Неистовое солнце полыхнуло ему навстречу, едва он перешагнул выгнутый алюминиевый порог и ступил на площадку трапа и вместо профильтрованного, пахнущего нагретой пластмассой, кофе, духами и еще чем-то синтетическим, нежилого воздуха пассажирского салона полной грудью вдохнул горячий и свежий степной ветер. Ветер дул спереди, вдоль фюзеляжа, и керосиновым чадом тянуло от умолкших турбин – видно было, как над их остывающими черными соплами еще струятся зыбкие потоки раскаленного воздуха, – но еще сильнее над аэродромом чисто и первозданно пахло степью, чебрецом, полынью, пастушьими нагорьями древней Тавриды. Щурясь» он поднял глаза к слепящей бездонной синеве, вспомнил мокрые тротуары Невского, Московские ворота за туманной сеткой мелкого косого дождя – и побежал вниз, радуясь как мальчишка, волоча по ступенькам трапа брезентовую дорожную сумку.
Витенька Мамай появился, когда он получал багаж.
– Привет, командор! – заорал он жизнерадостно, размахивая руками и вытыкиваясь на цыпочках из толпы. – Вы уже здесь! А я вас ищу там!
Он протолкался к Игнатьеву, выхватил чемодан, вскинул на плечо лямку рюкзака. Толпа медленно понесла их к выходу; Мамай шумно расспрашивал об институтских делах, о погоде в Питере и общих знакомых.
– Ты хоть скажи, что в отряде? – сказал Игнатьев, прерывая своего помощника. – С транспортом удалось что-нибудь придумать?
– С транспортом? – переспросил Витенька. – Ха! Пора бы вам, шеф, знать мои организаторские способности. Машина у нас уже есть – роскошная, легковая. До осени в полном распоряжении! Правда, без шофера, но у меня есть права.
– Кто же это расщедрился?
– Колхоз, колхоз! Сам Денисенко, Роман Трофимович. Я с ним такую тут баталию выдержал – хоть вторую «Илиаду» пиши…
Тут поднажавшая толпа разделила их, и Игнатьев так и не услышал подробностей эпической схватки с председателем колхоза. Выбравшись наружу из душного павильона, он огляделся – Витенька махал ему, тыча рукой куда-то в сторону.
– Сюда, сюда пробивайся! – закричал Мамай. – Вон она, на стоянке, наша красавица! Та, что с краю!
Они подошли к стоянке, и Витенька с гордостью распахнул перед Игнатьевым дверцу самой странной из собравшихся здесь разношерстных машин. Это была облупленная, грязно-фиолетового цвета «Победа» без крыши, на нелепо высоком шасси повышенной проходимости.
– Ну что ж, прекрасный автомобиль, – сказал Игнатьев одобрительно. – Если не ошибаюсь, это почти вездеход. И цвет такой изысканный. А… крыши вообще не будет?
– Вот чего нет, того нет, – признал Витенька. – «Победы» первых выпусков имели вместо жесткой крыши брезентовый тент, но в данном случае он пришел в негодность и был вообще снят. В здешних климатических условиях это, я бы сказал, преимущество. В Америке, например, в южных штатах, все поголовно ездят только в открытых машинах. Там это называется «конвертибль» – машина с опускающейся крышей. Миллионеры других просто не признают!
– Здесь, насколько я понимаю, опускаться нечему, а? Ладно, дареному коню в зубы не смотрят. Меня удивляет одно: в прошлом году мне приходилось встречаться с этим председателем, и у меня сложилось впечатление, что у него снега зимой не выпросишь, не то что машину…
– В прошлом году! – Витенька засмеялся, заталкивая чемодан в багажник. – С прошлого года здесь многое изменилось. Я всегда считал, что руководитель экспедиции должен внимательно читать местные газеты… Ну давай, забирайся. В город заезжать не будем? Ты дверцу только поплотнее захлопни, иногда отскакивает…
Игнатьев уселся на продавленное сиденье, кустарно обтянутое горячим от солнца дерматином, прихлопнул дверцу и подергал ее для верности.
– Что ж, трогай свой «конвертибль». Надеюсь, его не нужно крутить ручкой или толкать?
– Иди к черту, это абсолютно надежная машина, месяц как прошла техосмотр. Через три часа будем в отряде, можешь засечь время.
