофоны использовать не удалось! Не так-то легко было их всё-таки освоить! А поэтому оркестровая группа выглядела так: три трубы, баритон и первый тенор (заменяли тромбоны), туба (ясно, что это была не туба, а громадный геликон), аккордеон (вот где Вениамин Краев наконец получил своё признание) и ударник с малым барабаном, тарелками и набором метёлочек, палочек и пр. Было очень много возни с тем, чтобы этот диковинный состав зазвучал более или менее приемлемо.
Большим успехом у слушателей пользовалась песенка Листова на слова Суркова «В землянке». Действительно, люди замирали и впитывали в себя звуки, особенно в той части, где поётся текст:
Ты сейчас далеко, далеко,
Между нами снега и снега,
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти четыре шага!
Пой, гармоника, вьюге назло,
Заплутавшее счастье зови.
Мне в холодной землянке тепло
От твоей негасимой любви.
Песня эта с молниеносной быстротой распространилась по всем подразделениям и, пусть это будет в масштабах части, но стала, несомненно, всенародной. Правда, «концерты этого ансамбля» были не частыми, ведь, по сути дела, очень редко можно было собрать воедино всех участников хора, все они были заняты, и у каждого из них было своё, очень важное и ответственное дело. Но уж если выступление было намечено, то принимались все меры к тому, чтобы оно прошло с наибольшим успехом и эффектом. Обычно вечер начинал комиссар Герош. Говорил он очень хорошо, без всяких шпаргалок, очень спокойным тоном, избегал непонятной терминологии, старался строить свою речь понятной для аудитории. Он обычно говорил о последних событиях на переднем крае, о трудностях на фронте и в тылу и заканчивал обычно совершенно конкретными задачами, стоящими перед частью. После комиссара выступал ансамбль. Как правило, своё выступление ансамбль начинал с исполнения «Священной войны» А.В. Александрова на слова Лебедева-Кумача. Эта замечательная песня, рождённая в первые месяцы войны, была сейчас же принята на «вооружение» Красной Армией, причём не через приказы и усиленную популяризацию, а именно самой Армией, самими солдатами. Ведь очень интересно то, что эту песню солдаты стали петь в строю и как строевая песня она звучала грозно и сурово. А ведь по замыслу-то она написана в трёхдольном размере и для исполнения в движении не рассчитана. И, несмотря на это, хотя ударения всё время падали то на левую, то на правую ногу (тогда как в строевых песнях ударения должны быть только под левую ножку), её пели во всех подразделениях, во всех родах войск! Это говорило о том, что «Священная война» была принята солдатским сердцем и была расценена солдатом как необходимая его принадлежность. С этой песней он шёл в бой за Родину, в своей решимости защищать её до конца, не жалея ничего, отдавая свою жизнь за Родину!
«Священную войну» пели и в части. Пели и в строю, пели и в свободные минуты, и, собственно, казалось бы, не было нужды исполнять её на концерте. Но комиссар Герош считал, и Егоров был с ним совершенно согласен, что «Священная война» должна иметь такое же значение, как позывные на радио, такое же значение, как строки «Смерть фашистским захватчикам» на печатных изданиях, говорил Герош.
И, несмотря на то, что «Священную войну» знали все, её слушали с восторгом! И припев к последнему куплету обычно подхватывали все слушатели! Очень впечатляюще звучали слова:
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна, –
Идёт война народная,
Священная война!
Долго не смолкали аплодисменты после «Священной войны»!
Обычно песни перемежались стихами в исполнении участников ансамбля. Стихи на военные темы Безыменского, Жарова, Твардовского, Прокофьева, Алтаузена, Долматовского и других авторов. Очень любили стихи Всеволода Лободы, воевавшего где-то совсем неподалёку от части. Очень доходили до слушателей его слова:
Невесел в дымке канонады
Сугубо штатский человек…
Подавляющее большинство слушателей, хотя и одетых в полную военную форму, были «сугубо штатскими человеками» и не стеснялись этого, они были готовы отдать свои жизни за Родину, они беззаветно работали над приближением победы над врагом, и, конечно, все они были уверены в том, что придёт время, когда они вернутся к своему мирному труду на славу своего Отечества.
