– Родители за бугром. Бабушка.
– Жаль.
– Не торопись! Все будет, даже больше, чем ты хочешь. Потом… Слушай, Жор, дай мне твой телефон, на всякий случай…
Я нацарапал рабочий номер на пачке «Стюардессы».
– Домашний? – спросила она.
– Служебный.
– А дома у тебя разве нет телефона?
– Есть.
– Пиши! Не бойся, по пустякам звонить не буду.
– Я и не боюсь, но лучше на работу звонить.
– Ты еще скажи, что не женат.
– Одинок, – почти не соврал я.
– И я очень одинока, – шепнула Лета. – Ты мне поможешь? Я же в этих чертовых бумажках и ведомостях ни хрена не понимаю.
– Помогу.
– Спасибо. – Она поцеловала меня так, что я потом долго не мог отдышаться.
Когда таксист по пустой полночной Москве домчался до Орехова-Борисова, Нина уже спала. В желтом пеньюаре…
На следующий день я полетел в райком и честно рассказал обо всем Ане Котовой, она внимательно посмотрела мне в глаза, все поняла, горько усмехнулась и деловито объявила цену:
– Два торта и три бутылки шампанского. Нет, четыре – надо бухгалтерию позвать.
За это скромное подношение райкомовские девчонки скоренько исправили все косяки комсомольской организации театра имени М., а начальству мы доложили, что у них все в ажуре, можно поддержать выдвижение Гавриловой на премию. Я позвонил Лете и утешил: опасность миновала, но документацию все равно надо налаживать.
– Жора! – задохнулась Гаврилова. – Я тебя хочу… видеть!
– Я тоже!
Спустя неделю жена по обыкновению искала у меня в карманах деньги, чтобы отправиться в магазин, и обнаружила надорванную контрамарку.
– Ну и как спектакль? – с равнодушием, не обещавшим ничего хорошего, спросила она.
– Фигня.
– Мог бы и меня на эту фигню сводить. Мама с Аленой бы посидела.
– Я ходил к ним взносы проверять.
– Неужели?
– Да! Ты не представляешь, как у нее все запущено!
– У кого?
– У Гавриловой.
– Той самой?
– Той самой.
– Значит, она и взносы собирать тоже не умеет… – усмехнулась Нина.
– По-моему, ты к ней несправедлива. Она талантлива.
– Тебе видней. Но если не можешь заработать, – проскрипела жена, презрительно пересчитывая на ладони серебро, – сдай бутылки. На балкон уже выйти невозможно!
– Сдам, – тоскуя, пообещал я.
Проспаться, побриться, одеться
И жить – без надежд и без чувств.
Семья, мой любимый Освенцим,
Я скоро к тебе ворочусь!
А.
Утром меня растолкала Нина:
– Вставай, алкоголик!
– Почему сразу алкоголик?
– В зеркало на себя давно смотрел?
После пробуждения в теле остался какой-то суетливый испуг. Во сне я искал выход из жуткого запутанного дома, куда пришел на свидание с Летой, а ее там не оказалось. Потом входная дверь исчезла, словно не было, и я метался по душным темным комнатам, скрипя зубами.
– Вечером ребенка забираешь ты! – Жена, опаздывая на работу, суетливо прихорашивалась и нервно одевала Алену, чтобы отвести в сад.
– А ты?
– Я вчера забирала. У меня тоже есть личная жизнь. Понял?
– О да!
– Тебе что – ночью кошмары снились?
– Ты-то откуда знаешь?
– Не первый год с тобой, между прочим, сплю.
– И что?
– Ты ворочался, потел и повторял, как попугай: куда я попал, куда я попал! Зачем тебя в горком-то вызывали?
– Поручение дали.
– А квартиру когда дадут? Не надоело жить на выселках?
– Люди вообще в коммуналках живут. Жека не звонил?
– Еще не набегались? – усмехнулась Нина, постоянно и почти без оснований подозревавшая меня в брачном отщепенстве.
– Киса, ну что ты такое говоришь?!
– Что знаю, то и говорю. За цветы спасибо. Не ожидала. Но астры чаще на могилку кладут.
