bannerbannerbanner
Скитания

Юрий Мамлеев
Скитания

Полная версия

После этого разговора был другой, очень милый, в американском ПЕН-клубе (помогли и рекомендательные письма из Вены). Его генеральный секретарь, датчанка Кэтрин, встретила Андрея с улыбкой и готовностью помочь. До самого президента было не добраться, но Кэтрин сама состряпала письмо в Толстовский фонд, дала адрес старой переводчицы, познакомила, свела… И пригласила на вечер в доме ПЕН-клуба.

Это было вечером, и Андрей с Леной, ободрённые и весёлые, возвратились в отель, в свою комнату. Даже тараканов стало как будто поменьше. Включили старенький телевизор. Пахнуло фильмом ужасов: на экране из стоящих в ряд гробов медленно и страшно поднимали головы мертвецы. Как ни странно, было это здорово сделано, очень живо и даже с какой-то любовью, точнее, со знанием трупов. Во всяком случае, трупной жизни. Но среди ночи – чёрно-небоскрёбной нью-йоркской ночи – Андрею вдруг стало плохо: сильная боль в сердце. «Опасность инфаркта», – ужаснулась Лена. Собрав воедино все свои знания английского, она позвонила по внутреннему телефону – в отеле был врач.

– Пятьдесят долларов, – протрубил в трубку врач.

Она не поняла.

– Что?

– За мои услуги вы должны заплатить мне пятьдесят долларов.

– У нас… У нас нет сейчас таких денег, – голос Лены дрогнул. – Но потом наш фонд всё оплатит.

– Нет, вы должны заплатить немедленно.

– Но это же сердце, это опасно… Мой муж может умереть.

– Меня это не касается.

– Что?!

– Утром идите в больницу для бедняков и эмигрантов. Адрес – Рузвельт-авеню, три.

– Но ведь ему плохо…

Врач повесил трубку.

Они не спали всю ночь. Наутро Лена отвела Андрея в указанное учреждение. Они шли пешком. В больнице была очень длинная процедура и океан народу. Почему-то всё чаще и чаще привозили раненых. Лена дрожала и ни о чём не могла думать.

Когда всё, наконец, прояснилось, оказалось, что дело было не в сердце, а в грудной мышце – и это вызывало боль, похожую на сердечную. Ничего опасного. Нужно было жить и бороться.

Но уже что-то изменилось в душе Лены. Она не могла забыть ночного врача. Андрей отнёсся к этому проще.

– Главное, что я здоров, – сказал он ей потом. – Значит, судьба за меня. А против судьбы не попрёт даже американская медицина. Не плачь и забудь.

И они опять бросились – на улицы, в вихрь, в дождь людей, в сумасшедшие огни, навстречу этой новой жизни. Негритянка – уборщица из отеля – по-доброму улыбалась им и что-то лепетала на своём сленге.

5

Манифест «Независимых» был готов. Последнее заседание прошло у Павла, все точки над «i» были расставлены, союз советских сюрреалистов объявил о своём существовании Нью-Йорку. Перевод шёл быстро, адрес – через связи Павла – был в кармане. Начались первые встречи с людьми из американских издательств. Например, Андрей и Лена познакомились с дочерью старых эмигрантов, которая была переводчицей и отлично говорила по-русски.

Наконец вечером Андрею и Лене удалось дозвониться до Михаила Замарина. Миша был единственным из числа их друзей в Нью-Йорке, которого они ещё не видели. Их и всего-то было пять (считая Любу). Больше никого из эмигрантов во всей Америке Андрей не знал.

Разговор начала Лена. И она тут же рассказала о случае с врачом.

– Ради бога, Миша, – говорила она торопливо, – объясни. Ты здесь уже больше года. Почему, почему он так сделал? У него что, мало денег?

– Денег у него достаточно. Издать все книги ваших «независимых» – для него раз плюнуть, – сухо ответил Миша. Голос его был очень дальний. – И он поступил с вами совершенно нормально. Ты вела себя некорректно, умоляя его прийти, после того как уже получила отказ… Да не кричи, а выслушай меня, пожалуйста. Он не пришёл из принципа, потому что деньги здесь – божество. Если бы даже на месте Андрея была его собственная мать, он всё равно потребовал бы платы и не пришёл бы, если бы мать не заплатила. Божество, как известно, выше родственных связей… И глупо на него негодовать, он сделал то же, что сделал бы каждый врач.