Читалась и проза. Очень любили миниатюры Остапа Вишни, с неизменным успехом проходили рассказы Михаила Зощенко, но с совершенно неописуемым волнением слушались фронтовые заметки Эренбурга, написанные, казалось, кровью сердца!
Заканчивался концерт обычно оркестром. Комиссар Герош особенно настаивал на том, чтобы в заключение концерта была исполнена «Тачанка» Листова. Да, именно та самая «Тачанка», покрытая славой гражданской войны!
Комиссар был доволен концертами. Он не раз упоминал на служебных сборах командного состава о том, что концерты эти во многом помогают части, что общий тонус части значительно повышается и многие задачи, стоящие перед частью, решаются значительно энергичнее и эффективнее.
Подошёл и новый, 1942 год. Егоров вполне регулярно получал письма от жены, иногда в письме жены были вложены листики с трогательными каракулями дочки! Она ведь начала свои занятия в школе и была совершенно уверена, что может писать папе – самостоятельно! Правда, в её письмах было значительно больше фантастических начертаний, чем печатных букв, но всё-таки прочитать и понять её послания Егоров мог. Письма дочки были до бесконечности милы! Сокращённый режим питания, несомненно, затронул и её, а поэтому она считала себя обязанной сообщать папе о том, что в школе был вечер и им выдали по булочке и по конфетке… Было бесконечно жаль девочку, но чем мог помочь ей Егоров? Приходилось крепче сжимать зубы и ещё больше углубляться в работу. Но, во всяком случае, семья его была цела и жила, применительно ко времени, «в пределах нормы». Это уже успокаивало.
Было радостно, что наши войска дали великолепный отпор фашистам под Москвой, что Москве уже не угрожает опасность, а накануне Нового года, буквально за несколько часов до «встречи Нового года», комиссар Герош сообщил, что войска Западного фронта освободили город К**, где формировалась часть майора Рамонова. В общем, причин для того, чтобы идти на встречу Нового года в хорошем, приподнятом настроении, было много! Да ещё Комлев во всеуслышание объявил командирской столовой, что в 6 часов вечера и до 11 часов в магазине Военторга все командиры могут получить до пол-литра водки, по пять пачек папирос высших сортов, что Комлев особенно подчеркнул, по пачке печенья и по полкилограмма сахара. Это тоже подняло настроение, хотя далеко не все верили Комлеву, что и не заставило долго ждать подтверждения правоты скептиков.
Действительно, в магазине были списки, и по этим спискам, действительно, давали всё – кроме водки! Водка даже не была помечена в списках!
Во всяком случае, ни Добровин, ни Егоров, ни Шумин, ни Полтинин, ни Родановский водки не получили! А, между прочим, все они были командирами масштаба части, никто из них не имел в петлицах меньше трёх кубиков, и все они, как наивно предполагали, имели право на получение столь дефицитного продукта. Но в списках на водку их не было. А вот начпрод Ивицкий – он же жил вместе с ними, – имел право на получение водки – и получил, и не пол-литра, а значительно больше! И ещё кое-кто получил… но когда они получали водку, и где, и как это происходило, никому не было известно.
Ивицкий об этом молчал, но радушно всех угощал с видом гостеприимного хозяина! Пили не все… и Ивицкий, вероятно, чувствовал это, а поэтому и был не совсем в своей тарелке. Интересно, что техник-смотритель Толстых, как оказалось, получил водку тоже, ему, видите ли, она полагалась! Вероятно, этого поощрения он заслуживал больше, чем командиры подразделений! Но и этот щелчок по самолюбию был отодвинут на задний план из-за радостей наших успехов на переднем крае.
Вечер встречи Нового года был совершенно не похож на новогодний вечер в мирное время. По стенам помещения, отведённого под «клуб», были прибиты еловые и сосновые ветки, это не создавало впечатления новогодней ёлки, но заполняло помещение запахом хвои! Уже и это было приятно. Все присутствующие были тщательно выбриты, с белоснежными подворотничками, а командиры технических служб – с руками, по возможности предельно отмытыми.
