© Ю. Мамлеев, 2010
© TERRA FOLIATA, издание на русском языке, 2010
Хорошо покончить с самим собой, где-нибудь на лесной полянке, к примеру, при одном условии: если точно знать, что после тебе уготовано желанное место в ином мире, тем более в лучшем.
Или, точнее, ты сам подготовил себе это место. Но не дай Бог ошибиться или вообще ничего не знать и не понимать.
Вера в спасение шатка
Знание знаков зыбко
В будущем нет порядка
Тайна гнетёт ошибкой.
Вот этого, действительно, не дай Бог.
Что касается меня, то я имею возможность до упоения наслаждаться бесконечностью своей души. Но всему есть предел. Воплотиться в физическом, да ещё падшем мире, это, знаете ли, парадокс. И такое со мной случилось. Это походило на удар бревна по голове, символически говоря.
Когда на какое-то мгновение, будучи младенцем, я осознал, что со мной, то завыл. Потом озарение угасло, и я надолго стал как все.
А потом проснулась она – память о моём прошлом. О мирах, где я жил и искал запредельное. Разорванная память, конечно, лоскутки иного бытия. Ха-ха-ха! Впервые такое проявилось, когда мне было четырнадцать лет. Дальше – больше, дальше – во Тьму.
Но сначала о моей семье, обо мне с человеческой точки зрения. Впрочем, не удержусь сказать о том, какой смех у меня вызвало обучение разным наукам в школе в Москве, где я, естественно, учился как рождённый человеком того времени. (А время было – вторая половина 20 века.)
Особенно смешило меня происхождение человека от обезьяны. Это учение таки преподавали с особенным, почти религиозным трепетом. Наш-то учитель просто расплывался в эдакой блаженной улыбке, когда говорил об этом.
Один раз, помню, я не выдержал и так захохотал, прямо в ухо соседу, что учитель выставил меня из класса, добавив, что я опустился ниже обезьяны…
А вот людей мне бывает жалко, до безумия жалко.
Сейчас, когда я пишу эти строки, мне уже свыше тридцати лет. И зовут меня Александр, фамилия Меркулов. Мамочка моя, Зоя Андреевна, как рассказали мне потом её родственники, сразу после моего появления на свет впала в дикое, неоправданное ничем веселие. Носилась, как безумная, по концертам, театрам, магазинам и всё говорила, что возбуждена до крайности. Обо мне она, собственно говоря, даже как-то позабыла, всё помнила только о своём веселии.
Но как человек она состоялась очень доброй, иной раз до почтительности.
Отец мой, Семён Викторович Меркулов, был строг, но на меня это особенно не распространялось. Он считал меня придурком, но очень любил. Не побоюсь сказать, что именно за это он меня и почитал. Хотя человек он был не в меня образованный, при этом его всегда тянуло к придуркам.
Времена были лёгкие, ещё советские.
Я же с детства любил больше всего свою сестрёнку, Соню. Была она на шесть лет моложе меня, но по свойствам своим сначала была человек, в обычном понимании этого слова. Мы с ней резвились, бывало, где-нибудь в детском саду, всегда вместе. Она в куклы, и я – в куклы, она – мордашкой в песок, и я – тоже. Она почему-то казалась мне моим двойником, только в виде девочки.
Резвились-то мы, резвились, но я уже тогда удивлялся больше не миру, природе, скажем, а только собственному существованию. Тут уж удивлению моему не было конца. Поэтому я иной раз, играя в песке, замирал, словно лягушка, выброшенная не туда. Сонечка тогда меня дёргала за что-нибудь, чаще за ноги, и ласково твердила:
– Саша, ты что? Давай играть в Бога.
Почему она так говорила, я тоже удивлялся потом.
Соня же теперь ни во что не верующий человек.
– Кроме одного, – улыбалась она мне вчера, – в тайну. В тайну я верю.
– Это по-нашему, – ответил я ей, – по-русски.
Кроме Сони, матери и отца, у меня ещё существует Зина, дочка, маленькая пока, и бывшая уже жена Римма. Мы с ней полуласково развелись.
