Сначала прыг и чик-чирик,
А после гвалт трескучий.
Как много шума да интриг
Вокруг навозной кучи!
А.
Алик брезгливо принес мне графинчик, я выпил рюмку, закусил корочкой черного хлеба с горчицей и, ожидая, пока принесут обед, призадумался. Мозг от водки прояснился, в подлых нагромождениях бытия забрезжили смысловые очертания. Итак, по порядку: с Ковригиным случилось то, что могло произойти со мной, но Бог отвел. Черный жребий выпал классику. Одно непонятно: почему столько шума? Разве рукопись советского писателя первый раз тащат за рубеж без разрешения инстанций? Несколько лет назад разразился скандал с альманахом «Метроград». И что? Ваксенов героем укатил в Штаты, а сын генерала ГКБ Витька Урофеев, второй составитель «Метрограда», продолжает служить в Институте мировой литературы и постоянно пьет в ЦДЛ водку с подозрительными иностранцами. Поговаривают, делает он это с одобрения органов. Но что и когда у нас делалось без их одобрения? Да и кто он, собственно, такой этот Витька – так, мажор с гнусными наклонностями. А Ковригин – гигант, классик! Его могли тихо отматерить на Лубянке, никто бы никогда не узнал. Вон Евгений Тушонкин постоянно влипает в антисоветские истории, а все как с гуся вода: сто стран объездил.
А вот я сам дальше Венгрии в Европу не проникал, но вроде бы меня включили в резерв делегации, которая в ноябре полетит в Италию на встречу «Писатели за мир и прогресс». Надо будет забежать к Мише Семеркину узнать, все ли в порядке.
– Егор, не катай хлебные шарики! – на весь ресторан грянул контр-адмирал.
– Воспитывает своего урода! – пояснил Алик, подавая мне солянку.
Я выпил еще рюмку, зачерпнул ложкой гущу и убедился: оливок, мясной и колбасной нарезки в оранжевой огуречной жиже почти не осталось. Не повезло. Может, повезет в любви? Я вспомнил, как вероломная Лета, положив мне на плечи руки, прошептала: «Только не спеши! Все будет, даже больше, чем ты ожидаешь! Только не спеши!»
Водка, обогрев организм, разбудила половой инстинкт. Но подавив зов плоти, я попытался, как советовал старый нелегал, понять: кому это все надо? Хотят устроить скандал вокруг Ковригина? Зачем? По слухам, Андропов на секретном совещании объявил: диссиденты – ерунда, мелочь, их можно взять за одну ночь, настоящий враг Советской власти – ползучий русский национализм. Его пора бы искоренить раз и навсегда. А Ковригин как раз – вождь почвенников, он пишет о поруганных русских святынях, замордованной деревне, выброшенных из храмов иконах, носит на пальце перстень с профилем последнего государя-императора, сработанный из золотой царской монеты, да и про евреев нет-нет, а ввернет обидное иносказание. Значит, решили все-таки устроить показательную порку главы «русской партии»? Похоже…
– Егор, отставить водку! – рявкнул контр-адмирал. – Еще суп не принесли. Успеешь нажраться!
Несмотря на молодость, я уже пообтерся в Союзе писателей и кое-что понимал в большой политике. Внешнее единство советской литературы было обманчиво, на самом деле она распадалась на два явных лагеря – патриотов-почвенников и либералов-западников. Патриоты, как я понимал, – это люди, которые любят свою родину и, что еще важнее, обладают кровными правами на такую любовь, они с ревнивым подозрением относятся к тем, кто выказывает привязанность к нашему Отечеству, не имея на то генетического повода. Либералы-западники со своей стороны тоже обожают Родину с ее просторами, богатствами, замечательным языком и литературой. Но они с вечной печалью очей понимают: в искренность их любви «коренные» все равно не поверят. Так стоит ли навязываться? Не лучше ли подумать об отъезде в иные края? Кроме того, корневые патриоты настолько ослеплены «первородством», что не хотят видеть изъяны Отечества. А вот либералы не ослеплены и замечают все недостатки, как через увеличительное стекло. Они душевно хотят залечить раны и ссадины бестолкового народа, отмыть, причесать, приодеть «снеговую уродину», опираясь на опыт цивилизованного мира. А их бранят за это низкопоклонниками и космополитами. Значит, при Андропове чаша весов качнулась в их сторону? Похоже…
…Я вспомнил, как, мягко налегая тугой грудью, Лета остановила мою ищущую руку и прошептала: «Даже бо-ольше, чем ты ожидаешь!» В слове «бо-ольше», произнесенном с особой интонацией, скрывалась надежда на проникновение в бездну неведомой женственности. Лет в четырнадцать я нашел на библиотечной полке толстую-претолстую «Биологию» Вилли (забавная фамилия!) и, листая, наткнулся на схематическое изображение тайны, носящей странное научное название «вульва». Рисунок напоминал контурную карту какого-то затейливого побережья с глубоким фьордом…
– Егор, не чавкай, балбес, не части с водкой, твою мать! – бухнул контр-адмирал. – И не чмокай, как свинья!