Музыканты, сверкающие начищенными инструментами, пуговицами, пряжками поясов, в аккуратно отутюженных гимнастёрках (обо всём позаботился старшина Сибиряков), сидели перед сценой.
Майор Рамонов, ещё более подтянутый и парадный, чем обычно, с медалью «ХХ лет РККА», но ещё и с орденом Красного Знамени (за финскую кампанию), сделал в обычной манере доклад о ходе войны, о положении страны, о ближайших задачах части. Как всегда, его слушали внимательно, с интересом, увлечённо. Закончил комиссар тем, что выразил уверенность всего народа в победе над фашизмом, освобождении народов от фашистского ига, в том, что новый, 1942 год принесёт новые победы и новые успехи советскому народу. Комиссар не любил, как он выражался, «казённые концовки» с многочисленными «да здравствует» и считал, что совсем неуместно после каждого «да здравствует» играть гимн.
– Значительно увесистее, когда Гимн звучит только два раза, при открытии и закрытии торжества, иначе он из Гимна превращается в какой-то туш!
После Героша на сцену вышел капитан Безродный и зачитал приказ по части, в котором большому составу командиров, младших командиров и ряду подразделений объявлялась благодарность за их успешную работу. В том числе благодарность была объявлена и Егорову, и оркестру. Получили благодарности и Добровин, и Шумин, и Полтинин.
Майор Рамонов закрыл собрание, отзвучал Интернационал, и после небольшого перерыва начался концерт. На этот раз концерт был «чужой». Приехала какая-то концертная бригада, состоящая в основном из драматических актёров, исполняющих небольшие сценки, как, очевидно, думали авторы этих произведений, да, может быть, и актёры, исполнявшие их, «бьющие в цель», ура-патриотического содержания, где немцы были сплошь дураками и рекомендовались как кретины, способные только на глупости!
Аудитория вела себя вежливо, но приём был достаточно холоден для того, чтобы этот концерт скоро закончился. Майор Рамонов появился на сцене и заявил, что по случаю радостных событий на переднем крае и наступления Нового года разрешается потанцевать до 24:00.
Разрешение танцевать было воспринято с восторгом. Правда, не было одного важного условия для танцев: не было дам! Собственно, дамы были, но в количестве таком минимальном… и в военных костюмах вдобавок.
Это были начальник аптеки и две медсестры. Была, правда, ещё одна дама, гражданская, зав. столовой комсостава, но она была без руки и для танцев явно не подходила. Но выход был найден. Молодые командиры танцевали и за дам, и за кавалеров. Причём совершали это от всей души!
Одного музыканты не любят – это играть танцы! Но, видя, с каким наслаждением танцуют их товарищи, и оркестр воодушевился и играл танцы, что называется, с полной отдачей.
В двенадцать часов ночи Рамонов ещё раз поздравил всех с Новым годом, пожелал успехов и приказал сыграть марш. Клуб быстро опустел. Егоров и Добровин немного задержались с начальником клуба и вышли на воздух, когда все уже разошлись. Была очень морозная ночь, ярко светила луна, стояли громадные ели и сосны, опушённые снегом, а у «грибков», в громадных тулупах с поднятыми и опушёнными инеем воротниками, стояли часовые.
– Смотри, Егоров! Чем не Деды Морозы? Ведь мы с тобой прямо в новогоднюю сказку вошли! – обратился Добровин.
Они не пошли домой! Не меньше часа они гуляли в лесу, под заснеженными елями и соснами вспоминали то, кажущееся очень далёким, время, когда они, безмятежные, спокойно, в кругу любимых и родных, среди друзей и близких, встречали Новый год, не думая о том, что их может ожидать и как они будут встречать будущий, 1942 год.