…По-настоящему осознавать ситуацию я стал лет в 18-20. Учился я тогда в институте иностранных языков, на переводческом факультете. Давалось мне это легко, потому и пошёл, чтобы не забивать голову чем-то внешним.
Главное, что к этому времени я познакомился, и глубоко, с эзотерической литературой, в первую очередь, с Ведантой. Легло это на душу быстро, ибо во многом соответствовало тем элементам опыта из прошлой жизни, которые я мог как-то восстановить в своём сознании. Но, с другой стороны, я уже тогда чувствовал, что собственный опыт – основа всего, даже когда он расходится с традиционными учениями того человечества, того цикла, в который я попал.
Всё это я тщательно скрывал от окружающих, хотя мамуля, Зоя Андреевна, иной раз с подозрением посматривала на меня; слава Богу, у меня была собственная комната, где я мог свободно предаваться медитации, особенно по ночам.
Первое «разоблачение» произошло неожиданно. Сонечка, уже начинающая художница у нас, заболела. Обнаружили опухоль на печени. Ужасу в семье не было предела. Я же не просто знал, я видел, что всё обойдётся в самое ближайшее время, и опухоль окажется доброкачественной.
Поэтому мне приходилось прямо-таки строить гримасы отчаяния. Но мне верили.
Бедная Сонечка, несчастный, слепой как все люди, ребёнок! Что она могла знать! Она только рыдала, с таким безумием, с такой дрожью за свою жизнь, что я сам начинал сомневаться…
Но в клинике, куда её положили, я собрал все силы, чтобы спасти её не от смерти, которая ей не угрожала (как выяснилось впоследствии для всех), а от бесконечного ужаса перед смертью в её сознании. Я чувствовал, что она может сойти с ума ещё задолго до операции.
И здесь мне, конечно, пришлось приоткрыться. Я начал с того, что как-то вечером расписал ей весь следующий день, до подробностей, до всех анализов и т. д. Она была ошеломлена. Обалдение её было настолько велико, что вытеснило ужас, и она встретила меня на следующий день с широко открытыми глазами, в которых не было и слезинки.
– Саша, ты что? – только и спросила она.
Признаюсь, такие мелочи, как предвидение будущего дня дались мне с трудом, неимоверным, длительным усилием, но так всегда бывает со всякой мелочью, ибо настоящие прозрения даются молниеносно и часто непредсказуемо. Поэтому я довольно резко сказал ей:
– Соня, слушай меня внимательно. Я твой брат и желаю тебе только добра. Но я не только твой брат, а гораздо больше…
И пошло!
Прежде всего, я озвучил перед ней её самые секретные, затаённые, взлелеянные мысли, которые она длительное время таила в себе. От такой шоковой терапии она сжалась, как пойманная мошка, и только прошептала: «Помолчи… не надо».
И тогда только мне удалось убедить её в моём всевиденьи. И это всевиденье моё говорило ей о том, что она будет жить… И она сломилась в лучшую, солнечную сторону.
Бедная Сонечка! Она встретила приближающийся (временный) уход своего сознания со сцены так называемой жизни с трепетом, но не с ужасом. Операция прошла удачно и без тревожных последствий. Я всё время посещал её и после. Потому что не мог забыть нечеловеческий ужас в её глазах перед воображаемым исчезновением навсегда, смертью, так сказать.
Моя цель была выбить из её головы этот бред, который она принимала за реальное чудовище. Она ослабла, мучилась, но дикая радость от того, что она выжила, двигала её ум только в одном направлении: разрешить загадку смерти, убить бездну. Она верила мне, сходила с ума от неописуемого счастья, когда я приходил. И я приступал к немедленному духовному излечению. Мои аргументы были традиционными, они известны, но я добавил кое-что о весьма экзотическом из собственного опыта.
Вдруг с какой-то стремительностью, параллельно физическому выздоровлению, она ясно осознала, что никакой смерти как конца её существованию – нет, и такого не может быть.
Чудовище оказалось химерой, словно специально созданной современной цивилизацией циклопов и роботов.