– Других не было.
– Повторяю для забывчивых: Алену из сада забираешь ты! Только попробуй сегодня выпить! Не опаздывай! Воспитательницы на меня и так волчицами смотрят. Им тоже домой надо.
– Не подведу, бригаденфюрер!
– Ну, я пошла…
Последние слова были сказаны с той особенной интонацией, которая у строгих жен содержит едва уловимый намек на то, что пропащий муж при выполнении определенных условий может все-таки надеяться на понимание и даже невозможное – супружескую взаимность.
– Уходя – уходи!
Я повернулся на другой бок, собираясь доспать, а заодно и найти во сне Лету, но тут из прихожей раздался крик Нины и хныканье дочери.
– Где он? Куда ты его спрятала?
– Он ушел.
– Не ври, мерзавка!
Я поднялся из постели, как из могилы, и побрел в прихожую. Выяснилось, вчера дочь принесла из детсада чужого Крокодила Гену, и его надо вернуть, а он исчез. Пришлось помогать в поисках. Мы перерыли полквартиры, пока не догадались заглянуть в чехол от пылесоса.
– Ты понимаешь, что чужое брать нельзя? – строго глядя в чистые детские глаза, спросил я, пользуясь воспитательной оказией.
– А она унесла мое зеркало!
– Кто?
– Ленка Филиппова.
– Какое зеркало?
– С красками.
– С какими красками?
– Коробочку с зеркальцем и красками…
– Что?! Моя «Пуппа!» – побледнела Нина и метнулась к трюмо.
Там в выдвижном ящике хранился ее красильный инвентарь, в том числе черная лаковая шкатулка с косметическими чудесами итальянской фирмы «Пуппа». За ней жена в ЦУМе простояла полдня.
– Куда ты ее дела, маленькая сволочь?
– Ленка Филиппова взяла домой маме показать, а мне пока дала Крокодила Гену.
– Врешь! Ты с ней поменялась!
– Не вру.
– А зачем тогда Гену спрятала?
– Я не прятала. Он сам туда залез, – сварливо объяснила Алена, и на ее лице появилось выражение партизанки, взятой при минировании моста.
– Если с моей «Пуппой» хоть что-нибудь… хоть что-нибудь… я тебя…
– Она только маме хотела показать.
– Показать? Вот тебе «показать»! Вот тебе «показать»!
– А-а-а…
…Наконец лифт унес вниз плач ребенка и гневный клекот жены. Я снова лег, чтобы еще понежиться и скопить мужества для неизбежного трудового дня. Хорошо все-таки быть творческой интеллигенцией и не мчаться к 8.00 на завод или в поля. В дремотном сознании, как тени птиц, плавали мысли о Ковригине, о Лете, как-то странно смотревшей на меня вчера возле театра. А что я, собственно, разобиделся? После памятного ужина мы встречались трижды – один раз гуляли днем, между репетициями, по Тверскому бульвару, потом, тоже днем, ходили в кафе-мороженое на улице Горького, а еще я провожал ее после спектакля домой, сорвав несколько усталых поцелуев и повторное обещание чего-то большего. Внезапно я вспомнил, что когда-нибудь обязательно умру, окончательно расстроился и пошел умываться.
…Дожевывая бутерброд, я выглянул в окно: внизу уже стоял редакционный «Москвич». Сверху крыши автомобилей кажутся широкими, как двуспальная кровать. Я допил чай, оделся, повязал галстук, с неприязнью посмотрел на себя в зеркало, взял портфель и пошел к двери, но тут зазвонил телефон.
– Жор, ты совсем обалдел? – печально спросила Арина, технический секретарь парткома. – Тебя Владимир Иванович ищет.
– Зачем?
– Приезжай – узнаешь.
– А чего такой голос грустный?
– Приедешь – расскажу.
Я бегом спустился вниз, но Гарика на месте не оказалось, а часы уже показывали двадцать минут десятого. Из Орехова-Борисова с учетом пробок до площади Восстания ехать минут сорок, а то и час. Куда же делся этот нагорный плейбой?