– Ты что, уже сошёл с ума за этот год? – рассвирепела Лена.

– Не веришь, сама узнаешь.

Трубку взял Андрей.

– Миша, а как твои картины? Идут?

– Понемногу. Но я не жалуюсь. Ведь ты знаешь, не живопись для меня главное.

– А с главным как?

– О, об этом не по телефону.

– И с Ирой ты разошёлся, вот…

– Ну что ж, это судьба. Здесь, кстати, многие расходятся. Потому что каждый по-разному реагирует на Нью-Йорк.

– Наоборот, надо сплотиться.

– Вот Ира и сплотилась. Нашла себе американца. Ребёнку будет лучше, да и мне тоже.

– Ну, с тобой невозможно говорить. Когда увидимся?

– Завтра вечером я уезжаю. До того света ещё увидимся. Обними Лену. И пусть не вешает носа. Путь привыкает. Я дней через десять вернусь. Пока.

После такого телефонного разговора на следующий день Лена и Андрей прибыли в Толстовский фонд для «серьёзного разговора». Но письмо из американского ПЕН-клуба, видимо, подействовало, и ничего особенно серьёзного не было: сотрудник заявил, что готов терпеть обузу.

– Обычно, – объяснил он, – два-три месяца, и мы прекращаем оказывать помощь – за это время человек должен найти хоть какую-то работу. Если кто не владеет английским языком, не беда – чтобы таскать ящики и грузить кирпичи, не надо никакого языка, даже ангельского. И такую работу найти нелегко, но можно. Но ваш случай особый. Считайте себя счастливчиками. Может быть, даже полгода потерпим. Но больше восьми месяцев – ни-ни. Ищите везде, где можно, идите в университет, в колледж, в школу – куда угодно, и скорее, скорее, скорее. Не теряйте ни минуты. Вопрос если не смерти, то жизни. Учитесь понимать западную жизнь. Ни минуты даром.

А через несколько часов они уже были на вечере в ПЕН-клубе. Были там и Генрих, и Игорь. Увы, в чём-то Павел был прав. Андрей почувствовал, что, несмотря на всю многолетнюю и проверенную дружбу в Москве, здесь они смотрели на него как на конкурента. Хотя и сотрудничающего в общем союзе, но когда отдельно – то конкурент. И Лену поразили, мягко говоря, недовольные взгляды Любы.

Дом был фешенебельным, залы – тоже. На потолках – ангелы. Внизу, на полу, – люди. Некоторые – самодовольные, другие – нет.

– How are you?

– How are you?

– How are you?

Милая Кэтрин указала Андрею на нескольких знаменитостей. Но Андрей привязался к одному ирландцу, переводчику (он свободно говорил по-русски), поэту и бывшему другу Сэмюэла Беккета. Он – единственный среди зала – был пьян и продолжал пить. Назначили встречу. Даже Лена была недовольна.

– Ну что ты к нему привязался? – строго шепнула она Андрею. – Здесь есть люди поинтересней. Смотри, Любка с Генрихом так от этого знаменитого и не отстают…

– А личико-то у него, у знаменитого… – заметил Андрей. – У крота и то подуховней.

– Да бог с ними, с его личиком и с ним. Нам же нельзя погибнуть.

Андрей подошёл к знаменитому:

– How are you?

Под конец вечер принял какие-то строгие черты. Знаменитости уехали. Кэтрин – её всегда окружали милые люди – простилась с Андреем. И даже поцеловала его. Поэт-ирландец говорил о Джойсе с Любочкой и Леной.

К Андрею подошёл слегка подвыпивший субъект и представился: журналист. Он внимательно просверлил Андрея глазами и проговорил:

– Вы русский?

– Да.

– Я вам скажу кое-что. Вы понимаете меня?

– Да, да, я в Москве всю жизнь учил английский.

– Если вы сможете выжить в Нью-Йорке, вы сможете выжить в любой точке земного шара.