Но она была живая, как, впрочем, и многие другие люди вокруг, большинство даже, окружающие меня и мою семью, к примеру. Казалось, эта удивительная цивилизация должна была проглотить, разжевать и выбросить в подвалы ада – ан нет! Вопреки всему.
Я это ясно вижу: грязь и падение не уничтожили вертикаль. Это весьма таинственно, но это так. Россия, не сдавайся!
Но Сонечка моя вообще оказалась на редкость удачливой в метафизическом отношении. Как выздоровела – взялась веселиться, пить вино, радоваться каждой секунде своего бытия, но в то же время бросилась читать ту литературу о существе человека, которую я ей рекомендовал…
Но вскоре я потерял её из поля повседневного общения. Я женился на Римме, словно явившейся из ниоткуда.
Отец припас для меня однокомнатную квартирку, а Соня осталась с родителями в нашей трёхкомнатной.
К тому времени я приобрел феноменальные, неожиданно для меня, знания нескольких языков, и потому существовал безбедно. Это, наверное, произошло по наследству от отца.
Потому к этому времени и он изменил своё представление обо мне как о придурке.
История моя с Риммой была в меру гротескна и сюрреальна. Почему я её более или менее полюбил – теперь уже не помню. Она была глазной врач. Главное для меня было убедить её оставить для меня пространство и время для периодической ежедневной медитации и более чем медитации.
Она скрипела зубами, но в чём-то соглашалась. Я убеждал её, что это мне необходимо для здоровья и сохранности.
В остальном я её устраивал. Верила она только в свои глаза, и то в смысле физического зрения.
Я в первое время был ею доволен, но смешила она меня часто.
Она не понимала, почему я порой чуть ли не хохотал откровенно над самыми банальными и житейскими её рассуждениями или это её чуть-чуть пугало. Она вздрагивала даже иногда.
По душе Римма была проста, но, по большому счёту, она не могла во что-либо верить, – основательно. Любое убеждение в чём-то пугало её и вызывало глубокое недоумение. Больше всего она не верила в себя, в своё существование. Оно всегда казалось ей неопределённым и шатким.
– Вот-вот пропадёшь на этом свете, – бормотала она порой себе под нос, готовя обед.
На мои занятия медитацией она смотрела с ужасом, но ужас гасился любовью.
За что она меня любила, было совершенно непонятно, и, прежде всего, ей самой. Римма не просто принимала меня за другого человека, за того, кем я не был, порой она признавала меня не за человека, а, скорее, за существо: тихое, скромное, но крайне загадочное. Я и сам не знал, за что я более или менее полюбил её, и свыкся на первое время.
Вместе с тем, с течением времени я обнаружил, что больше всего на свете Риммуля любит спать. Она могла спать и днём, и ночью, в кресле, на столе, если бы ей этого захотелось, везде, в любой дыре этого мира.
Моя Сонечка, с её чуть-чуть истеричным интересом к метафизике, смерти и бессмертию, вызывала у неё отвращение.
– Ну и сестрёнка у тебя, – сказала она мне как-то, – чудовище какое-то, а не человек. Она что, действительно хотела бы жить вечно?
Я, помню, тогда резко её оборвал, попросив не называть мою сестру «чудовищем». Она, зевнув, извинилась и сказала, что хочет спать. Но я прервал, спросив:
– А ты, что, действительно равнодушна к своей смерти?
Римма усмехнулась.
– Нет. Я к ней отношусь полюбовно.
– Это как?
– Саша, в чём дело, в конце концов? – ответила она, опять зевнув. – Тоже мне проблема! Что страшного в смерти? Каждый вечер мы делаем это, когда засыпаем… Ну заснём навсегда… Ну кукарекнем раза три в могилке, а потом замолкнем. Чем плохо-то?
Я, естественно, и так, без лишних слов, видел суть её личности и, в конце концов, любил её за это… Ну, что ж, проспит где-нибудь в уголках Вселенной и продолжит, так сказать, миллиарды лет, пока не проснётся. Впереди – Вечность. Всё-таки лучше, чем ад. А я ей помочь в данной ситуации, увы, не мог. Против Промысла Господнего никак не пойдёшь.