Вообще-то наш шофер не обязан возить меня на работу и домой, машина ведь не персональная, а редакционная, точнее, разгонная. Но Гарик сам предложил по возможности забирать меня из Орехова-Борисова и доставлять обратно, если я буду давать ему ежедневно час-два, чтобы подкалымить. Так и договорились.
Ну где же этот гад?
Чтобы успокоиться, я решил пройтись вдоль дома, заодно взглянуть на мемориальный кабачок. В окне дежурил муж Клары Васильевны. Отбдев ночную смену, она сдала пост своему супругу Захару Ивановичу – могучему волосатому ветерану в якорных наколках. Он сидел в окне, как в портретной раме, и пил утреннее пиво из бутылки.
– Растет? – спросил я, поздоровавшись.
– А куда он денется, зараза!
– Разве кабачки в таком возрасте съедобны? – усомнился я, разглядывая желтую торпеду в траве.
– Кабачки – не бабы, – философски отозвался бывший моряк.
– Водителя моего не видели?
– Армяшку? Видел. Рассказывал, какие у них в Карабахе кабачки, а потом в «Белград» рванул.
«Мерзавец!» – Искать его на четырех этажах универмага, забитого покупателями, было бессмысленно.
Мой водитель Гарик Саркисян, 25-летний карабахский армянин, обладал редкой кинематографической внешностью: что-то среднее между Шарлем Азнавуром и Аленом Делоном. Вдобавок он был на редкость хорошо сложен: высокий, широкоплечий и талия узкая, как у Давида Сасунского. Говорю это не из интереса к мужским красотам, а чтобы стала понятна дальнейшая судьба шофера. Гарик окончил на родине восьмилетку, по-русски изъяснялся вполне прилично, для колорита иногда вставляя родные слова, однако писал со смешными ошибками. Еще он был фантастически невезуч: все гвозди, выбоины и колдобины на дороге доставались ему, именно перед ним на переезде закрывался шлагбаум, ломался светофор или же гаишник, включив красный, надолго отлучался из «стакана» по нужде.
Я посмотрел на часы и стал придумывать страшное наказание для разгильдяя, но тут как раз увидел Гарика. Он бежал к машине, неся под мышкой покупку в слюдяной упаковке.
– Гарик Ашотович, в чем дело?
– Извини, Егор-джан, батники давали…
– Чтобы в последний раз!
– Очень надо, им арев. Прости!
Я сел на заднее сиденье. Он за руль. Чтобы выбраться из двора на трассу, надо было обогнуть зеленый куб магазина «Белград», из которого высовывался на улицу стометровый хвост.
– Видишь! Хорошие рубашки, клянусь солнцем матери! Знаешь, сколько там народу! Всем точно не хватит.
Сам я никогда не тратил время и нервы в очередях, если только за книгами и пивом. Но Нина, как загипнотизированная, пристраивалась к любому хвосту, зная по опыту: люди зря стоять не будут. Она часто возвращалась домой с дефицитом, хотя случались и расстройства. Особенно обидно, если, скажем, бананы заканчивались перед носом и продавщица, торжествуя, ставила конторские счеты на ребро, а потом уходила в подсобку пить чай.
– Как же ты ухватил? – удивился я. – Там давиловка небось на целый день!
– Земляка нашел. Попросил – он и мне взял. По два в руки давали. Ему синий, мне красный. Хороший парень. Из Спитака.
– А много в Москве армян?
– Русских больше, ке матах, – ответил с грустью Гарик.
Чтобы вырваться на простор широкого Каширского шоссе, нам предстояло протолкаться по узкой Домодедовской улице, утыканной светофорами, как бахча пугалами. Люди шли на зеленый свет, с опаской косясь на нетерпеливо рычащие капоты, и горе тому, кого желтый застигал на середине мостовой! В ту пору водители пешеходов еще не уважали.
– Знаешь, что она придумала? – хихикнул шофер.
– Что?
– Не поверишь! Нарисовала на нем помадой глаза, рот и усы. И стала разговаривать. С ним. Клянусь! Понял?
