Главными Свердловыми были дети. Родители жертвовали собой ради внуков, внуки должны были родиться при коммунизме. Войти в царство свободы и «выкинуть вон весь хлам государственности» (как Ленин, цитируя Энгельса, писал в статье «Государство и революция») предстояло детям, «выросшим в новых, свободных общественных условиях». По рассказу Новгородцевой, когда восьмилетний Андрей услышал об убийстве Карла Либкнехта и Розы Люксембург, он спросил:
– Папа, Либкнехт был революционер, большевик?
– Да, – ответил Яков Михайлович, – настоящий революционер.
– А его убили буржуи?
– Ну конечно, буржуи.
– Но ведь и ты, папа, тоже революционер. Значит, тебя буржуи тоже могут убить?
Яков Михайлович пристально посмотрел на мальчика, ласково потрепал его по голове и очень серьезно, очень спокойно сказал:
– Конечно, сынка, могут убить, но тебе не надо этого бояться. Когда я умру, я оставлю тебе наследство, лучше которого нет ничего на свете. Я оставлю тебе ничем не запятнанную честь и имя революционера[323].
Истинный революционер должен быть провозвестником и одновременно творцом наступающего преображения. Воронский был переведен с Западного фронта на Румынский, возглавил большевистскую печать в Одессе и предрек исполнение пророчества за две недели до переворота. «Надвигается новый девятый вал революции, мы – на грани новой революционной эпохи, когда в революцию впервые вольется широкой волной социальный элемент». Водные образы одинаково хорошо сочетались с марксистскими и христианскими формулами (которые часто совпадали). «Пролетарская русская революция, – писал он, когда час настал, – какая бы превратность ее ни ожидала, победит как международная революция, ибо для капиталистического общества «исполнились все времена и заветы». Апокалипсис – время смешанных метафор[324].
Русское рабоче-крестьянское правительство – это первые почки, появившиеся в результате наступающей пролетарской социалистической весны. У русской революции много врагов. Трудны и тернисты ее пути… Морозы могут побить первые почки, но никогда не смогут остановить торжествующее шествие весны…
В новый год дряхлеющее, разлагающееся общество буржуазии вступает, имея в одной из самых обширных стран рабочее социалистическое правительство, основанное на союзе с беднейшим крестьянством, правительство, каждое слово которого звучит как грозный набат, несущий весть о всемирном революционном пожаре[325].
Враги готовились к последнему бою и плели «международную паутину», но «перед армией, горящей энтузиазмом мирового освобождения, умолкнут пушки». Третий съезд Советов, одобривший разгон Учредительного собрания, стал центром «волнующейся и бурлящей подлинно революционной гущи жизни, способной разжигать миры и творить чудеса»[326].
Придя к власти, большевики не изменили главному милленаристскому правилу: ожидать неизбежного и делать все для его приближения. Марксистский сценарий был не детальнее любого другого, но общая цель превращения общества в секту не вызывала сомнений. Средствами ее достижения были – как обычно – нападки на «богатых и пресыщенных», частную собственность, торговлю, деньги и семью (особенно на права наследования, но в конечном счете на все виды родственной солидарности). Основные принципы были заложены в большевистской версии марксизма; разногласия о масштабах, сроках и этапах сводились к главному вопросу любого апокалиптического пророчества: услышат ли имеющие уши?
В день, когда новость о восстании в Петрограде дошла до Одессы, Воронский писал: «Только при содействии и помощи самих масс в самостоятельной творческой работе возможно… достижение заветных целей революции». Революция не была воплощением самостоятельной творческой работы масс – она была трансцендентным событием, требовавшим их содействия и помощи. «Все, как один человек, в этот страшный судный час, когда решаются судьбы страны, дадим себе торжественную клятву в верности новой революционной власти»[327].
Власть равна революции в том же смысле, в каком Моисей равен Исходу. Преданность пророку – условие исполнения пророчества. Большевистская эсхатология предполагала, что, когда час пробьет, массы потекут в нужную комнату нужного здания. В октябре 1917 года массы повели себя правильно; вопрос заключался в том, смогут ли они продолжить начатое.