И журналист захохотал.

– И может быть, не только земного, – добавил он. – Серьёзно говорю. Это джунгли, и я люблю такую жизнь. И запомните: это будущее всего человечества. Вы попали в XXI век, даже в XXII. Гордитесь.

– Горжусь.

6

Замарин вышел из своей однокомнатной квартирки в Вудсайде. На противоположном берегу Гудзона рос, как призрак, Манхэттен. А Вудсайд умилял своими низенькими трёх-четырёхэтажными кирпичными домиками – их было море, которое уходило далеко за Вудсайд, в другие регионы. И это был реальный, карикатурно-убогий Нью-Йорк, в котором и жило большинство населения города.

Миша сел в автобус. Через несколько остановок сошёл. Рядом было кладбище – широкое, как каменное море. Сначала он просто решил прогуляться. Сегодня ночью – эта дурацкая поездка в Бостон по делу. Был ещё яркий день, и солнце палило. Узкие дома-скалы Манхэттена по-прежнему громоздились на той стороне. На кладбище было две-три скамейки, и Миша присел на одной из них. В руках его был портфель, в нём книга и альбом для рисования. Небрежный пиджачок придавал ему какой-то похмельный вид, хотя он не пил вина. Был он среднего росту, и лохматая большая русая голова его с чуть неподвижными глазами производила впечатление далёкое от мира сего, но уверенное.

Кладбище почему-то напоминало ему Манхэттен, только маленький, приземистый, ибо надмогильные каменные сооружения были громоздки, широки, устойчивы, точно каменные коробки, и разбросаны мириадами по всему пространству огромного кладбища. Это был могильный каменный город – без кустов, почти без зелени, если не считать нескольких деревьев, без отдельных крестов (кресты, когда попадались, были врисованы в каменные надгробия). И только бесчисленные имена… На самом кладбище – ни души. Только вой машин издалека.

Так и просидел Миша с полчасика на скамейке в могильном «Манхэттене», посматривая на другой, реальный, из тумана которого вырастали каменные живые громады. Потом вынул из портфеля альбом и начал быстро рисовать, делать наброски. Книгу на английском не тронул – в неё и заглядывать было страшно, а купить – почти невозможно. Она почти не продавалась. Около скамейки его села птица – чёрненькая. Рисовал он легко, уверенно, и выходило что-то реально-скрытое: тот же Манхэттен, но уже на другом уровне сознания. Он почти забылся, ушёл внутрь и не заметил, как на скамейку присела огромная, старая, рыхлая женщина лет пятидесяти, с сумкой в руке. Волосы её были раскиданы, из рваной сумки торчала бутылка вина.

 

– How are you? – наконец спросила она его.

Замарин посмотрел на неё.

– Thank you. I am all right, – ответил он. И продолжил рисовать.

Женщина уставилась на Манхэттен. Она не была пьяна, но глаза её были так землисты (словно заброшены землёй), наверное, землистей, чем у тех, рядом с которыми они сидели.

Потом она запела.

Замарин не обращал внимания: рисовал и рисовал. А когда кончил, резко встал, бросил альбом в портфель и направился к выходу с кладбища. Женщина пошла за ним. Она уже не пела, а просто бормотала – то громко, то тихо, как бы про себя.

Миша пересёк грязную улицу с почти наезжающими друг на друга машинами, обогнул лежащего на земле старика и зашёл в первый попавшийся бар на углу. У стойки в полутьме бара неподвижно сидели трое мужчин – в отдалении друг от друга. Замарин присел у окна, у маленького столика, взяв бифштекс, пиво и салат. Из окна он увидел, что женщина тоже пересекает улицу. Отпив пива, вынул книгу из портфеля и стал читать, открыв её посередине. В это время в бар медленно вошла та женщина. Она видела, что Миша вошёл туда. Посмотрев на него, она тихо села напротив.

– Кофе, – как бы молча сказала она.

Бармен, не удивлённый, бросил на неё жидкий взгляд.

Женщина не пила, а смотрела, больше на Мишу. Тот, взглянув на неё раз-другой, углубился в чтение. Иногда лицо его светлело. Забегала жёлтая длинная собака. Так прошёл один час.