«А девушка-то образованная. «Сто лет одиночества» читала», – подумал я, вспомнив забавы изобретательной Урсулы с могучим органом Аурелино, что, кстати, ввергло тогда в шок всю читающую часть населения СССР. И не потому, что никто такого не вытворял в индивидуальной постельной практике. Вытворял и даже не такое. Но прочесть об этом в книге?! Да уж, Маркес это вам не Марков!
– Значит, у вас серьезно?
– Очень! – вздохнул Гарик. – Понимаешь, такой женщины у меня еще не было!
– А ты говорил, у тебя невеста в Степанакерте?
– Сам переживаю, Егор-джан. Но у меня есть младший брат. Выручит. Знаешь, как она его называет?
– Кого?
– Ну, его…
– Брата?
– Нет.
– Как?
– Волшебная палочка, клянусь солнцем отца!
Плоть, казалось, навсегда устала,
Но покой был явно не про нас.
«Ты волшебник!» – скромница шептала
И опять за палочку бралась…
А.
Чтобы стало понятно, откуда в жизни моего простодушного водителя появилась девушка, читающая Маркеса, придется кое-что объяснить. Наш «Стопис» печатался в типографии «Литературной газеты», что на Цветном бульваре, напротив Старого цирка. Вроде бы многотиражка, две тысячи экземпляров, но процесс выпуска почти не отличался от «взрослых» газет с миллионными тиражами. В понедельник вечером редактор или ответственный секретарь подписывали номер «в печать», конечно, предварительно получив штамп Главлита, и тогда набор отправляли под пресс, потом в металле отливали круглые формы и закрепляли их на ротационной машине, вывезенной, как уже было сказано, из поверженного Берлина. Печатники приправляли формы, подвинчивая, подтесывая металл, потом на мгновение запускали ротатор и показывали пробные полосы. Я обычно подписывал почти не глядя. Зато наш ответственный секретарь по прозвищу «Макетсон», высокий, породистый еврей с седыми бакенбардами тайного советника, рассматривал оттиск со всех сторон, сопел, хмурился, придирался к каждой марашке, требовал устранить. Печатники, скрипя зубами, снова перетягивали винты, скоблили, чистили, наконец Макетсон снисходил и великодушно чиркал над логотипом красным фломастером: «В свет!» И ротационная машина мгновенно выдавала наши две тысячи копий. Тираж упаковывали в четыре пачки, две тут же отдавали в экспедицию для рассылки подписчикам. По звонку из дежурки прибегал Гарик, брал оставшиеся пачки, выносил из типографии и грузил в багажник «Москвича». Во вторник водитель делал развозку: доставлял свежие экземпляры в райком, горком, отдел печати ЦК, Минкульт, Ленинскую библиотеку, Книжную палату и т. д. Оставшиеся экземпляры мы отдавали в гардероб ЦДЛ для розничной продажи по две копейки за экземпляр, чем с удовольствием занимался Козловский, его интерес состоял в том, что двухкопеечные монеты были на вес золота (их использовали в телефонах-автоматах), а сдачи у хитрого деда никогда не водилось. Маленький – но бизнес.
И вот месяца два назад Макетсон, подписав газету «в свет», позвонил в дежурку, но Гарика там не оказалось, его нашли в ночном буфете для типографских работников, трудившихся круглосуточно. Шофер, млея, пил бесплатное молоко в компании новенькой курьерши Маргариты – светловолосой худосочной девицы с совершенно шалыми глазами. Все ее звали «Марго». Тогда-то у них и началось.
…Миновав тесную Домодедовскую улицу, мы вырвались на просторы Каширского шоссе.
– Как ее фамилия? – спросил я.
– Не знаю.
– А что еще она умеет?
– Все! – доложил шофер с уважением.
– Где вы встречаетесь? – заинтересовался я.
– Вай ара! – Гарик увернулся от грузовика. – У нее встречаемся.
– А родители?
– На даче живут.
– Повезло. Долго сопротивлялась?
– Долго, клянусь солнцем отца, у нее женские дни были.