– Ох, Витя, не искушал бы ты судьбу…
Фиолетовый «конвертибль» заскрежетал, зафыркал, взревел и, круто вывернувшись со стоянки, резво побежал по шоссе, поскрипывая и побрякивая чем-то внутри. Сразу уплотнившись, туго ударил в лицо ветер, перехлестывая через лобовое стекло. Игнатьев достал из нагрудного кармана ковбойки дымчатые очки, подышал на них и тщательно протер обрывком бумажной салфетки.
– Ну вот, – произнес он удовлетворенно, окидывая взглядом обесцвеченный солнечным маревом горизонт и синевато-сиреневые, словно подернутые дымком, массивы Бабуган-Яйлы на юге, за курящимися в ложбине фабричными трубами Симферополя. – Так расскажи, что произошло с председателем?
– Произошло прежде всего то, что прошлой осенью, уже после нашего отъезда, колхоз этот вышел в передовые. Что-то они там выполнили и перевыполнили. Словом, раззвонили о них на всю Украину, а председателя объявили маяком и дали ему Героя. Я обо всем этом узнал от аборигенов в первый же день, как только приехали. Ну, и у меня сразу сработало! Я решил бить на тщеславие. Ибо тщеславие, командор, – это незаконное дитя славы. Между прочим, почти афоризм, хотя придумал я сам, только что. Словом, приехал я к Денисенке, добился приема, – между прочим, это теперь не так просто! – ну, и пустил в ход красноречие. Послушайте, говорю, к вам теперь делегации ездят, еще, глядишь, из-за границы навалятся, – ну, говорю, овцы и виноград дело хорошее, однако французов каких-нибудь или австралийцев вы этим, пожалуй, не удивите, вам, говорю, о другом пора думать. Культура, говорю, новый быт, стирание граней! Он мне на это – что ж, говорит, мы вон какой Дом культуры отгрохали, еще и кинотеатр широкоэкранный будем строить. Господи, говорю, да где их теперь нет, широкоэкранных… Дворцами культуры и кинотеатрами, говорю я Денисенке, вы теперь никого не поразите. А вот если колхоз вложит свою, так сказать, лепту в научные изыскания – вот это действительно примета нового, да еще какая! Этак и во всесоюзном масштабе можно прославиться…
– Ты что, поддал в тот день для храбрости?
– Циник ты, Димка. Не можешь себе представить вдохновения без поддачи? Я по системе Станиславского работал – вошел в образ, вжился. И вот тебе, пожалуйста, результат, – он нежно погладил растрескавшийся обод руля и победоносно покосился на шефа. – И учти, Денисенко не такой простофиля, чтобы ему можно было легко заморочить голову. Как он спорил! Это была битва титанов, гигантомахия! Когда я сказал о науке, он тут же меня срезал, заявив, что колхоз уже «до биса грошей» всадил в селекционные работы и в изыскания по борьбе с филоксерой; что ж филоксера, говорю я ему, она вас по карману бьет, еще бы вы с ней не боролись! Это и на Западе любой дальновидный хозяин вкладывает средства в выгодные для него исследования, нанимает себе ученых. Вы, говорю, пожертвуйте на чистую науку – бескорыстно, понимаете ли, из высоких побуждений… Сидит мой Роман Трофимович, набычился, глаза хитрые, маленькие… А я вам, говорит, не меценат, не Савва Морозов какой-нибудь! Представляешь? Знает же, стервец, тоже читал. Помилуйте, говорю, не о меценатах речь, от меценатов мы, слава тебе господи, еще в семнадцатом году избавились вполне радикально, – но вы, спрашиваю, отдаете себе отчет в том, что на территории вашего колхоза может быть скрыт второй Херсонес или еще один Неаполь Скифский?
Он рассмеялся и ловко закурил, придерживая руль коленом.
– Угробишь ты нас, – сказал Игнатьев. – Мне всю зиму снились автомобильные кошмары – начинаю понимать, к чему.
– Не угроблю, – возразил Мамай. – Напротив, командор, я вас спасаю. В смысле – всех нас, весь отряд. Я этого куркуля Денисенку обрабатывал два дня подряд, охрип, честное слово, – тут уж у меня все пошло в ход: и крито-микенская культура, и черные полковники, и хитроумный царь Одиссей, и Микис Теодоракис… Короче, раскололся мой председатель! Денег, правда, не дал – да я на них и не рассчитывал, – но машину предоставил в безвозмездное пользование, продукты распорядился отпускать по себестоимости, словом частично взял нас на свое иждивение. Ничего, мужик он хороший. Второго Херсонеса мы ему, конечно, не раскопаем, но насчет материала в местную прессу можно будет сообразить. Что-нибудь вроде: «Колхозный руководитель нового типа»!