Тем временем из княжеской спальни вышел наш партийный вождь Владимир Иванович Шуваев. Судя по насупленному виду, направлялся он к первому секретарю организации Теодору Тимофеевичу Сухонину. Чтобы попасть к ТТ, надо было пройти через ресторан, бар, Пестрый зал и подняться на антресоли, где помещались правление и приемная. Шуваев задержался у столика контр-адмирала, командным ревом воспитывавшего непутевого сына, – решил, видно, покалякать с членом редколлегии главной партийной газеты.
Владимир Иванович был мужиком старой закалки. Он воевал, попал в плен, потом – на поселение, позже работал журналистом, кажется, в Молдавии. Шуваев смолоду писал стихи, кстати, вполне приличные, да еще ко всему прочему обладал чувством юмора, что большая редкость для провинциального партийного кадра. Зла на Советскую власть он не держал, а про то, что с ним случилось, говорил так:
– Егор, ты пойми, люди в плену себя вели по-разному, кто-то сдох, но не скурвился. Кто-то, наоборот, сразу переметнулся к фрицам. А из плена возвращались толпы. Как разберешься, как всех перепроверишь? Никаких «смершей» не хватит.
– Зачем же всех проверять?
– А как ты иначе отделишь агнцев от козлищ? Вот и решил Хозяин: поживите-ка вы, парни, покамест подальше от Москвы, а мы за вами понаблюдаем. К тому ж всю войну кричали: попал в плен – предатель, пропал без вести – изменник. Обидно, конечно, да иначе не победить. А теперь сам подумай, как можно сразу после Рейхстага уравнять вернувшихся победителей с нами, кто у немца побывал? Нельзя сразу. Люди бы не поняли. Калеки обиделись бы. Надо было выждать. У Сталина на такие вещи всемирно-исторический нюх имелся. Он меньшинство карал, а большинство радовал. Тем и брал.
– Но ведь это же несправедливо!
– Справедливо, Егор, что мы с тобой сидим и разговариваем. Я парторг, а ты комсорг, несмотря ни на что. Понял?
Поговорив с адмиралом и его недоделанным сынком, Шуваев заметил меня, подошел и кивнул на водку:
– Рано начинаешь!
Замечание можно было понять двояко: мол, середина дня, а ты уже с рюмкой. Или в более обидном смысле: еще толком ничего не написал, а уже пропиваешь талант в Дубовом зале. Заметив мое смущение, партсек подсел ко мне со вздохом:
– Сам бы сейчас выпил…
– Водочки? – я с готовностью потянулся к графину.
– Нет, водку мне нельзя. Врачи разрешают только коньяк. Сердце у меня маленькое.
– В каком смысле?
– В прямом. Заболело, пошел проверяться в нашу поликлинику, врачи ахнули: «Чудо! Феномен! Как вы с таким маленьким сердцем живете?» «Нормально живу, – говорю. – Ничего такого никогда не чувствовал: воевал – не чувствовал, сидел – не чувствовал, а как в партком сел – сразу почувствовал…» – Он подозвал официанта: – Алик, пятьдесят коньячку!
Обычно медлительный и всем недовольный, халдей резво побежал в буфет, поигрывая задом.
– Был в горкоме? – спросил Владимир Иванович.
– Был…
– Понял?
– Ничего не понял.