Ответом было «не всегда» или «вряд ли». Когда во время немецкого наступления весной 1918 года пришло время создать «армию, горящую энтузиазмом мирового освобождения», пушки не умолкли. А когда власти понадобилось «все народное хозяйство организовать как почту» (как писал Ленин в «Государстве и революции»), море вновь превратилось в болото. На фабрике Эйнема, по рассказу советского историка[328]:
Отношение малосознательной части рабочих – а они составляли большинство, – настолько было недоверчиво к фабкому, что некоторые рабочие и работницы приходили в фабком во время работы и по пустякам спорили, ругались, бросали по адресу фабкома и его членов оскорбления и угрозы… Членам фабкома в период самой горячей и напряженной работы приходилось тратить время на объяснения, доказательства и споры, тем более что каждый считал себя вправе ругать фабкомцев, ссылаясь на «равноправие», «свободу слова» и т. д.[329]
В то время как сырье исчезало, производство падало, а магазины закрывались, фабричный комитет сражался с владельцем, правлением и рабочими.
На фоне общих тяжелых экономических условий росло недовольство малосознательных рабочих, трудовая дисциплина падала: некоторые рабочие приходили на фабрику утром лишь за тем, чтобы повесить табельный номер, а вечером – снять его. Развилось пьянство. В это же время широкие размеры принимают хищения сырья и готовых изделий[330].
С введением карточек сахар, оставшийся в обороте, попал в руки частных кондитеров и торговцев, и большинство механизированных фабрик обанкротилось. Менялы ушли в глубокое подполье, часть оборудования Эйнема вышла из строя, а большинство трезвых рабочих разъехались по деревням. 4 декабря 1918 года кондитерская промышленность была национализирована. Фабрика Эйнема стала 1-й Государственной кондитерской фабрикой (в ведении Главкондитера), бывший владелец, Владимир Гейсс, переквалифицировался в «буржуазного специалиста», а председатель правления, Адольф Отто, уехал в Финляндию. Борис Иванов, поставленный Свердловым во главе мукомольной промышленности, был отправлен в астраханское рыболовство в качестве агитатора[331].
Все внутрипартийные дискуссии и «оппозиции» сводились к вопросу, является ли «волнующаяся и бурлящая гуща жизни» болотом или морем. Наиболее последовательными оптимистами были руководители московской партийной организации (и выпускники Московского университета) – Бухарин, Осинский и зять Осинского Владимир Смирнов. Назвавшись «левыми коммунистами», они проиграли ленинским соглашателям по вопросу о Брестском мире, но выиграли спор о фабричных комитетах (Осинский был первым председателем ВСНХ, а Бухарин и Смирнов – членами правления). В 1919 году, когда «самостоятельная творческая работа масс» разошлась с «целями революции», Осинский и Смирнов возглавили борьбу «демократических централистов» (децистов) с «принципом единоначалия». Поскольку коммунизм основан на спонтанном желании неизбежного, то вера в самостоятельную творческую работу масс равна вере в неминуемость конца. Как Осинский писал Шатерниковой в день Февральской революции, кратчайший путь к «ненасытной утопии» проходит через «священную ярость» масс. Во время революции большевики (переименованные в коммунистов) исходили из того, что коммунизм наступит очень скоро. Левые коммунисты исходили из того, что он наступит еще скорее.
Седьмого января 1918 года Ленин написал, что триумф социалистической революции – начиная с «периода острой разрухи и хаоса» вплоть до решительной победы над буржуазией – вопрос «нескольких месяцев». Весной 1919 года он пообещал, что «первое поколение коммунистов без пятна и упрека» появится лет через двадцать (а до тех пор буржуазные специалисты будут продолжать работать, нравится это Осинскому или нет). Осенью 1919-го Бухарин заявил, что потребуется «два-три поколения, выросших в совсем новых условиях», чтобы коммунизм полностью окреп, а «необходимость в законах и наказаниях» отмерла вместе с государством. Пока шли споры о том, что такое решительная победа над буржуазией и как выглядит коммунист без пятна и упрека, «очень скоро» продолжало откладываться, а «левые» продолжали проигрывать. От соглашательства с ходом времени спасения не было[332].