– Все это хорошо, Витя, но ты скоро превратишься в настоящего арапа. Устанавливать контакты и достигать взаимопонимания с местным руководством – дело, конечно, полезное. И все же…
– Что вы хотите, командор, в каждой экспедиции должен быть свой штатный арап! Меня Денисенко спрашивает с подковыркой: «Вон у вас бумаги какие – с печатями Академии наук, так что ж она, ваша Академия, грошей-то не дает на эту самую «чистую науку»?..»
Они замолчали. Игнатьев, пригнувшись от ветра, тоже закурил и спрятал папиросу в кулаке. Впереди, в солнечной дымке, уже угадывались очертания мелового плато над Карасубазаром.
– Да, нашего брата нынче не балуют, – сказал Игнатьев. – Немодная наука, что ты хочешь. Физика, молекулярная биология – это сейчас главное, а кто принимает всерьез историю? Моя бывшая руководительница раскапывала Керкинитиду, – ты в Евпатории бывал? – там часть стены вскрыта прямо в городском парке, возле музея, это получилось удачно; но зато другой раскоп оказался на территории какой-то здравницы, и вот тут пришлось драться за место под солнцем. Понимаешь, это был военный санаторий, Министерства обороны, а полковники медицинской службы народ решительный: налево кругом, марш, и никаких разговоров. Однако та тоже дама упорная, добилась каким-то образом разрешения через Москву и прокопалась весь сезон до победного конца. А на следующую весну возвращается – раскоп засыпан! Ей-богу. Даже, черти, деревца там какие-то понасажали, как будто так и было…
– И что же она? – смеясь спросил Витенька. – Снова через Москву действовала?
– Нет, собственными руками повыдергивала древонасаждения и стала копать дальше.
– Правильно, – одобрил Мамай, – знамя советской исторической науки следует держать высоко. В Белогорске придется заскочить на станцию. Я, когда туда ехал, не заправился, боялся опоздать к самолету. Ничего, мы это сейчас мигом…
Подкатив к заправочной станции, они убедились, однако, что «мигом» тут ничего не выйдет: семьдесят второго в продаже не было, и к единственной исправной колонке, отпускавшей шестьдесят шестой, выстроилась длиннейшая очередь Когда фиолетовый «конвертибль» занял место за надраенной голубой «Волгой» с московским номером и хромированным багажником на крыше, в заднем окне щегольской машины немедленно появились любопытные физиономии.
– Смотрите, завидуйте, – пробормотал Мамай, – это не то что ваше серийное убожество… Димка, ты сумеешь выжать сцепление и воткнуть первую скорость?
– Воткнуть – что и куда? – спросил Игнатьев.
– Ну, вот этот рычаг на себя и вниз. Это чтобы в случае необходимости продвинуться вперед. Я бы тем временем сходил на разведку.
– Лучше не надо, – отказался Игнатьев. – Я еще продвинусь не в ту сторону. Ты сиди тут, а на разведку я схожу сам.
Он выскочил из машины, с удовольствием разминая ноги, и прошел под навес, где, озабоченно пересчитывая талоны, толпились бледнолицые частники в мятых джинсах и пропотевших на спине гавайках, похожие на летчиков-испытателей мотоциклисты со своими столь же замысловато обмундированными подружками и темно-медные от постоянного загара, выдубленные степными ветрами и прокопченные соляркой водители «ЗИЛов» и «МАЗов». Когда Игнатьев подошел, толпа начала волноваться и выражать даже нечто вроде коллективного протеста, теснясь к окошку, но оттуда послышался пронзительный женский голос, который в неповторимом тембре уроженки Северного Причерноморья стал выпаливать какие-то местные вариации на тему «вас много, а я одна»; потом окошко с треском захлопнулось и за стеклом закачался плакатик неразличимого издали содержания.
– Ну не паразитка? – сказал кто-то рядом с Игнатьевым. – Еще двадцать минут до передачи смены, так она талоны села считать, шоб ей сто чирьев повыскочило на том самом месте! А смену станут передавать – это еще полчаса с гаком. Ну до чего ж поганая баба, шо ты с ней сделаешь…
Игнатьев вернулся к фиолетовому вездеходу, возле которого трое мальчишек уже спорили – трофейная это машина или самодельная, на конкурс «ТМ-69»; Мамай невозмутимо дремал за рулем, надвинув себе на нос треуголку из «Литературной газеты». Игнатьев подошел, прочитал наполовину срезанное заломом интервью Евгения Сазонова и, посмеиваясь, щелкнул по гребню треуголки. Витенька встрепенулся.