– И я ничего не понял. Кстати, все уже все знают. Адмирал тоже. Выпытывал, что да как. Видел сынка-то? Вот ведь природа как играет! Дед его, Аркадий Гайдар, в шестнадцать лет полком командовал, а внук, твой тезка и ровесник, между прочим, – болван болваном, хоть в школу для малолетних дебилов отдавай. Горе семьи, засунули в какой-то НИИ, там и коптит…
– А что адмирал сказал про Ковригина? – спросил я.
– Тимур тоже ничего насчет Ковригина понять не может. Тут, мил человек, какая-то хитрая многоходовка. Чую! Тебя, желторотого, зачем-то втянули.
– Сказали, это вы меня порекомендовали.
– Кто сказал? – подскочил Владимир Иванович.
– Лялин.
– Вот хитрован! Врет. Я тебя до последнего не отдавал. Уперлись: надо молодому члену парткома настоящее дело доверить. Пусть, мол, докажет, что умеет не только пасквили на комсомол и армию строчить. Я им говорю: это ж как новобранца на дзот посылать! Отвечают: выживет – Рейхстаг будет брать.
– Какой Рейхстаг?
– А леший их разберет! В общем, Егор, не отбил я тебя, не смог.
– Может, мне все-таки отказаться?
– Раньше надо было, а теперь поздно. Дезертиром ославят. Они что-то задумали и почему-то решили начать с Ковригина. Зачем? Им что – настоящих антисоветчиков мало? Видно, по русакам хотят ударить.
Алик торопливо принес коньяк. На край рюмки была надета долька лимона. Уважает начальство.
– Спасибо, мил человек!
– Может, покушаете?
– Не в аппетите я сегодня. – Шуваев опрокинул рюмку, замер, прислушиваясь к благим переменам в сердечно-сосудистой системе, и закусил, морщась, лимоном.
– А что же мне делать? – спросил я.
– Без моего разрешения ничего. И не пей! Не тот у тебя период. Веселая жизнь теперь у нас начнется. Потом, если выиграем или опростоволосимся, тогда хоть залейся. Ладно, пойду к ТТ. Может, этот лис вологодский что-нибудь унюхал?
Владимир Иванович ушел повеселевшей походкой. Алик бухнул передо мной тарелку с черным пересушенным мясом.
– А можно соус ткемали?
– Нет. Я и вырезку-то на кухне еле выпросил.
– Тогда еще сто.
– Нельзя было сразу взять? Что я тебе, мальчик – в буфет туда-сюда бегать!
Ты лучше б нос себе отгрыз
Иль что-нибудь пониже!
Нет, не любить тебе актрис,
Как не бывать в Париже…
А.
Я расплатился за обед, посмотрел на часы: самое время заглянуть в редакцию, проведать вверенное мне хозяйство, узнать, не звонила ли провинившаяся Гаврилова, и мчаться домой: после пьяного вчерашнего возвращения надо реабилитироваться. Лета Летой, а жены без ласки звереют. Но тут на мою беду в Дубовый зал ввалилась компания Вовки Шлионского. Словно заложника, они вели под руки приземистого меднолицего кавказца в высокой папахе из серебристой мерлушки. Дама в красном висела на плечах джигита, как башлык, и стонала с доронинским придыханием:
– Шовхал, ты гений!
– Жорка, – увидав меня, крикнул Шлионский, – иди к нам – гуляем!
Отчетливо понимая, что гублю свою семейную жизнь, я пошел…
Алик, почуяв поживу и опережая прочих официантов, метнулся к ним, усадил за свой стол: кавказцы в те годы жили широко и на чаевые не скупились.
– Что пить будем? – ласково спросил халдей.
– Все, дорогой, пить будем. Неси! – ответил Шовхал.
Он прилетел утром, чтобы подписать договор с издательством «Советский писатель» на книжку стихов, из которых половину перевел Вовка, делавший это с бесперебойной лихостью. Допустим, попадался ему такой подстрочник:
Я стою на горе (скале),
Смотрю, как внизу (в долине)
Стройная девушка (пери)
Умывается (ополаскивается) в реке…
Через пять минут перевод уже готов:
Смотрел с крутого берега
Я, весь изнемогая,
Как мылась в струях Терека
Черкешенка нагая.
Автор был в восторге от Вовиных переводов, денег не жалел, угощал щедро, да и сам пил не по-мусульмански много и жадно, время от времени прося Шлионского:
– Вова, прочти!
– Сначала ты! – отлынивал тот.