Из-за самого большого отряда «трудящихся» – русских крестьян – чрезмерное отождествление с самостоятельной творческой работой масс было идеологически подозрительным, а после Октября практически невозможным. Левый коммунизм Осинского сошел на нет из-за нежелания крестьян делиться плодами своего труда (как того требовала классовая солидарность). В сельском хозяйстве, писал он в 1920 году, «центр работы социалистического строительства – в массовом принудительном вмешательстве государства». Крестьянам нужно объяснять, что, где и когда сеять. Крестьяне должны работать в соответствии с нуждами государства. «Милитаризация хозяйства и проведение всеобщей трудовой повинности должны найти первое свое приложение именно в сельском хозяйстве». Попытки уклониться от трудовой повинности должны караться «мерами репрессии» от «штрафных нарядов» до революционных трибуналов. Как писал Бухарин, насилие против крестьян теоретически оправдано, так как оно представляет собой «борьбу между государственным планом пролетариата, воплощающего обобществленный труд, и товарной анархией, спекулятивной разнузданностью крестьянства, воплощающего раздробленную собственность и рыночную стихию»[333].
Свердлов в 1918 г.
Партия большевиков исходила из того, что насилие теоретически оправдано. Никто не сомневался, что оно является неотъемлемой частью революции, и никто не возражал против него в принципе. Все марксисты ожидали великой скорби накануне тысячелетнего царства; большевики отличались от остальных марксистов непримиримостью к соглашателям. Как писал Маркс во фрагменте, который Бухарин сделал знаменитым: «Мы говорим рабочим: вам, может быть, придется пережить еще 15, 20, 50 лет гражданских войн и международных столкновений не только для того, чтобы изменить существующие условия, но и для того, чтобы изменить самих себя». И, как писал Бухарин после двух с половиной лет гражданских войн и международных столкновений, «только такой класс, как пролетариат, класс – Прометей, сможет вынести на своих плечах неизбывные муки переходного периода, чтобы в конце концов зажечь светильник коммунистического общества». Ленин обещал гражданскую войну задолго до Октября, предупреждал о «периоде острой разрухи и хаоса, связанных с гражданской войной», сразу после Октября, а в июне 1918 года призвал рабочих начать ту «единственную войну, которая сопровождает всегда в истории не только великие, но и сколько-нибудь значительные революции, единственную войну, которая является одна только законной и справедливой, священной войной с точки зрения интересов трудящихся, угнетенных, эксплуатируемых масс». В июле 1918 года он процитировал «пророческие слова» Энгельса о «всемирной войне невиданных раньше размеров, невиданной силы. От восьми до десяти миллионов солдат будут душить друг друга и объедать при этом всю Европу до такой степени дочиста, как никогда еще не объедали тучи саранчи»[334].
Марксистская версия «железного жезла» называлась «диктатурой пролетариата» и являлась, по выражению Ленина, итогом «исторического опыта всех революций» в деле «полного подавления всех эксплуататоров и элементов разложения». Всякий большевик знал о необходимости диктатуры, но, как писал Ленин в апреле 1918 года, «диктатура есть большое слово. А больших слов нельзя бросать на ветер. Диктатура есть железная власть, революционно-смелая и быстрая, беспощадная в подавлении как эксплуататоров, так и хулиганов. А наша власть – непомерно мягкая, сплошь и рядом больше похожая на кисель, чем на железо»[335].
Противопоставление железной твердости чему-то похожему на кисель – центральная тема большевизма. Болото принимает множество форм и просачивается во множество мест. Чтобы победить во всемирной войне невиданных раньше размеров, правители нового мира должны преодолеть «всякую слабость, всякие колебания, всякое сентиментальничанье». Друг Аросева по реальному училищу стал Молотовым, сосед Свердлова по ссылке стал Сталиным, а сам Свердлов, по словам Луначарского, «подобрал себе и какой-то всей его наружности и внутреннему строю соответствующий костюм. Он стал ходить с ног до головы одетый в кожу». По словам Троцкого, «от него, как от центральной организационной фигуры, эта одежда, как-то отвечавшая характеру того времени, широко распространилась. Товарищи, знавшие Свердлова по подполью, помнят его другим. Но в моей памяти фигура Свердлова осталась в облачении черной кожаной брони»[336].
В памяти Киры Эгон-Бессер остались его «мягкий юмор», «вера в людей» и поцелуй после возвращения из ссылки. С тех пор прошел год.