– Что, уже? – спросил он сонным голосом, хватаясь за ключ зажигания.
Игнатьев остановил его руку:
– Не спеши, у нас впереди еще как минимум час времени.
– А что там такое?
– Там, насколько я понял, готовится какая-то пышная церемония – вроде смены караула. А королева бензоколонки приводит в порядок свою отчетность и никому, бензина не отпускает.
– На то она и королева, – философски заметил Мамай и, зевнув, добавил: – Туды ее в качель. Знаешь, Димка, больше всего мне бы хотелось воскресить дюжину-другую радетелей за женское равноправие. И погонять их, стервецов, по нашей сфере обслуживания…
– Ну, ты женоненавистник известный, – сказал Игнатьев. – Увидишь, когда-нибудь наши отрядные дамы подсыпят тебе толченого стекла в кашу. Так что, будем ждать или попытаемся доехать до Феодосии?
– Это семьдесят километров, – с сомнением сказал Витенька. Щелкнув ключом зажигания, он пригнулся к приборному щитку и постучал по нему кулаком. – Я бы не рисковал, бензина у нас практически нет. А стоять на обочине, протягивая за подаянием канистру, – как-то, знаешь, унизительно.
– Ну что ж, тогда подождем. А пока пошли пить пиво!
– Да, пивка бы сейчас не мешало. Но крымская ГАИ, понимаешь, это такие звери! Нешто рискнуть?
– Ах да, верно, тебе же нельзя! Ну, хоть кваску попьем, если найдется.
– Да нет, иди уж сам, нет хуже самоистязания из солидарности. Чеши, старик, я тут подремлю пока, сегодня чего-то не выспался…
– Так и будешь спать на солнцепеке?
– Ничего, жар костей не ломит. Идите, командор, не терзайте шоферскую душу.
Игнатьев послушно удалился. Он выпил кружку неожиданно хорошего и даже холодного пива, отстояв очередь в душном павильоне, потом купил для сравнения три пачки «Беломора» – ростовской, одесской и симферопольской фабрик. Дальше делать было нечего, он чувствовал себя легко и беззаботно и немного неприкаянно, как школьник, на которого вдруг свалились внеплановые каникулы. У него, правда, никаких каникул не было, напротив, для него сейчас начиналась работа – главная, та самая, ради которой он всю зиму высиживал бесконечные заседания в старом великокняжеском особняке на набережной Невы, проводил дни в читальных залах БАНа и Публички, мучился за пишущей машинкой. По идее, камеральный период должен был быть временем творческим, когда осмысливались и приводились в систему вороха полевого материала – сырого, необработанного, зачастую противоречивого; но Игнатьев всегда почему-то ощущал, может быть вопреки здравому смыслу, что истинное творчество начинается именно там, в поле. Возможно, он просто был не из породы теоретиков.
В общем-то, он довольно рано защитил вполне приличную кандидатскую, и у него были уже припасены мысли, которые со временем могут стать опорными точками для докторской, – так что голова, вероятно, работала у него не хуже, чем у других. Он регулярно печатался, и пишущая машинка была для Игнатьева таким же привычным инструментом, как и лопата. Работа за столом доставляла ему много радостей (и огорчений, понятно, на то и работа), но никогда, пожалуй, придумав наконец точную формулировку и выстукав ее двумя пальцами на своей портативной «Колибри», не испытывал он такого всепоглощающего творческого подъема, как в те минуты, когда, сидя на корточках в жарком, как устье печи, раскопе, он откладывал нож и начинал осторожно, как хирург, прикасающийся к обнаженному сердцу, обметать кисточкой сыроватую еще землю с зеленого от окислов металла, пролежавшего во мраке двадцать столетий…
Все это ждало его теперь там, впереди, в двух часах езды отсюда, и на целое лето, до осени! Игнатьев сел на камень в тени чахлой акации, закурил папиросу, выбрав для начала симферопольскую, и стал машинально следить за пробегающими по шоссе машинами. Редкая тень почти не давала прохлады на этом знойном ветру, от шоссе несло цементной пылью, но жара казалась Игнатьеву превосходной и очень полезной для здоровья жарой, а пыль-то и вовсе была не помехой! К пыли на раскопках привыкаешь прежде всего, без этого уж нельзя. Работка, как говорят, не денежная, но весьма пыльная…
Он чувствовал себя просто отлично – как блудный сын, завидевший вдали кровлю родного дома. Ни бестолочь на заправочной станции, ни скверная симферопольская папироса не могли сейчас омрачить его благостного мировосприятия. В Питере-то, бывало, подобные штучки изрядно портили ему настроение: газетный киоск, например, закрытый в те самые часы, когда ему – согласно висящей тут же табличке – положено быть открытым, или отсутствие в магазинах хорошей гознаковской бумаги, на которой он привык работать, или обнаруженный в начинке «Беломора» обрезок шпагата… Мелочи, конечно, но очень уж противными кажутся они там, на Севере. Впрочем, Питер это всегда умел – превращать людей в неврастеников.