Итак, 1942 год вступил в свои права. Но легче не стало. Фашистов отогнали от Москвы далеко, но под угрозой Ленинград, и положение в нём день ото дня труднее. Бывая на железнодорожной станции, а там Егорову приходилось бывать всё чаще и чаще, видели громадные составы товарных вагонов, переполненных эвакуирующимися ленинградцами. Зрелище было ужасающим! Из вагонов иногда выглядывали люди, отёчные, с синевой на лице, с потухшими глазами… а ещё чаще слышались стоны из вагонов. Музыканты, и сам Егоров, начали экономить хлеб и подсушивать его для того, чтобы дать хоть немного съестного в эти жуткие вагоны, чтобы хоть немного помочь этим страдальцам, этим изголодавшимся, измученным людям. А люди просили хлеба и предлагали, ОНИ ПРЕДЛАГАЛИ обмен, вынимали откуда-то из недр своих одежд, если это можно было назвать одеждой, часы, кольца, какие-то безделушки!
Егоров в тонах, неожиданных для него самого, построив оркестр, заявил:
– Любой, кто позволит себе грабёж эвакуирующихся, а «мену» эту я иначе как грабёж не могу расценивать, будет мною немедленно предан в Особый отдел как спекулянт, грабитель, мародёр! Вы должны знать, как в военное время наказывается мародёрство. Я уверен в вас, верю, что вы не позволите себе ограбить человека, но предупредить вас я обязан!
Были соблазны, и Егоров видел сам, как вдруг загорались глаза у кого-то из музыкантов, как нерешительно стоял этот музыкант перед опущенной из вагона высохшей рукой, в которой что-то сверкало, но момент проходил, музыкант клал в руку кусок подсушенного хлеба, говорил: «Ешьте на здоровье», – и медленно отходил от вагона.
А провожать «подготовленные» команды с техникой приходилось всё чаще и чаще. Ленинград был рядом и требовал пополнений безостановочно. Работа в части становилась всё более напряжённой. И условия жизни становились тяжелее. Стало ухудшаться питание. Правда, в комсоставской столовой сохранился прежний режим, но меню было весьма скудным и постепенно теряло свои вкусовые качества! Начала бытовать каша, сваренная из крупы, уже совершенно не очищенной от шелухи, каша эта поливалась чем-то красным, что запахом своим ещё больше напоминало почему-то олифу. Но ведь и хлеба было недостаточно, значит, надо было есть и это жестокое блюдо. Жалоб не было, все понимали трудность и серьёзность положения, и, конечно, никому и в голову не приходило жаловаться или требовать улучшения.
И Егоров заболел. Болел желудок, было ясно, что это обострение. Крепился, думал, что всё пройдёт, не болеют же другие, но вот пришёл день, когда он уже не мог встать с постели. А затем… провал в памяти. Слышал какие-то голоса, слышал отрывки фраз, но реагировать на них уже не мог. В моменты, когда как-то овладевал собой, старался оправить себя, выполнить необходимое, чтобы не быть в тягость своим товарищам. Всё это было сложно и трудно.
Однажды он услышал разговор Добровина и Ивицкого с кем-то, очевидно, врачом части.
Ивицкий говорил:
– Надо же положить его в санчасть. Легче же ему там будет. Да и лечить его там проще и сподручнее. Ведь один лежит, никого нет около! Сами понимаете!
Доктор отвечал:
– А что мне его класть в санчасть? Не всё ли равно, где умрёт, здесь или в санчасти? Как его лечить? Кормить надо. Хлеб надо давать, масло сливочное, яйца, творог. Силы восстанавливать. А у меня такая же баланда пока что, как и в столовой.
Тут вступился Добровин:
– Кормить-то кормить, но и лечить надо! Видно же, что человек угасает. И ни в какую санчасть я его не отдам и тебе, Ивицкий, говорить об этом не советую. Ты видел плохое от Егорова? Тебе добро он не делал? Так что же ты отказываешься от доброго товарища? Небось, и ты бы ночку мог посидеть рядом с ним, помочь в беде! А какие есть возможности лечения, доктор?
Разговор был страшный! Но и он не вызвал реакции Егорова. Больше он ничего не слышал и не знал, чем кончилась эта беседа.