Наконец Замарин встал, подошёл к женщине и сказал ей, чуть улыбаясь:

– Ну, до свиданья, мой последний, единственный друг.

Но женщина не поняла его, хотя его английский был вполне ясен. Она остановила на нём свой землистый взгляд, в котором как будто что-то давно погасло, и чуть-чуть удивилась.

– How are you? – спросила она.

– О’кей, – ответил Замарин. И вышел из бара.

7

Неожиданно у Андрея дела сдвинулись, улучшились. В течение двух-трёх недель он побывал в нескольких важных местах: в редакциях русских эмигрантских газет, журналов, в американских издательствах и университетах. В крупнейшей эмигрантской газете ему сразу предложили сотрудничество – писать статьи о положении диссидентов. Он уже давно решил вместе с Леной: всё что угодно, но только не политика, не вовлечение в эти игры. Но объявить об этом открыто – значило бы создать себе репутацию сомнительного, странного человека (в лучшем случае): в большинстве все наперебой стремились именно к политике, за редчайшими исключениями. Поэтому была выработана тишайшая тактика: сбить с толку, писать как ни в чём не бывало только об искусстве и литературе, критикуя главным образом догматизм и сталинизм в культурной политике, и в любой критике не противоречить собственной совести.

Возможны были и другие «приёмы». Но, кроме газеты, существовали и литературные журналы. Один из них, самый старейший, самый уважаемый – в нём в своё время публиковались Бунин и Ремизов – и который досконально изучался славистами всего мира, дал согласие на публикацию рассказов Андрея. Это произошло не без помощи профессора из Йельского университета, ставшего поклонником Кругова. Редактор журнала не жаловал всё новейшее, но сдался и решился даже на публикацию стихов Павла и Игоря.

Встреча с ним – уехавшим из России с Белой армией – оставила у Лены и Андрея двоякое впечатление: с одной стороны, живой памятник истории, человек, знавший всех знаменитостей – от Есенина и Маяковского до Шаляпина и Рахманинова, а с другой – была в нём какая-то странная застывшесть, как будто он просто перешёл из одного века в другой – и замер. Было в нём много злости, но мало жизни. Изумляли его одновременная искренность и окаменелость. Он был хранитель, но не больше. Профессор из Йеля был поживее.

…Понемногу утихал ужас перед сумасшедшими на улицах, в карманах всегда были наготове бумажки по доллару, чтобы отдать в случае нападения, соблюдались и другие предупреждения. Вой сирен, пар из-под земли меньше ассоциировались с адом. Поездки в метро по-прежнему были, однако, довольно мучительными.

Почему-то люди в вагонах метро избегали смотреть друг другу в глаза, они вообще не замечали друг друга.

«О чём они думают?» – спрашивала себя Лена.

А дни мелькали, как встречи. Манифест «Независимых» был разослан в сто пятьдесят организаций. Изучался английский, читались собственные статьи, светила надежда.

– Но где она, американская жизнерадостность? – говорила Лена. – Вот что меня удивляет.

– О, видела бы ты, как они хохочут в офисах! – отвечала, улыбаясь, Люба. – Правда, не всегда.

– А ты зато не видела нашего священника-хохотуна из самолёта, – парировала Лена.

– Здесь можно жить, – вмешался Андрей. – Какой огромный мир! Надо его понять и узнать до конца.

Иногда возникающее, внезапное ощущение какой-то дикой свободы овладевало им. Он стоял в центре Нью-Йорка, между небоскрёбами и монотонно-обезумевшими рекламами, вглядываясь в толпу и поражаясь животности её.

«Вот каждый из них сам по себе, – думал он. – Как волк. Один волк в машине, в золотых часах. Другой – чёрен от грязи. И никому до тебя нет никакого дела. Ты один. Делай что хочешь. Закон запрещает только то, что уже невозможно не запрещать. Но и это можно обходить, при удаче. Иди и прогрызай себе путь сквозь живую стену. Ты один в целом мире. Как в первобытных джунглях. И только один вопль с экранов ТВ, с реклам, один призыв: наслаждайся, наслаждайся, наслаждайся! Где-то это отвечает каким-то забытым инстинктам в человеке».