Как-то зимой, в мрачный, туманный петербургский день Яков Михайлович зашел попрощаться перед отъездом в Москву. Мы с мамой были дома вдвоем. Мне показался Яков Михайлович уставшим и похудевшим. Я впервые заметила какую-то перемену в его лице. Потом, когда я смотрела на его последние портреты (все фотографии искажают его неповторимое лицо, часто озарявшееся чудесной улыбкой), поняла: перемена заключалась в губах Якова Михайловича. Они как-то сжались, и выражение лица изменилось, стало озабоченно-суровое. Кожанка, в которую он был одет, придавала непривычную жесткость его облику. Это была наша последняя встреча[337].
Петроградский сосед Свердлова, Варлам Аванесов, переехал с ним в Москву и стал видным чекистом. Другой их сосед, юный Владимир Володарский, заслужил, по свидетельству Луначарского, репутацию самого ненавистного большевика Петрограда – не потому, что был главным цензором нового режима, а потому, что
был беспощаден. Он был весь пронизан не только грозой Октября, но и пришедшими уже после его смерти грозами взрывов красного террора. Этого скрывать мы не будем: Володарский был террорист. Он до глубины души был убежден, что, если мы промедлим со стальными ударами на голову контрреволюционной гидры, она не только пожрет нас, но вместе с нами и проснувшиеся в октябре мировые надежды. Он был борец абсолютно восторженный, готовый идти на какую угодно опасность. Он был вместе с тем и беспощаден. В нем было что-то от Марата в этом смысле[338].
Володарский был убит 20 июня 1918 года. Свердлов прибыл в Москву в марте, вскоре после прощания с Кирой. В один из первых вечеров он пришел в Моссовет, который по-прежнему считал себя городским домом революции.
Уже кончилось заседание президиума, многие работники разошлись, но в Совете царила обычная ночная атмосфера; звонили телефоны, стучали машинки, дежурные члены исполкома, как всегда, – на своих местах, сновали красноармейцы из караульной команды.
И вдруг появился человек, весь словно в панцире из черной кожи – от фуражки до сапог. Что-то очень деятельное, стремительное было в складной фигуре Свердлова. Невысокого роста, худощавый, он выглядел совсем молодым. От его жестов, движений веяло энергией, бодростью. А голос звучал внушительным басом.
Правда, первая встреча была не очень приветливая. Едва поздоровавшись, Яков Михайлович с места в карьер начал отчитывать всех, кого застал в Совете, за недостаточную заботу о прибывших, за неудачный выбор и плохую подготовку помещений. А ведь эти товарищи, кого поругивал Свердлов, были хорошо ему знакомы по ссылке, он поддерживал с ними дружбу и после победы Октября. Но таков уж Свердлов: дело всегда на первом месте[339].
«Этот человек, – писал Луначарский, – казался тем алмазом, который должен быть исключительно тверд, потому что в него упирается ось какого-то тонкого и постоянно вращающегося механизма». Механизмом этим была диктатура пролетариата, а диктатура пролетариата «есть железная власть, революционно-смелая и быстрая, беспощадная в подавлении как эксплуататоров, так и хулиганов». Эксплуататоры (и часть хулиганов) были чем-то вроде киселя: пузатые буржуи, шаркающие старички, колеблющиеся соглашатели и мягкотелые интеллигенты. Как писал Ленин через два месяца после октябрьского переворота, «это разгильдяйство, небрежность, неряшливость, неаккуратность, нервная торопливость, склонность заменять дело дискуссией, работу – разговорами, склонность за все на свете браться и ничего не доводить до конца есть одно из свойств «образованных людей», большинство которых – «вчерашние рабовладельцы и их приказчики из интеллигенции»[340].
Все эти люди – нелюди, антилюди, враги народа – были тварями из-под «мутной, мертвой пленки» болота, где Воронский любил гулять в детстве. В одном из самых пуританских своих высказываний Ленин назвал их «этими отбросами человечества, этими безнадежно гнилыми и омертвевшими членами, этой заразой, чумой, язвой, оставленной социализму по наследству от капитализма». Целью революции было очистить землю «от всяких вредных насекомых, от блох – жуликов, от клопов – богатых и прочее и прочее»[341].