В один из дней болезни Егоров, как это бывает часто с людьми, почувствовал на себе чей-то взгляд, чьё-то дыхание ощутил на себе. С трудом открыв глаза, он увидел близко склонённое над ним лицо. Чьё лицо это было? Глубоко посаженные глаза прямо сверлили лицо Егорова, нос широкий, лоб, низко опущенный над глазами. Лицо не привлекательное, но заставляющее внимательно смотреть на него. Это был Кухаров.
Егоров молчал и только, временами открывая глаза, смотрел на Кухарова. Кухаров же сидел на кровати Егорова и, кажется, что-то шептал. А затем Кухаров начал слегка подталкивать Егорова и говорить более сильным голосом:
– Не засыпайте, товарищ старший лейтенант. Подождите, очнитесь! Покушайте вот…
И своими руками он разжал рот Егорова и положил туда небольшой кусочек хлеба, намазанного маслом. Он очень осторожно, немного, покормил Егорова, затем приподнял его, взбил подушку, оправил простыню и сказал:
– Ну, теперь отдохните, поспите. Я около вас буду…
И с этого дня Кухаров не отходил от Егорова. Он выхаживал Егорова, как мать выхаживает своего больного ребёнка. Он следил за его движениями, кормил и поил его, помогал ему во всём.
И всё это – молча! Без слов. И командиры, жившие с Егоровым, не возражали. А Кухаров и ночью стелил на полу около кровати Егорова какую-то попону, ложился рядом и по первому вздоху Егорова вскакивал и спрашивал:
– Что у вас случилось? Чего хочется?
Так, постепенно, пришло время и выздоровления. Егоров начал крепнуть. Силы возвращались, с каждым днём в него вливалась бодрость, и наконец он встал. А Кухаров как раз в этот момент исчез из дома комсостава. Но на тумбочке около кровати Егорова оставил хлеб, сливочное масло, завёрнутое в чистую тряпочку, свежий творог в газете и штук шесть яиц. На табурете лежал свежеотутюженный костюм Егорова, стояли начищенные сапоги, а на шинели были начищены пуговицы.
Егоров сел на кровати, опустил ноги на пол и засмеялся!
Было радостно, что вот он, Егоров, здоров, бодр, не лежит, ничто у него не болит и не угнетает, что он может одеться и идти на работу, свою, всегдашнюю, заниматься музыкой!
– Кухаров! – позвал он, но никто не отозвался.
Но тут открылась дверь и вошёл Добровин. Увидев сидевшего, улыбающегося Егорова, он тоже заулыбался, подошёл к Егорову, обнял его за плечи:
– Ну как, Егорушка? Выздоровел? И всё по-другому стало?
– Да! Будто бы выздоровел! Спасибо вам. Тебе спасибо, Добровин! Я ведь всё слышал!
– Ну, уж если кому и спасибо, так это Кухарову! Он тебя, можно сказать, из могилы вытащил. А потом и на ноги поставил. Без него бы тебе – амба! И мы тут ни при чём. А слышать – ты ничего не слышал! И давай иди-ка, я помогу тебе умыться, да побрейся, да одевайся, и пойдём на воздух! Воздух – это, брат, первое средство от всех болезней! Это я тебе говорю, начальник физподготовки! Давай-ка!
Выполнив все дела, Егоров и Добровин вышли из дома. Наступила весна! Ярко и совсем по-мирному светило солнце, уже начинал таять снег. Воздух был чист, мягок и по-весеннему вкусен. Не спеша они подошли к зданию штаба части и прошли к Безродному.
– Егоров! – воскликнул капитан. – Ну, я очень рад! Выздоровел, значит! Выглядишь хорошо, значит, всё в порядке. Постой, попрошу к себе командира и комиссара, – и он выбежал из кабинета.
Рамонов и Герош не замедлили прийти, очень приветливо поздоровались с Егоровым, тепло поздравили его с выздоровлением и тут же отправили его «домой», приказав подождать с началом работы, набраться сил.
– А чтобы душа не болела, я пришлю к вам вашего старшину, – сказал Безродный.
Старшина пришёл в тот же день, подробно доложил о всех играх, о всех работах оркестра, успокоил, что всё в порядке, никаких особых происшествий не было, беспокоиться нечего. Репетиции проводятся каждый день, повторяется всё разученное, самоподготовка идёт под неусыпным наблюдением самого Сибирякова (в это можно было легко поверить), словом – можно не выходить на работу ещё много дней, если это будет на пользу здоровью!