Горец хмурился, его лицо становилось жестоко-устремленным, как перед набегом на гяуров, и он взрывался ритмичными гортанными звуками, вроде тех, что издает поперхнувшийся человек. Это длилось минут пятнадцать. Все слушали, удерживая на лице тоскливый восторг, как на концерте в консерватории.
– Теперь ты, Вова!
– Это какой стих-то?
– «Тайна сакли».
– Ах, тайна… – Шлионский задумался, вспоминая наструганные переводы, и завыл:
Я сбросил бурку и кинжал,
А ты сняла мониста.
Я к газырям тебя прижал…
– …Я к газырям… прижал… прижал… – Он спьяну забыл строчку.
– Под песню гармониста… – подсказал я.
– Хороший рифма! – зацокал горец.
– Гога, ты гений! – вскричала дама в красном, перевешиваясь с Шовхала на меня.
Все засмеялись и выпили.
Лишь к вечеру мне удалось вырваться из приторной трясины восточного застолья. Весь, как в тине, в цветистых тостах, клятвах вечной дружбы и взаимных славословиях, я нетвердо улизнул из ресторана, обещав горцу – стать его личным переводчиком. Отдавая мне куртку, немногословный Данетыч покачал лысой головой, молча осуждая мою нетрезвость. Он считал, что для комсомольского вожака я пью слишком много.
– Газету принесли? – деловито спросил я.
– Вон, – ветеран с раздражением кивнул на своего напарника, как раз продававшего экземпляр «Стописа» лоху, пришедшему на авторский вечер поэта-песенника Продольного.
Напарник сетовал, что у него, как обычно, нет сдачи с десяти копеек. Покупатель махнул рукой – не мелочиться же в таком уважаемом месте. Звали второго гардеробщика Виталий Прохорович, он намекал, что свою допенсионную часть жизни отдал театру, но в каком именно качестве – не уточнял. Благородными сединами и сухощавой статью Виталий Прохорович удивительно напоминал знаменитого певца Ивана Козловского. По Москве даже пошел слух, будто великий тенор потерял от пьянства голос, бедствует и теперь подрабатывает гардеробщиком в Доме литераторов. Пересуды достигли самого Ивана Семеновича, он приходил специально поглазеть на двойника и сделал такой вывод: «Похож, похож, но рожа плутоватая!» С тех пор Виталия Прохоровича прозвали «Козловским».
Стрелки на городских часах у «Баррикадной» показывали без пяти десять. Я наменял в автомате пятаков, поднес монету к щели турникета и вдруг ощутил в сердце повелевающий толчок: нужно немедленно и строго спросить Лету, почему она вчера не пришла на свидание? В чем причина? Спросить и внимательно посмотреть в ее незабудковые глаза. Выскочив на улицу, я увидел у революционного барельефа тетку с подмосковными астрами цвета пересиненного белья, купил самый пышный букетик и помчался со всех ног к Театру имени М. В висках стучало: «Пиг-ма-ли-он! Если не я, то он!» Хорошая постановка, мы с Ниной ее видели лет пять назад, еще без Леты. А на позапрошлой неделе Гаврилова выписала контрамарку, чтобы покрасоваться передо мной в новом качестве. Раньше она играла в бессловесной массовке на стоянке лондонского такси, но после яркого дебюта в кино худрук ее заметил, воспылал и дал роль горничной с тремя фразами. А вот Вика Неверова, лучшая подруга (они в «Щуке» у одного мастера учились), так и осталась ловить мотор под дождем. Театр – жестокое поприще.
Когда я добежал, спектакль как раз закончился и разбредались последние зрители. У служебного входа, в переулке, толпились поклонники, ожидая явления кумиров. Возле зеленой «Волги» стоял с охапкой белых роз носатый нацмен в джинсах, клетчатом пиджаке и шелковом шейном платке. Я отметил, что номера на его автомобиле не государственные, а личные, причем блатные, заканчивающиеся на два нуля. Собственная «Волга», даже зеленая, в те годы была редкостью – то же самое, что сегодня «Бентли». Из театра вышла пожилая народная актриса, насколько я помнил, игравшая миссис Хиггинс, и, ревниво глянув на чужих поклонников, поковыляла к метро. Следом явился ее сценический сын – в темных очках для неузнаваемости. Возле красных «Жигулей» его нервно караулила дама с обиженным лицом, скорее всего, супруга. Актер был сед и старше своего героя раза в два, но стая студенток метнулась к нему за автографами. Однако жена успела затолкать заслуженного мужа в машину от греха подальше, и он, увозимый, через заднее стекло с тоской оглядывался на утраченную свежесть.