Но сначала нужно было создать две армии Армагеддона. Выступая во ВЦИКе 20 мая 1918 года, Свердлов говорил:
Если мы в городах можем сказать, что революционная советская власть в достаточной степени сильна, чтобы противостоять всяким нападкам со стороны буржуазии, то относительно деревни этого сказать ни в коем случае нельзя. Поэтому мы должны самым серьезным образом поставить перед собой вопрос о расслоении в деревне, вопрос о создании в деревне двух противоположных враждебных сил, поставить перед собой задачу противопоставления в деревне беднейших слоев населения кулацким элементам. Только в том случае, если мы сможем расколоть деревню на два непримиримо враждебных лагеря, если мы сможем разжечь там ту же гражданскую войну, которая шла не так давно в городах… только в том случае мы сможем сказать, что мы и по отношению к деревне сделали то, что смогли сделать для городов[342].
Следующим шагом было наложение печатей. В «Экономике переходного периода» Бухарин назвал девять категорий граждан, подлежащих «концентрированному насилию»:
1 паразитические слои (бывшие помещики, рантье всех видов, буржуа-предприниматели, имевшие мало отношения к производственному процессу); торговые капиталисты, спекулянты, биржевики, банкиры;
2 вербовавшаяся из тех же слоев непроизводительная административная аристократия (крупные бюрократы капиталистического государства, генералы, архиереи и проч.);
3 буржуазные предприниматели-организаторы и директора (организаторы трестов и синдикатов, «деляги» промышленного мира, крупные инженеры, связанные непосредственно с капиталистическим миром, изобретатели и проч.);
4 квалифицированная бюрократия – штатская, военная и духовная;
5 техническая интеллигенция и интеллигенция вообще (инженеры, техники, агрономы, зоотехники, врачи, профессура, адвокаты, журналисты, учительство в своем большинстве и т. д.);
6 офицерство;
7 крупное зажиточное крестьянство;
8 средняя, а отчасти и мелкая городская буржуазия;
9 духовенство, даже неквалифицированное[343].
«Концентрированное насилие» предполагало аресты, обыски, убийства, цензуру, принудительный труд, подавление забастовок, конфискацию собственности и заключение в концлагеря. Жертвы опознавались по формальным и неформальным признакам социального статуса и классифицировались в соответствии с гибкой классовой номенклатурой, восходившей к царям, которые любодействовали с вавилонской блудницей, и купцам, которые богатели от великой роскоши ее[344].
Одной из первых массовых казней было убийство царской семьи. Приказ о расстреле отдал Свердлов (видимо, после разговора с Лениным), а самой операцией руководил Голощекин, который несколькими днями ранее ночевал у Свердловых. По свидетельству командира расстрельной команды Михаила Юровского:
Пальба длилась очень долго, и, несмотря на мои надежды, что деревянная стенка не даст рикошета, пули от нее отскакивали. Мне долго не удавалось остановить эту стрельбу, принявшую безалаберный характер. Но когда наконец мне удалось остановить, я увидел, что многие еще живы. Например, доктор Боткин лежал, опершись локтем правой руки, как бы в позе отдыхающего, револьверным выстрелом с ним покончил. Алексей, Татьяна, Анастасия и Ольга тоже были живы. Жива была еще и Демидова. Товарищ Ермаков хотел окончить дело штыком. Но, однако, это не удавалось. Причина выяснилась только позднее (на дочерях были бриллиантовые панцири вроде лифчиков). Я вынужден был по очереди расстреливать каждого[345].
Другой участник вспоминал:
Последней пала [Демидова], которая защищалась подушечкой, находящейся у нее в руках. Но очень долго были признаки жизни у бывшего наследника, несмотря на то что он получил много выстрелов. Младшая дочь бывшего царя упала на спину и притаилась убитой. Замеченная товарищем Ермаковым, она была им убита выстрелом в грудь. Он, встав на обе руки, выстрелил ей в грудь[346].
Третий член расстрельной команды поднялся на чердак, чтобы посмотреть в окно. «Я сошел с чердака к месту казни и сказал, что в городе хорошо слышны выстрелы, вой собак и что в Горном институте и в домике рядом с ним зажглись огни, что стрельбу необходимо прекратить, собак перебить. После этого стрельба была прекращена, три собаки повешены, а четвертая собака Джек молчала, поэтому ее не тронули»[347].
Голощекин ждал снаружи. По свидетельству другого участника расстрела, когда тело царя вынесли на одеяле, он нагнулся и взглянул на него. «Красноармеец принес на штыке комнатную собачонку Анастасии… Труп песика бросили рядом с царским. «Собакам – собачья смерть», – презрительно сказал Голощекин»[348].