Но года через три такой тихой жизни мы разошлись, и именно полуласково. Точнее, мы вовсе не разошлись окончательно.
Она заявила, что её постоянно раздражает моя сестра (Соня часто, конечно, часто приходила ко мне), но особенно медитации и, вообще, мои состояния не от мира сего.
– Я – не дура, сама понимаю, что от этого надо бежать, уходить куда-то, – объясняла она. – Но я-то причём? Из-за тебя мне снятся неприятные сны. А я хочу покоя.
Я совершенно не возражал. Она переезжала к родителям, и наш брак (кстати, гражданский) стал как бы прерывным. Так мы договорились. Иными словами, периодически она, как блуждающий сонный огонёк, появлялась в моей квартире, временно, а потом опять исчезала в свой покой.
Мне стало, может быть, полегче.
Главное, что я продолжал упорно, используя то, что дано в глубинах мировой духовной Традиции (и, конечно, не забывая о собственном опыте), пробиваться к единственно важному для меня. К тому, кем я был до этого нелепого воплощения в физическом мире, в каких мирах и где я бродил. Воплощение в таком грубом, падшем, словно ошибочно созданном мире, естественно, влечёт за собой такую потерю высших способностей души, что сводит их к минимуму. Чтобы знать, надо умереть… Но я преувеличиваю, пусть этот мир агонизирует уже несколько тысячелетий, но в нём тайно содержатся такие духовные возможности, которых нет ни в раннем, ни в каком-либо золотом веке. Потому нельзя быть односторонним. Я быстро усвоил те знания, которые содержались в великих или даже полутайных книгах, и всё это совершенно нормально. И, кроме того, видимо, в агонии скрыты и потом открываются глубочайшие тайны. Весь тварный мир, по существу, – не что иное, как пульсирующая агония. Но эта агония ведёт в пучину Вечности, в бездну Бога в самом Себе… Но хватит. Пока что я не могу пробиться даже к самому себе. Не к своему Вечному Началу, к неуничтожимому высшему Я или, иными словами, к духу во мне, а к этой загадочной, парадоксальной, блуждающей и непокорной части «моего бытия», которая называется душой. Чего бы ей блуждать по всей Вселенной, когда она соединена с таким вечным убежищем, как то, что в разных традициях называется то образ и подобие Божие, то просто Бог, то Атман, то есть высшее Я, абсолютный субъект? Уж не хочет ли она, душа, поглотить своими блужданиями дух? Ха-ха-ха!..Я нарушаю правила божественной игры… Но, наверное, так и надо. Надо моей безумной, бесконечной, рвущейся в беспредел русской душе. Несомненно, я в этом уверен, что моя душа – изначально русская, но несколько заблудившая… Я не могу пока точно прояснить, насколько глубоко я погружён в космологическую Россию, в инварианты Вечной России. Что-то брезжит в моём уме, но я определённо знаю, что я как-то уклонялся от финального пути в Россию Вечную и блуждал в иных мирах, далёких от России… Видимо, что-то случалось непредсказуемое… В том числе и это попадание в эту Россию, где я сейчас, в Россию, связанную с физическим миром. Воистину, это тяжело. Тяжело видеть в таком опасном положении моих близких, моих соотечественников, просто русских и русских по духу, и других, всех тех, кто живёт в России и любит её. Да и всех людей на этой планете, в этом срезе её, жалко. А помочь?.. Можно и нельзя. Потому что я с очевидностью вижу, что Россия эта, зажатая страшной эпохой падения земного человечества, должна по промыслу Божьему пройти этот мучительный отрезок её исторического пути, в который я и сам попал. И я вижу, к сожалению, что я брошен сюда не для того, чтобы «спасать», а, видимо, по какой-то иной причине, касающейся только меня…
…Между тем, время, земное время, а не то Вечное всепоглощающее Время, упорно шло и шло. Сонечка моя подрастала, и меня она с каждым годом всё более и более изумляла. Я вёл почему-то отрывочные записи, вроде дневника, но и так многое врезалось в память, видимо, навсегда.