Оставив слева метро «Каширская», мы ушли на Пролетарский проспект, который через год станет проспектом Андропова. Справа виднелась чудом уцелевшая деревенская улица: из печных труб шел дым. Мужик в треухе нагибал колодезный журавль. На завалинке тесно, как зимние воробьи, сидели старушки и провожали взглядами поток легковушек, грузовиков, автобусов, троллейбусов. Девушками они видели тут лишь телеги или, изредка, буксующую в мокрой грунтовке полуторку с деревянной кабиной. За хижинами поднимались бело-синие многоэтажки, похожие на огромные молочные пакеты, поставленные в ряд.
– Слушай, Егор-джан, отпусти сегодня пораньше!
– А что такое?
– Она сказала, поговорить хочет. Серьезно.
– А вы разве с ней не разговариваете?
– Некогда нам…
Мы толкались в сплошной пробке, приближаясь к Каменщикам.
– Если опоздаем в партком, я тебе уволю – и можешь делать что хочешь!
Лукавый армянин хмыкнул: «Москвич» и сам водитель принадлежали автохозяйству ЛГ, а к «Стопису» были лишь прикомандированы, не я брал шофера на работу – не мне увольнять. Тем не менее Гарик задачу понял и пристроился за машиной, разбрасывавшей песок по мостовой, хотя заморозков никто не ждал. Остальные участники движения держались от нее подальше: с вращающегося круга, как из пращи, летела, кроме песка, крупная галька, которая могла поцарапать краску или повредить стекла, а ведь автомобили в ту пору покупали на всю жизнь, поэтому берегли пуще собственного тела. Но Гарику плевать – «Москвич»-то казенный. Мы поехали быстрее и оказались вблизи опасного агрегата.
– Вы предохраняетесь? – спросил я.
– Обязательно. Знаешь, как она это делает… – Он повернулся ко мне, чтобы объяснить. – Им арев, клянусь, но ты все равно не поверишь…
Однако узнать, как предохраняется худосочная курьерша, я не успел. На проезжую часть, размахивая жезлом, выскочил толстый гаишник: то ли ловил нарушителя, то ли давал коридор спецтранспорту. Пескоструйный агрегат резко остановился.
– Тормози! – заорал я.
– Ложись! – крикнул в ответ Гарик и нырнул под «торпеду».
В салон, разнеся вдребезги лобовое стекло, влетел булыжник величиной с дыню-колхозницу. Ударив в заднее сиденье рядом со мной, он подпрыгнул и скатился на резиновый коврик.
– Живой? – спросил водитель, выглядывая из-за кресла.
– Живой…
– Вай ара! Ну, почему мне так не везет?
– В любви везет… – ответил я, с ужасом соображая, что стало бы со мной, пролети каменюка чуть правее.
– Поеду на базу чиниться. Егор-джан, подтвердишь, что я не виноват? А то из зарплаты вычтут.
– Хорошо. Давай! Туда-назад…
– Ну, ты сказал! А если лобового стекла на складе нет? – улыбнулся он кукурузными зубами. – Дефицит.
Конечно, никакого стекла на складе нет. Там вообще ничего никогда нет. Значит, впереди у него несколько дней безоблачной свободы. Водители сломавшихся машин в ожидании запчастей сидели на базе, смотрели телевизор, забивали козла или брали отгулы.
– Ну, хоть до редакции довези!
– Отсюда до базы ближе, а без стекла ездить нельзя.
– Ла-адно… – мстительно кивнул я.
– Прости, ке матах, очень надо!
Я вылез из машины и побежал на станцию «Таганская»-радиальная, от нее до «Баррикадной» всего четыре остановки без пересадок, а там надо пересечь площадь Восстания, дождавшись зеленой паузы, краткой, как пляжный сезон в Норильске. Пробегая мимо телефонных скворечников, прилепленных к стене подземного перехода, я нащупал в кармане мелочь и решил больше никогда не звонить Лете. Хватит! У меня, в конце концов, есть жена. Все говорят, красивая, в меру умная, а главное – любящая. Что еще надо, чтобы встретить старость? Боже, ну почему, почему женская плоть, принадлежащая тебе согласно штампу в паспорте, так быстро приедается? С какой стати искомое тело, недавно еще полное новых месторождений страсти, желанное до головокружения, довольно скоро превращается в близлежащую очевидность с тяжелым характером? Почему так мучительно хочется новизны? Пржевальский искал и нашел свою лошадь? А я-то что ищу? Зачем? Проклятая пещерная полигамия…
Прислонясь горячим лбом к темному стеклу вагона, я вспомнил, как мы с Ниной после свадьбы по бесплатным студенческим путевкам поехали, несмотря на лютые морозы, в профсоюзный дом отдыха. Топили и кормили там плохо, в окна дуло, от холода стекла покрылись ворсистыми белыми пальмами, мы залезли под одеяло и не выходили из номера, даже в столовую не спускались. Наконец я пресытился, а моя юная супруга вообще впала в безответную летаргию. Пришлось принести ей из столовой макароны по-флотски и компот.