И пар свободы окутывал его… Ему становилось смешно. «Ехал в двадцать первый век, – думал он, – а попал в каменные джунгли».

«Здесь никто не подаёт нищим, – говорил ему как-то Игорь. – Здесь можно только брать. Здесь ради денег можно всё».

…А Любочка Кегеян поступила, наконец, на работу, они с Генрихом быстро сняли квартиру и отдались новоселью.

8

Вскоре Андрею повезло: крупное американское издательство Doubleday взяло на рассмотрение сборник его лучших рассказов. Рукопись должны были прочитать специалисты по советской литературе, читающие по-русски, дать заключение, и от этого зависело, будет ли она переведена и опубликована. Переводчица из Doubleday, толстушка Энн русского происхождения, уверяла Андрея, что она не сомневается в том, что книга будет опубликована: рассказы исключительно сильные, мастерски написанные. Но она настойчиво советовала ему перейти к «документальной прозе» или, на худой конец, к романам. И дала адрес и телефон своей знакомой – крупной известной переводчицы русской литературы, специалиста по Булгакову и Платонову – Анны Гейзенберг. Та уже слышала об Андрее.

Кругов немедленно позвонил и был тут же приглашён на вечер к ней. Вечер состоялся через неделю. В обширной квартире в Манхэттене, на пятнадцатом этаже, Лена и Андрей встретили самых разных людей. Сама хозяйка, чем-то знакомая старушка, хорошо знала русскую литературу. Приглашённые – из эмигрантов, «интеллектуалы», как чуть иронически их называла сама хозяйка, журналисты, художники, фотографы из новой и старой эмиграции. В основном из новой. С некоторыми Андрей уже успел хорошо познакомиться, эти были уже «приятелями». Но своих друзей по Москве – Генриха, Любу и Игоря – Андрей и Лена здесь не увидели. Американцы представляли как профессорско-славистскую элиту, так и иные круги.

Всё было организовано по американскому принципу самообслуживания – каждый подходил к столу и брал то, что хотел. Гости разбились на группы, но переходили из одной группы в другую.

Виктор Лесицкий, лохматый журналист из новой эмиграции с радиостанции «Свобода», подошёл к Андрею, подмигнул ему, отхватил кусок колбасы, опрокинул в себя виски, опять подмигнул и спросил:

– Ну, как тебе аборигены?

– Ещё не совсем привык.

– Всё бы ничего, но много идиотов, – тихонько шепнул Виктор. – Не люблю оптимистов. Но если оптимисты ещё и идиоты, хуже быть не может.

– Разве среди них есть оптимисты? Не встречал.

– Смотря в каких кругах, старик. На улице, в метро, конечно, оптимистов не встретишь. Оптимист здесь разъезжает на «Кадиллаке» последней модели.

– А с интеллигенцией-то настоящей ты сталкивался?

– Ну, это уж по твоей части. Я здесь два года уже торчу, но, если честно, стоящих не встречал. Ни днём ни ночью.

И Виктор опять хлопнул вискаря. Потом сказал:

– А вот, между прочим, видишь этого пожилого, худого, высокого джентльмена в углу?

– Вижу.

– А ты знаешь, он откуда?

– Из ЦРУ, что ли?

– Из ЦРУ… – пренебрежительно усмехнулся Виктор. – Бери выше. В общем, приглядывайся, старик. Тут зевать нельзя. Я только для виду заливаюсь виски. А так – хватай и рви, пока жив.

Лену между тем отозвала в сторону хозяйка, показывая переведённые ею с русского книги.

– Вы знаете, ваш муж – настоящий писатель. Поздравляю, – тихонько, как бы между прочим, сказала она ей. – Я читала его рукопись. Здесь все ваши эмигранты хотят публиковаться, но писателей среди них я пока не обнаружила. Кроме Саши Соколова. Но Андрею будет трудно.

– Почему? – испугалась Лена.

– Потом поймёте.