Шёл уже 21 век, Россия выкарабкивалась из пропасти, в которую её хотели толкнуть. Я часто проводил время и работал, кстати, – переводил на даче родителей в Болшеве. Туда, конечно, заезжала и Сонечка, где-то уже Софья Семёновна, так сказать. Шучу. Ей шёл двадцать первый год, как появился, вроде бы, муженёк, скорее, «друг» – «любовник» звучит несколько неприятно. Дело в том, что жили они вместе не постоянно, как-то довольно свободно, не навязываясь друг другу. Родители надеялись, что они всё-таки вступят в нормальный брачный союз – молодой человек этот, Антон Енютин, им нравился. Мне – не очень. Но на это воля Сонечки. Был он, как и она, по роду профессии книжный график, пусть и учащийся ещё. Из хорошей семьи, его корни – в русском дворянстве. Но по характеру Антон был крайне тихий, ну до невозможности тихий, даже мышку превосходил он в этом отношении. Молчаливый такой, но в своём деле талантлив, без всяких комплексов и страхов. Тих он был, мне кажется, от уверенности.
Может быть, Соню всё это устраивало, цинично говоря. Но какая-то почти незримая внутренняя связь между ними, несомненно, была. Однако изумление, которое вызывала у меня моя сестра, было иного порядка. Соня с такой легкостью и глубинным интересом овладевала метафизическими науками, что сами индусы развели бы руками. К двадцати четырём её годам, к примеру, я подсунул ей сложнейшую работу Рене Генона о множественности миров, шедевр эзотерических концепций, и что же? Она проглотила это молниеносно, и по её замечаниям я понял, что она вошла в тему. Тут уж мне осталось только развести руками….Она изменилась даже физически; в том смысле, что её природная красота потеряла лёгкий налёт женского инфантилизма и стала какой-то загадочной таинственной красотой. Уж не множество ли миров вселились в неё?
И вот тогда в нашу жизнь вошли эти двое. И все из моего небольшого круга общения. Друзья, так сказать, где-то настоящие, где-то более или менее. Один – Миша Сугробов – был на год моложе меня, человек такой широкой, как русские степи, души, что в неё вмещалось всё: от метафизики до безумных, но в то же время обуздываемых запоев. Мы и безумие научились контролировать силой воли.
Другой – Денис Гранов, того же возраста примерно – был, между прочим, не совсем человек даже. Но об этом потом. Сам он, конечно, об этом не подозревал.
Сугробов был бард и эссеист. Гранов – художник. Но это к сути Гранова не имело никакого отношения.
Гранов наводил ужас на Римму, и, когда она первый раз его увидела, то не появлялась у меня два месяца. И звала к себе, в уют, в сонное царство, с пряниками и самоваром. Всё мне твердила потом, что жить во сне – самое лучшее, а краше сновидений ничего нет на свете. И только тогда, когда Бог погрузит всю Вселенную в сон, наступит всемирное счастье. Так уверяла моя Римма со слезами и пряниками.
Собирались мы втроём, бывало, на даче, особо любили зимой, когда кругом снежная вьюга, сугробы, и дача душевно скорее напоминала медвежью берлогу, чем дом.
Сонечка грезила где-то в соседней комнате, а мы сидели на зимней террасе – и за стеклом видны были ледяные и снежные чудеса русской зимы.
Сугробов был на вид диковат, но крайне образован. Знал художников чёрт-те какого века. Но из литературы, из прозаиков, по высшему счёту любил только Льва Толстого и Достоевского, как-то объединяя их, таких как будто бы непохожих, в нечто родное и единое. Поэзию любил всю без особого различения. Широколицый, блаженно-мешковатый, он пронизывал окружающих взглядом своих голубых глаз.
Гранов же Денис был, как ни странно, внешне немного похож на Сугробова, но с совершенно иным выражением лица. Оно, прежде всего, довольно часто менялось, иногда прямо на глазах.