– Вот теорией музыки не занимаются, что верно, то верно, некому занятия проводить, а политзанятия проводятся, и даже отлично!
– Кто же проводит политзанятия? – спросил Егоров.
– Сам старший батальонный комиссар, сам товарищ Герош! – не без торжественности ответил Сибиряков. – Пришёл как-то, спросил, как живём, попечалился на вашу болезнь, а потом сказал, ну, я с вами позанимаюсь, назначил время и приходит точно как по часам. Очень даже хорошо, главное – интересно, уж у него не заснёшь!
– А где Кухаров? – поинтересовался Егоров.
– На месте. Где же ему быть? В порядке! – видно было, что старшина что-то хотел сказать Егорову, но не считал это удобным и своевременным.
Через несколько дней Егоров смог приступить к занятиям.
Встреча с Кухаровым была совершенно обычной. Как бы ничего и не было между ними. Только Кухаров ещё более внимательно поглядывал на Егорова, предупреждая каждое его движение, а в разговоры не вступал.
А ещё несколько времени спустя Сибиряков, оставшись вдвоём с Егоровым, таинственно шепча, рассказал ему:
– Вы, товарищ старший лейтенант, как заболели, так Кухаров нам тут такую трёпку задал, что ума не приложишь! Прибежал, кричит, командир при смерти, а вы сидите как куркули какие-то! А что же мы могли-то, товарищ старший лейтенант? Схватил меня за грудки, давай мне, говорит, увольнительную записку за пределы лагеря, мне надо командира спасать, надо ему питание добывать! Мне сам начальник санчасти сказал, что всё дело в питании. Дело надо делать, а ты тут сидишь со своими записками, ни черта не делаешь, хоть вам весь мир провались!
– Ну, и что же потом?
– Так что же потом! Побежал я к комиссару, так и так, докладываю. Разрешите увольнительную дать Кухарову. Что он будет делать – не знаю, только ревёт, кричит, проходу не даёт. Значит, комиссар посмотрел, подумал и дал увольнительную за своей подписью, за пределы лагеря, в любое время!
– Так! А дальше-то что было?
– А дальше-то и совсем интересно! За железной дорогой-то село, погост называется здесь, а чуть подальше, километров в семь-восемь, районный центр. Как-никак живут там люди, у кого и коровёнка какая-никакая, коза там, огородики почти у всех, есть же кое-что всё-таки. Так вот Кухаров туда и направился. Входит в дом, ну там хозяйка, конечно, дескать – входи, солдатик! А он прямо и рапортует: у меня командир помирает, кормить нечем, дай-ка, пожалуйста, чего можешь, а надо, в общем-то, яйца, масло, творог, сметану, хлеб. Что дашь, на том и спасибо тебе великое!
– Да что вы, старшина? Это Кухаров-то? Для меня?
– Уж я вам точно докладываю! Чего уж тут? Все люди, все должны друг за друга стоять! Ну, вот так походит Кухаров, походит, глядь – и получил, что нужно. Глядишь – несёт свёрток и рад, только глаза по сторонам зыркают. И так – каждый день. И прямо к вам. Прибежит в команду на обед, поест на ходу, на завтрак и ужин велел расход заявлять. Все об этом знали, и майор Рамонов, и батальонный комиссар. И все хвалили, как один. Такого, говорят, верного солдата редко найдёшь! Да и легко ли сказать, выходить человека! Да ещё в такое время! – Тут Сибиряков спохватился, не сказал ли чего-нибудь лишнего.
– Да! Ну, спасибо вам, товарищ Сибиряков, за ваш рассказ. Не знал я, что так обязан Кухарову! Так ведь с ним и не рассчитаешься! – задумчиво сказал Егоров.
– Да о каком же расчёте может идти речь? Ведь это всё по человечеству делается, тут никакие расчёты во внимание не принимаются. Это дело по-братски делается!
– Именно, именно по-братски! – согласился Егоров.