Лена отошла от неё с каким-то болезненным, тяжёлым предчувствием, которое она потом заставила рассеяться. Споры, разговоры, совсем неожиданные для Андрея и Лены, разгорались то в одной, то в другой группе. На некоторые из них они довольно нервно реагировали. Почти все американцы свободно говорили по-русски. Но Лена всё-таки успела шепнуть Андрею о мнении великой переводчицы…

Под конец вечера, когда гости стали уже потихоньку расходиться, к Андрею вдруг подошёл тот самый высокий молчаливый джентльмен, на которого указал ему Виктор. Мгновенно Андрей обратил внимание на его лицо: оно явно было не американским, почти определённо европейским – не было на нём этой особой печати примитивизма и пассивности. Андрей знал европейские лица по Вене. Незнакомец своеобразно говорил по-русски.

– Мы так и не познакомились на приёме, – сказал он. В его речи даже сквозили русские интонации. – Меня зовут Рудольф Бак. А вы Андрей Кругов?

– Да, – произнёс несколько ошеломлённо Андрей.

– Знаете, я хотел бы с вами поговорить. Разрешите пригласить вас завтра в ресторан. Приходите один, без супруги. Будет мужской разговор.

И он назвал Андрею адрес.

9

– Я боюсь, что он предложит тебе что-нибудь политическое, – взволнованно говорила Лена. – Надо придумать какую-нибудь лояльную отговорку. Если откажешься по-глупому, то ещё попадёшь в какой-нибудь чёрный или получёрный список. Я слыхала, есть такие. Останемся без работы, а главное, твоим книгам не дадут ходу. Для чего мы тогда уезжали?

– Ты думаешь, может дойти до этого?

– До всего может дойти.

Она металась по их одинокой комнате на пятнадцатом этаже гостиницы.

Целых два часа они ломали голову, анализируя те или иные варианты. Отбрасывали одно, принимали другое, но в одном соглашались: нельзя давать себя использовать.

– Приезжай обратно скорее, – напутствовала его Лена, поцеловав.

Ресторан не бросался в глаза, но внутри был изыскан.

– Андрюша, Андрюша, сюда, сюда! – Рудольф махал ему рукой из глубины зала.

Андрея вновь поразило, насколько свободно этот человек говорит по-русски. Впрочем, уже потом он узнал, что Рудольф так же свободно владеет ещё пятью-шестью языками.

Столик был на двоих, немного в стороне, и, когда Андрей подошёл, лицо Рудольфа опять врезалось в его сознание; слишком необычное – уже седые волосы, но полные ума и жизни глаза. Впрочем, в глазах, в их заглубине, мелькало иногда что-то зловещее, но не в смысле угрозы, а само по себе.

– А я ведь, как вы, мой друг, уже, конечно, догадываетесь, много раз бывал в Москве, – начал Рудольф. – И, кстати, читал ваши произведения в самиздате. Не в моем духе, но хорошо. На мой взгляд, им недостаёт жестокости. Не забывайте, мы в XX веке. Но, самое главное, есть талант, большой талант, это бесспорно. Есть некоторое сокровище, которым вы владеете и которое по-разному можно употребить. Не правда ли?

«Ну, начинается», – подумал Андрей.

Он был так напряжён, что совсем не замечал изысканной еды, расставленной перед ним. Рудольф заметил это. Он сделал лёгкое движение рукой.

– Бросьте. Расслабьтесь. Я отлично знаю, о чём вы сейчас думаете, – он смотрел прямо в лицо Андрею. – Но вы ошибаетесь, мой дорогой друг. Наш разговор будет совсем на другую тему, а главное, другого направления. На очень приятную для вас тему. Разговор будет о России.

– О России?

– Да, а что? Уж не станете ли вы уверять меня, что вы не любите эту страну?

– Но…

– Только без «но». По одной вашей реакции на некоторые замечания на нашем вчерашнем вечере только идиот мог не понять, как вы относитесь к России. Хотя речь шла всего лишь о её прошлом, об Иване Грозном. Да, по некоторым вашим репликам и вашей жены видно: жива, жива ещё матушка-Русь… Вы ещё пытались не выдать себя. – Рудольф расхохотался и выпил вина. – Ладно, будем говорить предельно дружелюбно и предельно откровенно. Понятно, почему вы уехали и что вы любите. А теперь с моей стороны: частично, по совместительству, я представляю институт, который изучает Россию, не только Советский Союз и не только РСФСР, но и прошлую Россию, Россию в целом и даже Россию в будущем. Но этот разговор я хочу с вами вести – поверьте мне сначала, а потом всё поймёте сами – как частное лицо. Я на свой риск хочу поставить один психологический эксперимент. Согласны?