Изможденный медовыми излишествами, я впервые за три дня выполз на улицу и поначалу ослеп от яркого снежного света. Когда же глаза привыкли, выяснилось: на дворе оттепель. С карнизных сосулек струилась капель, синий ноздреватый снег просел и пах почему-то свежими огурцами. В парке среди черных дерев стояла снежная баба, причем не в переносном, а в прямом смысле слова. Неведомый ваятель тщательно и довольно искусно вылепил женские выпуклости и впадины, придав им мечтательную избыточность, сосцы подкраснил свеклой, а ягодицы располовинил с удивительным знанием дела. Более того, мощный пах для достоверности он усеял еловыми иглами. И только вместо головы на стройную шею скульптор нахлобучил обычный снежный ком с морковкой носа и угольками глаз. Изваяние произвело на меня такое мощное впечатление, что я, возбудясь, бросился к Нине. Она как раз доедала макароны и, увидав, как я стремглав раздеваюсь, удивленно спросила:
– Ты чего?
– Сейчас узнаешь!
Неужели все это осталось там, в начале? Материнство вообще отдаляет женщину от мужчины, словно она уже получила от него главное, а все остальное, как говорится, до востребования. К тому же Нина с некоторых пор решила, что ее отзывчивость – это что-то наподобие оценки, которую она ставит мне за поведение, как судьи в фигурном катании. Нарушение семейного устава карается половым карантинам или холодным снисхождением к животным инстинктам законного самца. Кто ее надоумил? Подруги? Не-ет! Скорее всего, теща. Однако Нина, несмотря на мое свинское поведение, иногда сладостно увлекалась, а утром ходила недовольная собой. Я вспомнил ее утреннюю интонацию: «Ну, я пошла…» – и решил быть сегодня таким образцовым, таким правильным, каким был, наверное, один раз в жизни, в третьем классе, когда вступал в пионеры.
Старший вожатый предупредил: красный галстук повяжут только тем, кто в течение месяца, оставшегося до 19 мая, не схватит ни одной «тройки», не получит ни одного замечания по поведению и сдаст десять килограммов макулатуры. Я собрал старые газеты со всего общежития, учил домашние задания, на уроках тянул руку, просясь к доске, и героически отвергал предложения моего соседа по парте Сереги Воропаева сыграть в морской бой. На переменах я не носился с воем по этажу, как все нормальные дети, а ходил медленными кругами, точно козел, привязанный к колышку. И действительно, нас, самых-самых, в количестве десяти человек повезли в музей Калинина, что около Кремля, и там торжественно повязали на шеи галстуки, за которые накануне собрали по рублю девять копеек с носа. Всех остальных, включая троечников, опионерили через неделю, разом, в Доме пионеров на Спартаковской площади. Не приняли только второгодника Коблова, он обозвал Элеонору Павловну «шалашовкой». И хотя никто не мог объяснить толком, что это значит, завуч страшно рассердилась и запретила принимать его в юные ленинцы.
«Осторожно, двери закрываются, Следующая станция – «Улица тысяча девятьсот пятого года…» – предупредил механический голос. Послышалось шипение, я, очнувшись, ринулся в смыкающуюся щель. Мужичок, стоявший у выхода, сноровисто придержал створку, а второй пассажир дружески подтолкнул меня в спину. Я вылетел на платформу с криком: «Спасибо, мужики!» Все-таки наш советский коллективизм – великая вещь!