Следователи Белой армии, прибывшие на место через несколько дней, обнаружили на забрызганных кровью обоях надпись:
Belsatzar ward in selbiger nacht
Von seinen Knechten umgebracht.
[В ту ночь, как теплилась заря,
Рабы зарезали царя.]
Строки взяты из стихотворения Гейне «Валтасар» (Belsazar ward aber in selbiger nacht/Von seinen Knechten umbebracht). Сделавший надпись опустил aber («но»), вероятно для того, чтобы текст выглядел законченным, и добавил t в имени Belsazar – либо для того, чтобы привлечь внимание к каламбуру («Валтацарь»), либо потому, что немецкий не был его родным языком. Не исключено, что Голощекин, самый начитанный из участников расстрела, любил Гейне так же сильно, как Свердлов. Стихотворение основано на библейской истории вавилонского царя Валтасара, который совершил святотатство, испив из золотых и серебряных кубков, вывезенных из иерусалимского храма. Таинственная рука положила конец пиру, написав на стене предсказание о скорой гибели царя и его царства. Той же ночью Валтасар был убит[349].
Троцкий в своем дневнике утверждает, что узнал о казни после падения Екатеринбурга.
В разговоре со Свердловым я спросил мимоходом:
– Да, а где царь?
– Кончено, – ответил он, – расстрелян.
– А семья где?
– И семья с ним.
– Все? – спросил я, по-видимому, с оттенком удивления.
– Все! – ответил Свердлов. – А что?[350]
Статья Михаила Кольцова о судьбе царя начинается со ссылки на его статью о падении царизма.
Половодье громадное. Грозит затопить целую окраину Москвы. Реки могуче подымутся, понесут усталую зимнюю грязь в моря. Россия в истоме потягивается, после многих зим отдохнувшая, отоспавшаяся, расправившая тело… И пред такой же бурной и могучей весной растаяли однажды в Петербурге снега, растворив без остатка, без осадка самодержавнейших царей всея Руси.
Впрочем, продолжал Кольцов, растворять было нечего. Низвергнутое зло было повсюду и нигде.
Был режим. А кроме режима? Ничего. Прямо ничего. Нуль. Как у Гоголя в «Носе» – «пустое, гладкое место». Ведь недаром же покойный М. Н. Покровский писал фамилию «Романовы» в кавычках… Кавычки. В кавычках ничего. Пустые кавычки. Как шуба без человека.
Царь – одновременно зимняя грязь и прямо ничего, кровавый тиран и пустое, гладкое место. Торжество победителя уживается с иронической улыбкой фельетониста.
Министр юстиции колчаковского правительства С. Старынкевич телеграфирует союзному совету в Париж результаты обследования гибели Николая и местонахождение его останков:
«В 18 верстах от Екатеринбурга крестьяне раскопали кучу пепла, в которой оказалось: пряжка от подтяжек, 4 корсетных планшетки и палец, относительно которого доктора указали на особенную холеность ногтя и принадлежность его породистой руке».
Это все. От Николая. От Романовых. От символа, которым увенчался трехсотлетний порядок невыносимого угнетения в великой стране.
В раннюю, мощную, пылкую весну – кто в России вспомнит о кучке пепла под Екатеринбургом? Кто задумается о Николае?
Никто. О ком вспоминать? О том, кого не было?[351]
Юровский доставил в Кремль 42 изделия из золота, 107 из серебра, 34 из меха и 65 прочих «ценностей». Часть имущества царской семьи была вывезена поездом, в двух специальных вагонах. Белые обнаружили 88 предметов, в том числе дневник и крестик царевича Алексея, в квартире одного из членов расстрельной команды. Его нашли, когда кто-то опознал в его собаке спаниеля по кличке Джой (а не Джек) – собаку, которая не лаяла.
Около 140 предметов были обнаружены в других частных квартирах. В списке семейных вещей, которые никто не забрал, значились шестьдесят икон и около пятидесяти книг, в основном духовного содержания (в том числе принадлежавшая императрице «О терпении скорбей» с многочисленными «карандашными отметками и подчеркнутыми тезисами»). Палец, найденный следователями, принадлежал женщине средних лет и был отсечен острым режущим предметом[352].