– Ну, ничего, – бодро сказал Игнатьев и втоптал окурок в пыль – Впереди целое лето!
Через полтора часа, оставив позади райские долины Отузы и Карасевки, они были уже на Ак-Монайском перешейке – пороге Керченского полуострова. За Феодосией ландшафт изменился, пошли пологие, бурые от колючки холмы, степь, поля зеленой пшеницы. Здесь начиналась Киммерия. Пробежав по шоссе еще десяток километров, фиолетовая «Победа» свернула на проселок.
– Старик, можешь вылезти из машины и облобызать бетон, – сказал Мамай. – Цивилизации больше не будет, мы въезжаем в рабовладельческую эпоху. В сущности, наш фиолетовый драндулет – это почти машина времени… Во всяком случае, когда мы захотим проветриться или возникнет надобность обмыть, скажем, какое-нибудь эпохальное открытие – мы всегда сможем погрузиться в нее всей бандой и снова совершить большой скачок через двадцать три века…
– Куда это ты намерен скакать?
– Ну, в ту же Феодосию, там есть заведения. Конечно, просто выпивку можно организовать где угодно, Денисенко распорядился отпускать нам местное молодое вино по полтиннику за литр… Но я говорю, в случае, если мы раскопаем что-нибудь достойное быть отмеченным этаким симпозионом в цивилизованных условиях…
– Ты раскопай сначала, – скептически сказал Игнатьев. – Между прочим, Витя, с вином нужно поосторожнее. Учти, в отряде студенты.
– Шеф, я все учел! О том, сколько это вино стоит, знаем только мы с тобой… Но какой стервец Денисенко, хоть бы ухабы велел засыпать…
Машина, скрипя еще жалобнее, медленно ковыляла по выбоинам и колеям, взбираясь на невысокое плоскогорье. В стороне, на буром склоне холма, вроссыпь паслись грязно-серые овцы; неподвижная фигура пастуха, стоящего вверху на гребне с длинной герлыгой на плече, казалась какой-то ненастоящей, поставленной здесь для колорита.
– Библейская идиллия, – улыбнулся Игнатьев. – Витя, ты читал «Иосиф и его братья»?
– Манна? Нет, не успел еще. Стоит?
– Очень стоит. Если можно, пришпорь свой «конвертибль», если ускорение не будет связано с материальным ущербом. Последние километры всегда кажутся мне самыми Длинными.
– Не только вам, командор, это все говорят. Ничего, мы уже у цели…
Действительно, не прошло и десяти минут, как с широкого перевала перед ними раскрылась вдали туманная синева залива, кучка палаток отрядного лагеря на берегу и в стороне темные прямоугольники прошлогодних раскопов.
Когда они подъехали, весь личный состав высыпал им навстречу из большой, с поднятыми боковыми полотнищами, столовой палатки – шестеро практикантов, обладателей коллективного прозвища «лошадиные силы», две практикантки, повариха и единственный, кроме Мамая и самого Игнатьева, научный сотрудник отряда Лия Самойловна, маленькая застенчивая женщина в очках без оправы, с облупленным от загара носом.
– Ура-а-а! – нестройным хором прокричали «лошадиные силы». – Виват командору! Бхай! Бхай!
– Ладно вам, черти, – сказал Игнатьев, выбираясь из машины. Он начал пожимать руки, отвечая на сыпавшиеся со всех сторон вопросы. От кухоньки под навесом пахло дымом и кулешом, и он вдруг почувствовал, что голоден – голоден и счастлив, как давно уже не был там, дома, в Ленинграде…