То вдруг возникала ярость, причём такая, что создавалось впечатление, что это существо вот-вот встанет и ударит первым попавшимся бревном по голове. Кто бы это ни был, даже женщина. Потом внезапно всё менялось, и лицо Дениса охватывало весьма и весьма депрессивное выражение – результат сумасшедше-глубинной депрессии, которая, к тому же, появлялась ни с того, ни с сего, без всякой внутренней причины. Но ещё на его лице царила печать какой-то всеобщей непонятности и потерянности. Точно Гранов не понимал, где он находится, почему он тут, и тогда окружающий мир он окидывал взглядом человека, упавшего не с луны, а откуда-то дальше. Но то была чистая иллюзия, ибо, в конце концов, ниоткуда он не падал, а взгляд его, выражающий полную одураченность, имел другие причины. Но в целом он, всё-таки, контролировал себя, как мог. Бревном, точнее, поленом, укокошил только один раз, и то подвернувшуюся под беспричинный гнев собачонку. Но мебель ломал.
Такова была наша компания.
Бывал ещё один, но о нём даже упоминать пока не хочется.
Началось у нас с Грановым всё с того, что однажды летом на пресловутой даче он остановил меня, когда я выходил из деревянного домика в нашем саду. Он гостил в это время у нас.
– Саша, – проговорил он, взяв меня за пуговицу моей рубашки, – скажи мне, кто ты?
И он поглядел на меня отсутствующе-пристальным взглядом.
Я напрягся, потому что в его взгляде темнела какая-то разгадка. Или?.. Неужели ты не знаешь меня? – спокойно ответил я.
– Не мучай меня, – был ответ. – Я чувствую, что ты не отсюда. Скажи, откуда ты? Где ты существовал прежде?..
– Почему тебя это так интересует?
– Я чую, что ты знаешь многое скрытое…
– И что?
– Ты знаешь, кто я, какой судьбы. Ты можешь мне помочь… Я мучаюсь, не зная о себе ничего. Даже дату своей смерти я не знаю…
У меня удивительная память на то, что происходит здесь. Я помню точно этот разговор. Что мне было делать? Ведь я, к ужасу своему, понимал, кто он, и кем он был до рождения здесь, и почему на самом деле он мучается. Но ответить искренне я не решался. Такая искренность могла дорого стоить.
А он смотрел на меня как волк на свою добычу. Скажи мою тайну, и всё. Сумасшедшая и в то же время почти дьявольская улыбка появилась у него на его лице.
Он присел на пенёк.
– Я уже давно намекал тебе. Но ты уходил… Знаешь, если ты не ответишь, а ты знаешь обо мне всё, – я просто прирежу тебя. И в душе не дрогнет. Прирежу, и всё. Мне противен этот мир…
Большая голова его одеревенела от мыслей.
Я осторожно подошёл к нему сзади.
Он сидел неподвижно, внутренне огромный и дикий, но очень образованный на язык.
Я поцеловал его в затылок и сказал:
– Не ври. Ты меня не прирежешь. Я мог бы тебе кое-что рассказать, но ты ещё не готов принять такие новости о себе. Подожди немного.
– Сколько ждать?
– Сколько надо. Но недолго. Только ответь, почему ты решил, Денис, что я эдакий знаток тайн рождения и смерти, на небе и на земле? Я же тихий, и сестру свою люблю…
Денис встал с пенька.
– Пойдём в дом.
И дальше весь день не проговорил ни слова. И я молчал по отношению к нему.
Пришла в мою комнату Соня. Она удивилась нашему молчанию, взяла гитару, и, словно забыв о метафизике, запела… о какой-то разлуке… и о том, что могила никогда никого не разлучит. Я удивился, Соня редко так оказывалась простой доброй девушкой. Явился Сугробов и явно застонал от радости, что увидел поющую Соню.
Даже Денис дурно как-то повеселел. Всё-таки без неприятности не обошлось, – Гранов придавил ногою мелькнувшую, было, мышку. «Не будет мелькать», – махнул он рукой.
– Не махай, Денис, – поучил его Сугробов, – мы не прохожие – ни здесь, ни там…
И потом всё закружилось в нашем обычном общении…
…Из всех моих многочисленных приятелей и полуприятелей (из разных кругов, в основном, всё-таки, с налётом эзотеризма) само собой как-то избрались три отключённых от земного бремени человека.
Двух я уже описал, как всё равно родных. Но добавлю, что Денис жил одиноко, с женщинами вёл себя беспорядочно, хаотично, но умеренно. Работал мало, в основном рисовал картины. Свободное было существо, одним словом.
Сугробов же Миша потерял жену – умерла во время родов. Зато сын, Алёша, сохранился, и, любимый, делил восходящую жизнь свою с отцом и бабушкой с дедушкой. Сугробов писал свои эссе смело, мысль его порождала самые причудливые изображения…
Но был ещё третий – Евгений Солин, нашего поколения человек, со своей женой Викой и дочкой-малышкой Анечкой. Последний был до того необычный субъект, что его прятали от чужих глаз. Но об этом потом.
Главным качеством Жени… Да нет, просто скажу: был он человек абсолютно ошеломлённый. Поэтому чаще молчал. Зато жена его, Вика, тоже была ошеломлена, но не метафизически, как Женя, а по жизни, земной, простой и чудовищной. Более всего ошеломилась она не только от своего мужа, но ещё более от дочки своей, Анечки. И ошеломление её стало полубезумное и лихое, говорливое. Нестандартная, конечно, явилась она на свет, какие уж тут стандарты…
Такова была наша внутренняя компания.
Всё кружилось неплохо для души – и влюблённость Сугробова в Сонечку, и её таинственность, и тихий её муж Енютин, рисующий монстров, и всё это общение, обогащающее каждого из нас, но основную напряжённость вносил Денис. После той жутковатой сцены в саду, он внёс в нашу компанию, в наш круг, идею о том, что я тщательно скрываю от всех некое тайное знание, и, следовательно, я – человек во тьме для всех. Но больше всего его интересовала собственная личность. И потому он ждал от меня какого-то откровения на свой счёт. Я отлично понимал корни его тревоги, то уходившей в дикую депрессию, а то – ещё хуже… Прирезать меня он, однако, никак не мог: не тот человек. На этот счёт я не беспокоился. Но что-то жуткое было в его безмолвной тоске, в его взгляде, обращённом ко мне: ты всё знаешь! Но я видел, что он ещё не готов. Солин, по крайней мере, молчал. Его молчание, при всей странности, никого не мучило, кроме крыс. У нас на даче они внезапно возникли, но тотчас исчезли после его появления.
Впрочем, видимо, это было причудливое совпадение.
Но всё же сущностное молчание его кончилось. Именно поэтому одна наша вечеринка на даче в Болшево так врезалась мне в сознание. Постараюсь восстановить в деталях, как было, тем более, свои «дневниковые» заметки.
Солин приехал раньше всех, один, сказав, что Вика приедет чуть позже. Я хотел умилить его хорошим чаем из Индии, за столом в саду, но он вдруг отозвал меня куда-то в сторону под старое дерево, словно оно могло подслушать его откровения. Криво улыбнувшись, он поведал мне про себя. На самом деле всё оказалось серьёзным и необычным. За свою жизнь Солин прошёл много кружков и метафизических увлечений, не брезгуя даже оккультизмом.
– Но всё это само собой не то чтобы исчезло, но как-то притупилось, поблекло… Все мои, так сказать, увлечения и практики – для тебя не новость, Саша, – сказал он.
– Но почему поблекло?
И он объяснил: с тех пор как стали возникать, редко, но периодически, простые, но странные явления. В сознание, в центр, стал падать некий луч, тихий, до безумия отдалённый – от всего того, что известно в духовной Традиции и описано там. Ничего неописуемого, ничего божественного, насколько божественное или его проявления известны гуру, святым, пророкам и т. д.
Разумеется, никаких видений, ничего болезненного или разрушающего. Просто на какие-то мгновения луч – откуда-то из такой запредельности, о которой ничего сказать невозможно, даже в смысле неописуемости и т. д. Просто знак, что, помимо всего того, что известно в религиях и метафизике, есть такое запредельное, которое не имеет ко всему перечисленному никакого отношения. Луч как знак того, что такая запредельность существует.
– Что ты скажешь? – спросил, наконец, Солин.
– Всегда есть вероятность невозможного, – ответил я. – Странно. Но с таким лучом шутить нельзя.
– Он не несёт ничего угрожающего. Лишь знак о запредельном. После этого я как-то притих в плане моих духовных исканий. Они стали для меня какими-то неопределённо-бесконечными. Всё, что было тайной и молчанием, стало обыденным.
Я вздохнул.
– Не преувеличивай. Неведомый луч – сам по себе, а то, что мы называем высшей реальностью – само по себе.
Он кивнул головой.
Откровенно говоря, я был поражён. Солин всегда отличался глубинностью, и в адвайта-веданте тоже. И если он интерпретировал всё верно, то… Но за чаем я его утвердил.
– Женя, – сказал я, – самое главное – это собственное спасение, точнее, освобождение, реализация своего вечного начала… Если ты не бессмертен, так сказать, точнее, не вечен, то всё падает в пропасть, в том числе и твой луч. Личная вечность, неуничтожимость должна быть гарантирована. А после – хоть танец абсолютно невозможного. А до этого ничто, даже невозможное, не должно сбивать нас с толку. Знать об этом луче можно, но не влезать туда…
Он вяло согласился.
Пришла Вика, весёлая, щебечущая, лихая. Беспокойно взглянув на Солина, она потребовала водки. Рюмашку, конечно.
В этот вечер тьма была какая-то просветлённая. Деревья в саду выделялись, как живые – вот-вот задвигаются и будут бродить по участку. Наконец, подъехала долгожданная машина во главе с Сугробовым. Гранов и Соня моя сидели позади. Денис ещё прихватил с собой свою молоденькую двоюродную сестру, студентку. Она была также знакомая Сугробова. Звали её Рита. Родители наши с Соней отсутствовали. И решили всем остаться на ночь на даче. Где-то недалеко когда-то жила Цветаева.
Постараюсь описать, даже в скрытых чертах, этот слегка безумный вечер.
Расселись мы в саду под деревьями, за удобным столиком, кругом зелень, словно ограждающая нас от шума и грохота мира сего.
И сразу стало уютно и добродушно. Душа в душу. Покой и ласка. И водка, вино, к тому же, хорошие. Но примерно через часок нарушили всё крики соседей. Вышли взглянуть. Оказалось, на нашей улице, на противоположной стороне, где-то на углу, пожар. Горит дача, причём весьма богатая. Заглянули с улицы, дико кошмарное пламя охватило участок, слава Богу, довольно далеко от нас. Языки огня с жадной настойчивостью рвались в небо, точно стремясь и его поджечь. Дым точно поглощал воздух. Хлопотали пожарные. Собаки выли так, будто всему собачьему миру пришла смерть.
Особенно бесилась соседская собака, злобная, смелая и жестокая, она не выла в страхе – рычала на бедствие. Я заметил, что месяц назад нашли труп недалеко от нас, на углу. Загрызла человека собака. Чья – неизвестно, но, на мой взгляд, это соседская, она иногда как-то вырывается на улицу, и тогда берегись тот, кто жив.
Пожар, шум и вой не утихали. Мы плюнули на всё и вернулись обратно – отдыхать.
Выпили, конечно, слегка, и Денис попросил слова.
– Когда даже чуть-чуть выпьешь – внутренней цензуры нет, – заявил он и пошёл в следующем духе:
– Друзья, – начал он. – Я, кстати, прекрасно зная английский язык, много путешествовал, побывал даже в Бразилии. Видел мир, и снаружи, и изнутри, со стороны человеческих душ. Да и стоящими книгами об истории мира сего баловался. И моё заключение: мы живём в больном, сумасшедшем мире, который по концентрации зла почти не имеет себе равных среди других миров. Я, конечно, исключаю ад. Короткая жизнь, смерть, болезни, бесконечная кровь и войны, трупы, самоуничтожения, духовная тупость, следовательно, обречённость после смерти, перманентные катастрофы, болезни, ненависть, вечное насилие и страх, страх, постоянный крадущийся всесильный страх, заползающий в души человеческие и порабощающий их.