 

Андрей был настолько поражён необычностью сказанного, а также чуть скрытым юмором незнакомца, что почти машинально кивнул головой, хотя напряжение оставалось.

– Ну вот и прекрасно. Но я начну всё-таки с теории, с философии, если угодно, ведь всё серьёзное всегда начинается с теории, не так ли?

И Рудольф опять легко и непринуждённо выпил вина.

– Я раскрою вам один американский секрет, – продолжал он. – Это касается научных исследований… Не правда ли, признайтесь, мой друг, вы не того ожидали, боялись, что из вас будут вытягивать секреты? Но всё получается наоборот… Ну не забавно ли?

И Рудольф опять расхохотался, причём очень здоровым смехом.

– Так вот, эти исследования касались жизни и психологии наций, вопросов, почему одни народы выживают, другие погибают и так далее. И знаете, что мы обнаружили? Что, конечно, есть разные комплексы причин, но главная и решающая причина выживания нации – её любовь к себе, к своей культуре, к своему духу. Если этой любви нет, народ погибает и ассимилируется. Если эта любовь есть, народ обычно выживает, если отсутствуют чересчур катастрофические внешние обстоятельства. Но если эта любовь есть в высшей степени, народ становится великим народом и может играть большую роль в мировой истории. Такой народ, как правило, трудно уничтожить… Эта любовь, как вы знаете, есть у вас, русских. Я бы даже сказал, что любовь русских к России – и это видно из вашей литературы, истории, психологии, прошлой и текущей, – поразительна, уникальна, но и, во-первых, довольно загадочна для нас, западных людей, а во-вторых, конечно, является вашим мощнейшим оружием исторического выживания. Скажу даже более: без этой любви вы бы давно погибли и не было бы ни вашего могучего языка, ни Москвы, ни вас самих…

Андрей вдруг разозлился (оцепенение прошло, и он почувствовал какую-то враждебность).

– Уж не хотите ли вы узнать моё мнение, в чём причина такой любви?

Рудольф даже задрал голову к потолку от хохота.

– Мой друг, если бы вы сами, русские люди, знали бы причины этой любви, эти причины знали бы и мы, ваши враги. А зная причину, легче устранить и следствие. Но дело в том, что, по-видимому, эти причины очень трудно познать, в том числе и носителям этой любви. Она как кирпичик первобытия, как первооснова, и такие вещи часто неуловимы. И всё же мы как истинные западные люди, аналитики и эмпирики, ненавидящие всякую мистику, упорно анализируем вас, просчитываем на компьютерах всю вашу великую литературу, копаемся в вашей истории, религии, психологии, в дневниках великих людей, даже в ваших любовных письмах, и всё это, заметьте, с помощью новейших технологий и психоанализа. Мы отлично знаем все ваши слабости и все ваши плюсы, мы опросили тысячи немцев о вас, и результаты этих опросов хранятся в памяти компьютеров, нам почти всё понятно, кроме одного: вашей любви. Нам неизвестна тайна вашего патриотизма.

Для чего я всё это говорю? Мы знаем факт, но не причину. Если бы знали причины таких явлений – мы бы нашли способ их уничтожить. Мы бы лишили вас вашего самого страшного и необъяснимого оружия. И тогда мы бы взяли вас голыми руками. Без всяких войн. Вы бы и не заметили, как стали нашей колонией – политической, экономической, идеологической, культурной и духовной. А потом мы бы с вами разделались раз и навсегда. Чтобы вас взять, мы бы расставили тысячу ловушек, и во многие из них вы бы наверняка попались. О, вы даже не подозреваете, какие существуют изощрённые методы, – Рудольф сделал безразличный, холодный жест рукой. – Но всё это, увы, работает только тогда, когда нет этой любви или она идёт вниз. Вы плетёте нить, вы действуете, казалось бы, вот-вот… И вдруг одним движением всё это устраняется. Все усилия летят в бездну…

– Зачем вы всё это мне говорите?