Наконец появились Лета и Вика. Увидев плешивого плейбоя со снопом цветов, обе завизжали от радости.
– Додик! Откуда?
– Из Амстердама!
– О!
Поделив розы поровну между подругами, носатый распахнул дверцы «Волги». Вика нырнула в машину сразу, а Лета, словно что-то почуяв, перед тем как сесть, оглянулась и увидела меня с жалкими астрами. На ее лице мелькнули сначала недоумение и растерянность, а затем веселое сострадание. Она мне кивнула, приложила пальчик к губам, а потом тем же пальчиком нарисовала в воздухе вращающийся диск телефона, мол, звони! Кнопочные аппараты тогда едва появились и не вошли в обычай. Я отвернулся и гордо зашагал прочь, даже хотел швырнуть букет в урну, но передумал.
Через десять минут я снова был в Доме литераторов. Огорченный Данетыч даже отказался принимать у меня куртку, ее взял Козловский, сообщив между делом, что газета плохо продается, все говорят: скучная. Я промолчал: редактора веселых газет плохо заканчивают. Компания еще гуляла, пили из рога, оправленного в серебро. Шлионский охмурял юную поэтессу Катю Горбовскую, отбившуюся от соседнего застолья. Шовхал, шатаясь, мертвым голосом произносил бесконечный тост, а дама в красном спала на сдвинутых стульях, положив под голову мерлушковую папаху. Перебреев под лестницей безмолвно бил злого критика Златоустского, а тот лишь утробно охал.
– Будь мужчина! – еле ворочая языком, вымолвил горец и сунул мне рог с коньяком.
…Когда Нина, наконец, открыла дверь, я стоял на одном колене и протягивал ей потрепанные астры, которые у меня пыталась отнять, проснувшись, дама в красном, но выручил Шовхал, он обещал осыпать ее лепестками роз, если они тут же отправятся к нему на Кавказ или в Переделкино.
– Ты где был? – спросила жена, брезгливо принимая цветы.
– Мы… обсуждали новую книгу Шлионского.
– Как называется?
– «Послевоенное танго».
– Правильно. А зачем тебя в горком вызывали?
– Потом расскажу…
– После программы «Время» показывали «Музыку судьбы». Дрянь, а ваша Гаврилова играть вообще не умеет.
– Почему наша? – спросил я голосом усталого проктолога.
– Ну не моя же. Дай поспать! Завтра поговорим.
Что ты жадно глядишь на девчонку,
Особливо на спелую грудь?
Ты женат. Облизнись ей вдогонку
И за хлебом зайти не забудь!
А.
С Летой я познакомился за месяц до описываемых событий. Дело было так. Первый секретарь Краснопресненского РК ВЛКСМ Павлик Уткин доложил на бюро, что финансовая дисциплина в районе ни к черту, но особенно распоясались творческие организации, кроме, разумеется, писателей. В итоге мне поручили проверить взносы в театре имени М., а в секторе учета показали итоги сверки и дали домашний телефон комсорга Виолетты Гавриловой.
– Та самая? – уточнил я.
– Она. Может по телефону ответить не своим голосом. Актриса! – предупредила завсектором Аня Котова, милая, но вечно усталая девица с глазом, подпорченным бельмом.
– Разберемся.
– Смотри не влюбись, пока разбираться будешь! – с тоской предупредила она.
Аня знала, что говорила. Лета была молодой звездой, открытием десятилетия, надеждой советского кинематографа. Она снялась в фильме «Музыка судьбы», где сыграла Линду – дочь певицы Зои Ивиной, не понятой публикой, дочерью и мужем – тот просто сбежал от нее к другой женщине, которая не поет. Сначала в роли Зои хотели снять Лолу Взбржевскую, чья путаная семейно-эстрадная судьба и легла в основу сценария, но она вдруг подала документы на выезд в Израиль. В СССР такой поступок расценивался как бытовая измена Родине. Тогда роль предложили другой певице – Агате Чебатару, но она совсем не умела двигаться в кадре. После долгих поисков нашли соломоново решение: Ивину сыграла актриса Вера Шпартко, получившая премию Ленинского комсомола за образ молодой партизанки в фильме «Огненный брод». А пела вместо нее за кадром голосистая Агата. Так вот, по сюжету, всеми осмеянная Зоя, погоревав об утраченном муже, утешилась с композитором Эдуардом Прицепиным, который давно втайне любил ее, и не только за вокальные данные. С его помощью она подготовила новую смелую концертную программу, грянул успех, и все сразу оценили Ивину – публика, дочь, даже бывший муж. Он пытался вернуться к жене, но место в ее душе и постели было прочно занято Эдуардом. И Зоя голосом Агаты наотрез отказала ему:
Поздно, друг мой, поздно,
Опустели гнезда,
Облетели ветлы,
Подло, друг мой, подло…
Потрясенная талантом матери, запела вдруг и Линда, стеснительная отроковица, страдающая из-за своего слишком длинного паяльника. Но у Эдуарда нашелся друг-кудесник, пластический хирург из Института красоты, откуда девушка вышла с новым, подходящим носом. На заключительных титрах фильма Зоя и Линда (Чебатару и Сенчина) поют дуэтом:
Услышать музыку судьбы-ы-ы-ы,
Увидеть то, что впереди-и-и-и,
Это и есть сча-а-астье-е-е-е-е…
Куплет подхватили, и Лета проснулась знаменитой.
Удивительное дело, я дозвонился до нее с первого раза. Она сама сняла трубку, долго не могла понять, что от нее хотят, наконец сообразила:
– Ах, взносы… ведомости… Приходите – покажу.
– Когда?
– Послезавтра… Я играю в «Королеве»… Видели?
– Нет.
– Контрамарку возьмете у администратора. Как ваша фамилия?
– Полуяков.
– Смешная. В антракте встретимся в «малрепе».
– Где?
– В малом репетиционном зале.
Спектакль оказался дурацкий, про любовные интриги испанского двора. В антракте через неприметную боковую дверь, указанную билетершей, я попал за кулисы. По коридору, гремя шпагами, метались усачи в камзолах и проплывали дамы в кринолинах. Пробежал лохматый пузан, он кричал: «Старая маразматичка!» – и на ходу капал в рюмку валокордин, как я понял, для королевы-матери, забывшей в первом явлении текст.
– Простите, где малый репетиционный зал? – спросил я епископа в тиаре, читавшего «Советский спорт».
– До конца, вниз, направо, – ответил он раскатистым актерским басом.
Я, конечно, заблудился и забрел к служебному входу. Там рядом с турникетом на специальной доске висел приказ: актеру Сивцеву Д. Д. за явку на репетицию в нетрезвом виде объявляется строгий выговор с предупреждением. Вахтер сурово спросил, что я ищу, и отправил меня в обратную сторону. «Малреп» оказался большой комнатой с зеркальной стеной и длинным столом посредине. Не успел я оглядеться, как вошла, шурша пышными юбками, Гаврилова. На ней был рыжий парик, щеки нарумянены, глаза подведены в пол-лица, а грудь вздыблена корсетом.
– Давно ждете? – спросила она низким голосом.
– Нет… – ответил я, испытывая странное стеснение в сердце.
Рукой, полной фальшивых перстней и браслетов, она подала мне ведомости. Я сел, начал листать и понял: тут надолго.
– Знаете, Виолетта…
– Просто – Лета.
– Вы торопитесь?
– Нет, я уже выпила яд.
– Ах, ну да… – кивнул я, вспомнив, что соперница по ходу пьесы подсунула ей кубок с отравленным вином.
– Может, вы хотите досмотреть спектакль?
– Не очень.
– Глупая пьеса. Хуже только про сталеваров.
– Да уж…
– Вы изучайте, а я пока переоденусь.
Она повернулась, увлекая за собой тряпичный колокол платья, и вышла, пахнув на меня молодой женской тайной. Шлейф едва успел выскользнуть в захлопывающуюся дверь. Любовь актрисы, подумал я, наверное, отличается от любви обычной женщины, как пряный коктейль в кафе «Метелица» от портвейна «Агдам» в подворотне. И мечтательно вздохнул.
Углубившись в бумаги, я обнаружил все мыслимые и немыслимые нарушения финансовой дисциплины. Количество комсомольцев в ведомостях не совпадало с данными сектора учета, подписи неумело подделаны пастой двух цветов – черной и фиолетовой. Актеры платили взносы с одинаковой ничтожной суммы, как солдаты срочной службы, получающие мизерное денежное довольствие. М-да, господа артисты, вы, ребята, заигрались…
Вскоре вернулась Лета в черном обтягивающем свитере-водолазке: оказалось, корсет тут ни при чем, грудь у нее была выдающаяся сама по себе. Тугие «вареные» джинсы актриса по-мушкетерски заправила в сапоги с пряжками. Русые волосы она собрала в конский хвост, стянутый резинкой в виде зеленой гусеницы. Без грима лицо Гавриловой сделалось нежно-доверчивым, а голубые глаза смотрели устало. Мое сердце снова споткнулось о какое-то мягкое и сладкое препятствие в груди.
– Ну что там у нас?
– Кошмар! – бодро, чтобы не пугать девушку, сообщил я.
– А именно?
– Во-первых, почему все платят взносы с одинаковой и очень маленькой суммы?
– Зарплата у нас такая – с гулькин… сами понимаете…
– Но ведь они снимаются в кино, выступают, подрабатывают…
– Так это же «халтура», а не работа.
– В уставе написано: взносы платят со всех видов дохода.
– Вы бухгалтер?
– Нет, я писатель.
– Странно.
– Во-вторых, почему все подписи подделаны?
– Как это – подделаны?
– Вот, пожалуйста!
Она достала из сумки простенькие учительские очки, надела, посмотрела в ведомости, сняла и спрятала:
– Вот сука!
– Кто?
– Не важно.
– А теперь скажите, сколько у вас комсомольцев?
– Не помню. Я на съемках была. Может, новых взяли. А что случилось?
– У вас по сверке одно количество, а по ведомостям на пять человек меньше.
– И что теперь?
– Думаю, вас вызовут на бюро. Очень много нарушений.
– Вот тварь!
– Кто?
– Малюшкина.
– Та, которая яд вам подсыпала?
– Она, сволочь! Заместительница. Клялась: все будет тип-топ. Обещала ведомости в порядок привести. Привела! И что теперь?
– Думаю, выговор.
– Плохо.
– Уж чего хорошего!
– Хуже, чем вы думаете. Меня за «Музыку судьбы» обещали на премию Ленинского комсомола двинуть. Ну, теперь Здоба на мне оттопчется!
– Кто?
– Худрук.
– Хреново.
– Выпить бы, но все уже закрыто. Разве в Дом кино подскочить? Вы на машине?
– Нет, в ремонте, – соврал я. – До ЦДЛ пять минут пешком.
– Там жуткий администратор. Коротышка. Никого не пускает.
– Семен Аркадьевич? Пу-устит.
– Ну, да, ты же писатель! – Она с интересом посмотрела на меня. – Пошли, что ли! Тебя как зовут-то?
– Егор, можно – Жора…
– Ясно: он же Гоша, он же Гога, он же Гера… Хорошее у тебя имя!
У выхода жадно курила одна из бессловесных монашек в головном уборе, похожем на взлетающую белую голубку. Увидев нас, актриса нахмурилась:
– Ты же сказала, подождешь меня!
– Вик, прости, тут ко мне из райкома пришли. – Лета смущенно кивнула на меня.
– Ах, из райкома! – Монашка с интересом подняла на меня крупные карие глаза. – Тогда другое дело!
– Полуяков, – представился я.
– Полу… что?
– Фамилия у него такая, – объяснила Лета. – Зовут – Егор.
– Виктория Неверова! – Христова невеста глубоко поклонилась, скрывая ухмылку.
– Додик не звонил? – спросила Гаврилова.
– Нет.
– Ну, пока, до завтра, Викусь. – Подруги поцеловались щеками, чтобы не испачкать друг друга в помаде.
– Может, с собой ее возьмем? – тихо предложил я.
– Вику-то?
– Ну, да…
– Понравилась?
– Нет, за компанию…
– Хорошо бы… Она с женихом поссорилась. Но ей еще королеву хоронить.
Накануне я получил гонорар за внутреннее рецензирование и мог смело пригласить двух дам в ресторан. Вообще, писатели в этом смысле принадлежали при Советской власти к редкой категории трудящихся и жили не от зарплаты до зарплаты, как большинство, а имели массу дополнительных приработков. Я уверенно провел Лету мимо благосклонно улыбнувшегося Бородинского и повлек в Дубовый зал, где, к счастью, как раз освободился столик: Стас Гагаров уснул, пав челом на скатерть, и его, стараясь не будить, унесли из помещения на воздух.
– Что будет дама? – не без уважения спросил Алик.
– Водку, – вздохнула она.
– К водочке надо бы икорки, черной?
Я лениво кивнул, посмотрев на халдея с ненавистью.
– И сигареты бы… – попросила Лета.
– Какие изволите?
– «Стюардессу»…
– Специально для вас приберег последнюю пачку.
Лета пила, по-пролетарски закидывая голову, мне оставалось лишь намазывать ей бутерброды икрой, похожей цветом на свежий асфальт. Быстро захмелев, звезда курила, не переставая, и рассказывала о своей трудной актерской жизни. Получив после фильма роль горничной с тремя репликами, она нажила множество врагов в труппе. А Здоба как с ума сошел, пристает к ней чуть ли не на глазах у жены, работающей бухгалтером в театре. Обещает: как только супруга с очередным обострением ляжет к Ганнушкину, ввести Лету на роль Гвендолен, а ей хочется настоящей любви. Один раз с ней такое уже случалось, она собиралась замуж за однокурсника, жутко талантливого парня, но его взял в свой спектакль режиссер Винтюк, и жених пропал: девушки его перестали интересовать. От волнения Лета повысила голос, и без того по-актерски сильный. Ресторанная публика стала оборачиваться и сразу узнала Гаврилову. Сердце мое набухло глупой гордостью.
– Лета, никак не пойму, – я постарался увести разговор от жениха, вставшего в ряды «аликов», – как тебе такой длинный нос сделали?
– Нос? А-а-а, ты про Линду! Знаешь, сколько мне его гример лепил? Перед каждой съемкой три часа пыхтел. Я к семи утра приезжала. Потом раз говорю: «А давайте я в гриме домой пойду, чтобы заново не делать. Бабки у подъезда чуть челюсти не проглотили, когда меня увидели! Короче, Жор, специально спать на спину легла, вся подушками обложилась, чтобы не ворочаться ночью, просыпаюсь, а нос на полу валяется. Прикинь?
Мы просидели до закрытия ресторана. Пока Лета пудрила в дамской комнате свой настоящий носик, я позвонил домой из фойе и объяснил Нине: сломалась ротационная машина, поэтому тираж задерживается, и я вместе с ним. Врать было легко и приятно: мы по понедельникам действительно печатали «Стопис», и старый ротатор, вывезенный по репарации в 1946 году из Германии, ломался не в первый раз. Одно пришлось утаить: сегодня газету в свет подписывал Макетсон.
– А что там за крики? – заподозрила жена.
– Печатники на мастера орут.
– А-а… Приезжай поскорее и не пей. Я в желтом пеньюаре.
На самом деле у гардероба разыгралась литературная драма: песенник Продольный спросил у заведующего отделом поэзии «Огонька» Андрюшкина, когда, наконец, тот напечатает его гениальные стихи. «Никогда!» – был ответ, после чего оскорбленный Продольный зубами вырвал клок из вражьего замшевого пиджака.
– Круто тут у вас! – удивилась Лета, появившись из дамской комнаты.
– Идейно-эстетическая борьба!
Я поймал такси и, не торгуясь с водителем, повез актрису домой, в Фили. На резком повороте центростремительная сила бросила нас друг к другу. Нет, Лета не оттолкнула меня, а ласково вывернувшись из моих объятий, прошептала:
– Торопишься, Гоша!
Прощались у подъезда под бдительным оком таксиста, боявшегося, что мы смоемся, не заплатив. Гаврилова жила в обычной хрущевской «панельке», мне же казалось, звезда должна обитать по меньшей мере в доме из бежевого кирпича, а еще лучше – в старом особняке с кариатидами.
– Неужели ничего нельзя сделать с ведомостями? – спросила она.
– Я подумаю и позвоню.
– Спасибо. Жор, я бы тебя пригласила…
– Мама? – сочувственно улыбнулся я.