– Андрей, мы же договорились об эксперименте? Выслушайте меня спокойно. Конечно, мы попытаемся, так сказать, нащупать путь эмпирически, чтобы нанести удары вашей любви. Чтобы, если не сломить, то хотя бы в чём-то поколебать ваш патриотизм…

– И как же, интересно?

– Ну, знаете, тут много методов, – Рудольф даже добродушно махнул рукой и закурил. – Ну, скажем, на ментальном и эмоциональном плане. С помощью радио, эмигрантских газет и так далее, и так далее. Средства есть разные, о многих вы и не подозреваете. Я не говорю, конечно, о бессмысленной, дикой ругани в адрес вашей истории, культуры, веры и так далее. Это чёрная работа. Но есть и более тонкие методы: скепсис, ирония, скрытая усмешка, сочувствие, игра на полуправде и даже на самой правде (и правда может превращаться в ложь, если умело её использовать). Потом незаметная подмена ценностей, лёгкие, скрытые уколы в адрес великих святынь, исторических, культурных, религиозных, каких угодно. Чтобы расшатать любовь к ним. Чтобы позволить вам втайне смеяться над ними, чтоб вы думали, что это возможно. Или, например, потаённо, используя тяжёлые моменты вашей истории, – с сочувственной улыбкой – попытаться развить в вас нелюбовь к себе, отталкивание от самих себя. Исподтишка развить чувство вины у жертвы, хе-хе. Извратить, перевернуть всё. Противопоставить одних другим. Вводить раскол, раздувать ссоры. Естественные позитивные явления, самокритику например, доводить до абсурда, до негативного состояния. Оторвать интеллигенцию от национальных основ. О, современная скрытая пропаганда – она так удивительна! Не для меня, конечно, – и Рудольф рассмеялся. – Одним словом, внутренне парализовать всё.

И всё-таки все эти фокусы скорее остроумны, чем эффективны, – и Рудольф даже радостно всплеснул руками. – Вопреки мнениям некоторых специалистов по тайной психологической войне. Потому что, опять-таки, всё это может по-настоящему работать, если нет той самой любви, о которой я говорил. В противном случае, если даже противник не понимает, что против него плетут, он инстинктивно сопротивляется скрытому нажиму. И часто это вызывает контрреакцию. К тому же разгадать это не так уж и сложно, было бы желание, и бумеранг, в общем, неизбежен.

Тысячи мыслей и чувств пронеслись в душе Андрея, пока Рудольф Бак говорил. Но на поверхности он решил молчать, во всяком случае, говорить как можно меньше. «Ну вот, теперь сиди тут один на один с Мефистофелем», – заключил он всё-таки про себя. Но просто молчать было неудобно, и он вдруг выговорил:

– Вы ведь, оказывается, знаете моё творчество по Москве. А я сюда приехал не один, нас несколько сюрреалистов из СССР. Мы обратились за помощью в американские культурные фонды, организовав литературную группу «Независимые».

Рудольф захохотал.

– Ну вы просто уморите меня своими замечаниями сегодня. А ведь такой серьёзный разговор… «Независимые». Вы не могли придумать что-нибудь менее вызывающее? В мире, где всё зависит от долларов, – «Независимые»! О вас подумают, что вы или дети, или нахальные остряки-циники! Не хочу причинять вам боль, Андрей, но из этой вашей затеи ничего не выйдет. Рано или поздно вы это сами увидите, так уж лучше будьте готовы.

– Хм, странно. В Америке так много денег. Что стоит создать журнал…

– Много денег! Смотря у кого и на что. Вы, в общем, затронули интересную тему. Что нам делать с вашими диссидентами? Любопытная проблема. Денег в Америке, конечно, много, но имейте в виду, что у нас есть миллионы, десятки миллионов, живущих, как звери, в трущобах, на социальное пособие, которое даётся только потому, что иначе они будут резать и отстреливать всех и вся на своём пути, ибо им нечего будет терять. Я уже не говорю о безработных – эти ещё элита по сравнению с этим морем презираемых. Но диссидентам мы будем платить. Не всем, но многим.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru