bannerbannerbanner
Реформатор. Новый вор. Том 2.

Юрий Козлов
Реформатор. Новый вор. Том 2.

Выходило, что у смысла и бессмыслицы равные права на су- гцествование, и единственное, что их разделяло, – это… то, что ничто их не разделяло.

Никита наконец-то ухватил за кончик суровую нить беспокойства, прошивавшую его жизнь. В школе, на улице, во дворе, даже и в телевизоре мир был не то чтобы статичен, неизменен, но (в основном) предсказуем и (отчасти) понятен. Дома же, в особенности в такие вот вечерние сидения на кухне, – подвижен и виртуален, как комьютерное изображение, самосклады- ваюгцаяся и саморассыпаюгцаяся же мозаика. Отец, мать, Савва представали разрушителями смыслов, провозвестниками некоей ментально-бытийной революции, суть которой, как открылось Никите, заключалась именно в перманентном «мозаировании» смыслов, неустанной виртуализации предсказуемого и понятного. Грубо говоря, где раньше главенствовал ключ и, следовательно, сторож, определявший, кого можно, а кого нельзя пускать в дверь, теперь главенствовала отмычка и, следовательно, вор, пускавший… кого?

Вот он, подумал Никита, краеугольный камень бытийной революции: вместо смысла – бессмыслица, вместо сторожа – вор! А если, продолжил мысль, таков краеугольный камень, то каково же здание? Отец, мать, Савва определенно не являлись ни ключниками в старом мире, ни ворами в новом. Никита вдруг догадался, что они – зеркала, в которых скользят, меняются, появляются, исчезают, превращаются в собственную противоположность смыслы.

Единственно, Никита не понимал: кто должен смотреть в эти зеркала и что этот «кто» там должен увидеть?

Может быть, я, подумал Никита.

Когда-то Савва научил его, как искать ответы на вопросы, на которые, как представлялось, нет ответов. «Это в высшей степени просто, – помнится, рассмеялся Савва, – вот только не всегда возможно с кем-то поделиться своими открытиями». Савва сказал, что достаточно всего лишь ясно сформулировать вопрос в собственном сознании, а затем всего лишь… закрыть глаза. Первое, что увидят закрытые глаза, и явится ответом на поставленный вопрос.

Никита зажмурил глаза и увидел… девушку-дельтапланеристку, отважно летящую сквозь ночь… Неужели во ввинченную в бетон на манер раскрашенного многоголового бронебойного шурупа церковь?

Предполагаемый (если верить Савве) ответ на не сформулированный Никитой вопрос носил нестандартный, скажем так, характер, но Савва утверждал, что самые, на первый взгляд, дикие ответы как раз и есть самые правильные. Ибо Бог, Вечность (кто отвечает) изначально шире любого сформулированного (или не сформулированного) человеком вопроса. Просто человек не всегда это понимает.

…Отцу решительно не нравилась новая (после преобразования ассоциации молодых философов в партию с говорящим названием «Союз конформистов») работа Саввы. В некоем сомнительном фонде Савве платили огромные деньги за совершенно непонятные (и, как подозревал отец, вредные) исследования в области… национальной идеи.

Фонд так и назывался – «Национальная идея», сокращенно – «Нацид». Нацидами, стало быть, можно было именовать сотрудников этого фонда.

По всей видимости, хоть он в этом и не признавался, отца раздражал и беспокоил факт неожиданной конкуренции. В своих статьях в «Солнечной революции», «Прогрессивном гороскопе», «Натальной карте» и «Третьей страже» он тоже исследовал национальную идею, причем не просто исследовал, а, как говорится, закрывал тему. Отцовские труды были материальны, точнее, материализованы: их хоть и с трудом (не каждый знал где раздобыть редкие издания), но можно было прочитать.

А вот чем же занимался Савва, было совершенно неясно.

Наверняка отцу не нравилось, что ему денег за очевидные труды не платили, Савве же – неизвестно за что – еще какие! Получалось, что невидимые миру Саввины поиски национальной идеи пролегали среди тучных нив и стад, в то время как по достоинству оцененные знатоками – читателями «Натальной карты», «Солнечной революции», «Прогрессивного гороскопа», «Третьей стражи» – отцовы – в ледяном призрачном внемате- риальном астрале.

Всем своим новым – бессребреннически-вневременно-ду- ховным (плащ-мешок, бурые джинсы, овальные, общего цвета всесезонные ботинки, свалявшаяся круглая шерстяная шапочка, но при этом острый иронично-скептический взгляд из-под неухоженных бровей) – видом отец хотел продемонстрировать, что он выше денег, но (по жизни) получалось, что он всего лишь демонстрировал, что их у него нет.

Как, впрочем, не было их тогда у подавляющего большинства граждан России.

Поэтому отец никого не мог удивить.

Не утратившие чувства реальности окружающие смотрели на него как на идиота. То, что у него нет денег, – это было видно невооруженным взглядом. То, что он сочинял умные статьи для малотиражных эзотерических изданий, – знали сам отец, его близкие, редактор и редкие читатели этих изданий. Но читатели не знали отца в лицо. Таким образом, две прямые – бессре- бренничество и интеллектуальная мощь – не могли соединиться и наполнить в глазах окружающих образ отца желаемым содержанием. Налицо было выпадение из социальной ниши (гнезда). Эдаким состарившимся двуногим птенцом бродил отец, не понимая: как, когда, почему и за что все это с ним случилось?

Вроде бы нацидский фонд был частной организацией, однако же у Саввы моментально образовался разноцветный веерок пластиковых кредитных карточек и ламинированных пропусков с печатями, мерцающими гербами-голограммами, позволяющими ему (своим ходом и на колесах) проникать всюду и одновременно запрещающими имеющим на это право интересоваться как личностью самого Саввы, так и тем, кто и что у него в машине.

Савве выделили (служебный) черный джип, на котором он носился по Москве как хотел, пихая в нос гаишникам и омоновцам переливающийся, как змея свежей чешуей, пропуск с лаконичной фразой: «Проезд всюду».

«Так летишь, браток, – заметил однажды ему ироничный капитан, – что неровен час размажешь ее об асфальт, националь- ную-то идею…»

Вот и сегодня отец вдруг безо всякого к тому повода заявил, что безнравственно работать в организации, цинично жирующей, в то время как народ скорбно бедствует.

Савва не согласился с отцом, с некоторых (как выгнали из газеты) пор полагающим себя частицей этого самого скорбно бедствующего народа.

«Скорбно бедствующий народ и цинично жирующие отдельные личности – суть сообщающиеся сосуды, – сказал Савва, – случись даже атомная война, сгори все к чертовой бабушке, и тогда на, точнее, под пепелищем отыщется бункер с цинично жирующей сволочью».

«К чертовой бабушке, – задумчиво повторил отец, – еще иногда говорят: к чертовой матери. Почему никогда не говорят: к чертову отцу, чертову дедушке?»

«Понятия не имею, – удивленно посмотрел на отца Савва. – Говорят что угодно, точнее что хотят, еще точнее – что в голову взбредет».

Воистину, «на воздушном океане без руля и без ветрил» застольная беседа «тихо плавала в тумане». Точнее, не тихо, а вязко и бестолково.

«Значит, у черта есть мать и бабушка, но нет… отца и дедушки?» – не унимался отец. Вполне возможно, он собирался написать на эту тему статью в «Солнечную революцию», «Прогрессивный гороскоп», а может, в «Третью стражу» или «Натальную карту».

«Над этим можно думать сколько угодно, а можно вообще не думать, – заметил Савва. – Это называется дурная, в смысле, непродуктивная, бесплодная, тупиковая и так далее бесконечность. Она опрокинута в бытие, которое, как известно, определяет сознание. Потому-то народ скорбно бедствует, а отдельная сволочь цинично жирует, что тебя занимает, почему у черта есть мать и бабушка, но нет отца и дедушки. Если бы существовала единица измерения мысли, я уверен, в России у нее был бы самый низкий, ничтожный коэффициент полезного действия. Беда русских людей в том, что их мысли расходуются в лучшем случае ни на что, впустую, в худшем – им же во вред».

«По-твоему, это будет длиться вечно?» – поинтересовался отец.

«Не знаю, – ответил Савва, – ведь существует так называемое универсальное мерило всего и вся, а именно человеческий век, то есть так называемая среднестатистическая жизнь. Мир устроен так, что на протяжении этой самой среднестатистической человеческой жизни все начавшееся обязательно должно закончиться, то есть прийти к некоему, пусть даже суперстремительному, итогу, а все закончившееся… снова, пусть даже совершенно внезапно, начаться, чтобы… уйти от этого самого итога. Два эти встречные движения некоторые считают двумя жерновами, размалывающими жизнь».

«Когда же закончится то, что продолжается сейчас? – спросил отец, – И что начнется?»

«Исторический опыт свидетельствует, – ответил Савва, что обычно это заканчивается или наведением – восстановлением – социального порядка, то есть приведением цинично жиру- югцих и скорбно бедствующих к единому, как правило, невысокому в смысле жизненных стандартов знаменателю, так сказать, унификацией эпитетов “цинично” и “скорбно”, или… революцией, что в нашем случае маловероятно, если конечно, – усмехнулся, – не иметь в виду “Солнечную революцию”».

«Почему же маловероятно? – не согласился отец. – Революционная ситуация налицо: верхи не могут, низы не хотят».

«А может, – словно и не расслышал его Савва, – все закончится чем-то третьим, на что в глубине надеются как цинично жирующие, так и скорбно бедствующие. Неужели ты до сих пор не понял, – посмотрел на отца, как учитель на тупого ученика у доски, – что суть происходящего, длящегося, именно в исключении революции из мирового исторического времени, ликвидации революции, как класса?»

«Что же это за третье? – спросил отец. – “Третья… стража”?»

«Бесконечное свободное падение во времени, пространстве, религии и морали, – обьяснил Савва, – болезненно-сладостное бытие в новых – совершенно невозможных для прежнего состояния массового сознания – условиях. Это на первый взгляд зыбкая, случайная, но в действительности очень прочная социальная конструкция, совершенно исключающая революцию как способ разрешения вопиющих противоречий. Точнее, исключающая ее в виде действия, но допускающая, даже поощряющая в виде рассуждения. Скорбно, как ты выразился, бедствующие живут надеждой, что им повезет и они перейдут в разряд цинично жирующих. Цинично жирующие живут надеждой, что им будет позволено жировать вечно, то есть до самой смерти. Все как бы столпились у автомата, выплевывающего счастливые билеты, у рулетки с бегающим шариком. В казино, в игорном притоне, да, конечно, может возникнуть драка с поножовщиной, даже перестрелка, но… не революция. Какой ты, к черту, революционер, если сидишь за зеленым сукном, – спишь и видишь, как бы слупить джекпот? Это третье, – добавил задумчиво, – я бы охарактеризовал как теорию отложенного выигрыша. Она универсальна, эта теория, и вполне применима ко всем слоям общества, любым стоящим перед обществом – социальным, экономическим, геополитическим и так далее – проблемам».

 

«Значит, вот какую национальную идею вы там разрабатываете?» – неодобрительно покосился на Савву отец.

«А другая в России сейчас и невозможна», – развел руками Савва.

«Почему?» – нахмурился отец.

«Потому что в массовом сознании отсутствует само понятие справедливости, – ответил Савва. – Оно уничтожено вместе с понятием революции. То есть само понятие, может, и не уничтожено, но понятие пути к нему уничтожено. Так ворвавшиеся в Древний Рим германцы в шкурах тупо смотрели на Колизей, но совершенно не представляли, как он мог быть построен».

«Если, конечно, они вообще задавались данным вопросом», – заметил Никита.

«Кем же все это уничтожено?» – спросил отец.

«Да все ими же, – усмехнулся Савва, – Ремиром и Енотом».

«Значит, вы намерены превратить жизнь на земле в ад, чтобы смерть показалась людям раем?» – задал отец странный и, как показалось Никите, совершенно не вытекающий из предыдущих умопостроений вопрос. Как если бы на сковородке, где жарили яичницу, вдруг возникли… цыплята табака.

«Знаешь, где скрывается Вечность, если дьявол, как некогда заметил Шопенгауэр, скрывается в типографской краске? – превратил цыплят табака в… шаровые молнии, в вылетевший в форточку пчелиный рой (?) Савва. – В поиске смысла там, где он отсутствует, как говорится, по определению».

«То есть, – усмехнулся отец, – в национальной идее?»

Никита вдруг подумал, что он не на отмели, а на каменно-пе- ресохшем дне реки общей крови. Кровь (вода), возможно, протекала там в незапамятной (юрской) эпохе. На нее, возможно, тупо (как германцы в шкурах на Колизей) смотрели с берега сухопутные динозавры, возможно тиранозавры. Другие динозавры – птеродактили – пролетали над ней на перепончатых крыльях. И, наконец, третьи – ихтиозавры – сидели в реке, выставив наружу спины с перепончатыми, как вееры, аккумулирующими солнечное тепло гребнями. Но река давно и бесследно растворилась во времени, кристаллизовалась рубиновыми вкраплениями в прибрежных скалах, виртуально сканировалась в зрачках канувших в слепые нефтяные горизонты динозавров. Отчего-то пришли на ум… Кремлевские звезды. Как высоко, подумал Никита, вознеслась, воссияла над миром окаменевшая кровь.

Мысли бродили в голове, как стадо вольных баранов.

Чем дольше Никита над всем этим размышлял, тем отчетливее уверялся, что должно быть что-то, во имя чего происходит то, что происходит, и что в этом «что-то» странно, если не сказать противоестественно, соединились Кремлевские звезды и овальные отцовские ботинки, «Прогрессивный гороскоп» вкупе с «Третьей стражей», «Натальной картой», «Солнечной революцией» и богиня прохладных вод Сатис, мумифицированные в подземных нефтяных горизонтах динозавры и седая прядь на виске Саввы, метеорит, убивший старуху, и шумящие за окном листья, неурочное октябрьское тепло и облитый солнечной глазурью дельфин, некогда взлетевший над крымской скалой, яко птица. Все, что видел и слышал, о чем думал и не думал Никита, без видимой тесноты (и смысла) вмещалось в это «что-то». Так легко и непроблемно вмещаются в любой (даже и крайне тесный) карман любые (иногда весьма немалые) объемы денег.

Впрочем, он был вынужден признать, что, вполне возможно, данное «что-то» – всего лишь ничто, как это частенько случается в жизни. Собственно, подумал Никита, кто станет спорить с тем, что жизнь – странный – кафкианский «Процесс», в процессе которого человек тщится превратить ничто в нечто, чтобы в конечном итоге получить еще большее (если количественные показатели тут уместны), так сказать, абсолютное ничто.

Он закрыл глаза, желая (по методу Саввы) узнать, что есть национальная идея (мелькнула нехорошая мыслишка, что она как раз и есть ничто, упорно превращаемое в нечто) и увидел… летящую в небе сквозь ночной дождь дельтапланеристку.

Украдкой (как выяснилось, плохой украдкой) Никита налил себе полный фужер красного вина и, давясь под гневным отцовским взглядом, выпил судорожными, какими-то икающими глотками. Отец как будто специально протрезвел именно в этот момент, чтобы немедленно изгнать Никиту из-за стола.

«Идеология, я имею в виду оформленную и, в принципе, поддающуюся разумному объяснению систему представлений о жизни и смерти, сейчас никого не волнует, – выручил (отвлек отца от неотвратимых воспитательных действий) Савва. – Волнует что? В сущности, ничто, за исключением остаточного чувства, что что-то не так, не туда все идет, не так делается. Но этого недостаточно. Из этого материала полноценную революцию не выкроить. Разве что, – нехорошо улыбнулся, – срезать накладной карман с бумажником. Хотя, конечно, – добавил после паузы, – небольшую кровь можно пролить, И она будет пролита, – переставил с подоконника на стол очередную бутылку вина, – Есть такой политологический термин, – посмотрел в окно, где не было ничего, кроме теплого ветра и дождя, – нерезультативная кровь».

«Совсем как безалкогольная водка», – взгляд отца затуманился, Он как бы заранее (опережающе) опьянел и одновременно… успокоился.

Теперь ему было не до воспитания отрока Никиты.

Никита подумал, что теория отложенного выигрыша (пусть даже в виде очередного глотка вина или водки) определенно имеет шансы на существование, И еще подумал, что давно уже, точнее, со времени возвращения из Крыма, он не ощущает даже фантомного присутствия реки общей крови, а ощущает… что?

В данный момент – алкогольное дыхание отца и Саввы.

Впрочем, Никита их строго не судил, потому что и сам был не вполне трезв, а следовательно, и от него пахло отнюдь не розами.

Они сидели на кухне, думая (и переживая) каждый свое, и смотрели друг на друга как три (большой, средний и малый) медведя.

И река общей крови, странным образом трансформировавшаяся в воздушную реку алкогольного дыхания, несла их уже как трех бумажных змеев… куда?

Никита зажмурился.

И… вновь увидел летящую сквозь ночное дождливое небо дельтапланеристку.

Он подумал, что сходит с ума.

Или – пребывает в ожидании совершенно невероятного отложенного выигрыша.

В сущности, подумал Никита, вся человеческая жизнь, помимо того, что она ничто, есть ожидание мифического отложенного выигрыша. Который не может быть больше (меньше)… смерти. Правда, ставки делались в одном зале, о выигрышах же (или проигрышах) предполагалось узнавать в другом, находящемся, так сказать, в ином информационном пространстве, откуда, как известно, письма шли (идут) слишком долго, А какие в редчайших и недоказанных случаях доходили, те представлялись безнадежно замусоренными ничего не значащими словосочетаниями, произвесткованными инсультно-инфарктными артериями, так что никакой свежей (новейшей) вести было не пробиться сквозь них.

«Я устал находиться во власти пассивного чувства, что что-то не так, – продолжил Савва. – Действие, пусть даже ошибочное, разрушительное, в любом случае предпочтительнее рабьего бездействия. Мир устроен так, что во времена бездействия любое действие притягивает к себе лучших, как магнит. Или ты сомневаешься в том, что все лучшее в мире из железа? Когда Бог берет паузу, на сцену выходит кто? – спросил Савва. Отец, как загипнотизированный кролик, смотрел на бутылку. Никита не знал, кто выходит на сцену, когда Бог берет паузу. Конечно, он мог зажмуриться, но… не гурия же (если верить турецким строителям) дельтапланеристка, в самом деле, выходит (вылетает?) на сцену, когда Бог берет паузу? – На сцену выходит герой!» – подытожил, как вбил гвоздь, Савва.

«И он, как железо к магниту, как банный лист к жопе, прилипает к… чему?» – икнул отец.

«Уж во всяком случае не к “Солнечной революции”, или “Прогрессивному гороскопу”», – скривил губы Савва.

«Герой-дурак, – заявил отец, – его потом смешивают с дерьмом, потому что, когда Бог берет паузу… должна длиться пауза…»

«Наверное, – согласился Савва, – но она истекла… в моем сердце, магнитная эта пауза».

«Значит, тебе все равно, кто наниматель, для кого, собственно, ты ищешь национальную идею? Кто воспользуется твоим открытием, если, конечно, оно состоится?» – скорее утвердительно, нежели вопросительно произнес отец.

«Боюсь, мы с тобой по-разному понимаем природу божественной паузы, – сказал Савва. – Ты понимаешь ее как скорбную остановку бытия, я – как конкурс идей, тенденций, когда есть возможность всем себя проявить, чтобы потом восторжествовало лучшее».

«Запомни, сынок, – неожиданно трезво, как будто и не пил, произнес отец, – во все времена в конечном итоге торжествует всегда худшее!»

«Точка отсчета, – вдруг совершенно неожиданно для самого себя (как будто кто-то чужой, подозрительно умный) произнес Никита. – Всякое действие проистекает из точки отсчета, которая, собственно, и определяет это действие».

«Эта точка – превосходная, практически недосягаемая, ибо она почти за гранью жизни, степень отчаянья, – странным образом не удивился предположению Никиты Савва. – За ней нет ничего, потому что ничего быть не может. С этой точки, как с астероида, стартуют великие идеи и замыслы, потому что она вне земного притяжения. Главное – туда попасть, – задумчиво посмотрел в темное кухонное окно Савва, – и удержаться. Дальше проще, потому что дальше начинается собственно творчество».

«И ты знаешь, что это за точка?» – поинтересовался Никита.

«Две точки, – усмехнулся Савва. – На одной точке все равно что на одной ноге. Долго не простоишь. Мы же не аисты, – строго, как если бы Никита настаивал на том, что они аисты, – посмотрел на брата, – чтобы стоять на одной ноге».

«И не цапли, – рубанул рукой, как саблей, воздух отец, – и, конечно же, не фламинго».

«Почему у всех птиц, которые любят стоять на одной ноге, длинные острые клювы?» – задумчиво произнес Савва.

«Они, видишь ли, – усмехнулся отец, – выхватывают ими из болота лягушек».

«Может, назовешь эти точки? – предложил Никита, опасаясь очередного утекания беседы в… камыши, где стояли на одной ноге, высматривая в болоте лягушек, птицы с длинными клювами. – Если, конечно, в русском языке наличествуют подходящие слова».

«Запросто, – не стал чиниться Савва. – Икона и водка».

«Ну да, – Никита подумал, что можно отправляться спать. Он и так засиделся. Вот только спалось на полный желудок не очень хорошо. Снились… прохладные воды, ускользающие (как лягушки в болоте из-под длинного острого клюва жажды), как только Никита припадал к ним пересохшей пастью. – Что же еще?»

Он давно привык, что путь к главному (если он пролегает через отвлечения и частности) странным образом превращает это самое (страстно желаемое) главное в ничто, то есть отнимает у него смысл.

Процесс подменял собой результат.

Простое (не испорченное лишним знанием) сознание, подумал Никита, лучше воспринимает и сохраняет истину.

Простое (идеальное?) сознание увиделось ему в образе прохладного сухого погреба, в то время как сознание непростое (отца, Саввы, да и его самого) – то ли морозильной камеры.

мгновенно превращающей истину в лед, так что уже и не разморозить, то ли микроволновой печи, превращающей истину в… пиццу?

«Что такое икона применительно к современным условиям? – между тем продолжил Савва. – Да тот же телевизор в каждой квартире. Прямоугольное пространство истечения благодати. В принципе, весь так называемый двухтысячелетний прогресс можно свести к постепенному превращению иконы в телевизор, а затем в компьютер. Как прежде люди смотрели на икону в красном углу, так нынче смотрят в телевизор… опять же в красном углу. Они смотрели и хотели получить какие-то доказательства, услышать какие-то слова. Сейчас то же самое, только в стопроцентно интерактивном, так сказать, режиме. Телевизор – это синтез внутреннего голоса души и внешнего голоса Бога, не верить ему невозможно, как прежде невозможно было не верить чуду. Вот почему, кто пишет икону, в смысле, определяет, что показывает телевизор, тот и… в нехорошем смысле имеет так называемое общественное сознание. Надо только знать, что показывать. Ну, а второй аспект национальной идеи, – продолжил Савва, – заключается в том, что русский народ в случае свободных выборов однозначно проголосует за ту власть, которая – по факту – обеспечивает его дешевой водкой. Грубо говоря, в России вечной будет та власть, при которой человек, где бы он ни жил – в пустыне, тундре, тайге, степи, на дрейфующей льдине, в любое время дня и ночи тратит не более пятнадцати минут на то, чтобы выйти из дома (или где там он в данный момент пьет и закусывает) и вернуться с водчонкой. При этом никакого значения не имеет, обеспечивает ли эта власть целостность страны, заботится ли о пенсионерах, укрепляет или разрушает здравоохранение и образование, гоняет или пестует прессу. Знаешь, как это называется?» – строго посмотрел Савва на Никиту.

 

«Идиотизм», – честно, то есть так, как думал, ответил Никита.

«Мудрость, – возразил Савва. – Народ верит в икону – телевизор, то есть верит в Бога. И одновременно верит в водку, то есть в Вечность».

«А в конечном итоге верит в правительство, которое дурит его с помощью телевизора и спаивает дешевой водкой», – сказал Никита.

«В основе самых сложных избирательных, властных и прочих политических технологий лежат бесконечно простые вещи, – продолжил Савва, – настолько простые, что многим умным людям они кажутся даже не несущественными, а несуществующими. Внутри же этих вещей возможны любые варианты».

…В этот момент раздался звон разбитого стекла, тюлевая занавеска рванулась в открытую форточку, как если бы ее потянула невидимая рука… рынка?

«Какая-то сволочь разбила балконную дверь», – Савва, схватив со стола нож, грозно двинулся в комнату.

Теоретически злоумышленники могли забраться на балкон по водосточной трубе.

Никита, вооружившись двузубой непонятного назначения вилкой, много лет невостребованно провисевшей на стене, устремился следом.

Скрестивший руки на груди, свесивший буйную седую голову отец никак не отреагировал на шум.

Он не мог принять участия в поимке злоумышленника.

Стекольный звон показался Никите мелодичным, как если бы в балконную дверь врезался ангел.

Не зажигая света, Савва, аки тать в нощи (если, конечно, отвлечься от того, что он был у себя дома), подкрался к дышащей теплым лиственным ветром и дождем двери, резко сдвинул занавеску.

На балконе и впрямь бился ангел, хотя нечто определенно не ангельское присутствовало в его гибком черном теле, намертво заблокированных в чугунной решетке жестко структурированных крыльях.

Никита побледнел: дельтапланеристка!

Еще больше он побледнел, когда она стащила с головы шлем, сбросив (как излишек воды с вершины плотины) поверх плотно облегающего тело черного резинового комбинезона лавину золотых волос.

Никита узнал ее.

Впрочем, некоторое время он сомневался, как и должен сомневаться человек, собирающийся обратиться к другому человеку, которого прежде видел… во сне.

«Здравствуй, Цена, – сказал Никита. – Значит, это ты летаешь в церковь на дельтаплане?»

«Сегодня не долетела, – ответила Цена, высвобождаясь из крыльев. – Наверху тихо, а внизу очень сильный ветер.

я не с пустыми руками, – извлекла из рюкзака икону. – Хотела, как сейчас принято, передать в дар родной церкви. Чтобы об этом потом написали в “Православном Дорогомилове”».

Было темно, и Никита не сумел рассмотреть, что именно изображено на золотом в красной рамке поле. Единственно, ему почудилось какое-то движение на иконе, но это могла быть игра света и тени.

«Что это за икона?» – спросил Никита.

«Не знаю, – ответила Цена. – Мне подарили ее в Крыму».

«Кто подарил?» – спросил Никита.

«Ты будешь смеяться, – ответила Цена, – но мне подарил ее… дельфин. Я загорала на камнях в бухте, там глубоко, он подтолкнул ее ко мне носом. Странно, она, наверное, долго была в воде, но краски нисколько не поблекли. Это необычная икона, – тихо сказала Цена Никите, – на ней, как на экране, меняются сюжеты. Я думаю, отец Леонтий – новый настоятель церкви – сообразит, что с ней делать… Да, а откуда вы знаете, как меня зовут? – спросила она. – Разве мы знакомы? Хотя тебя, – посмотрела на Никиту, – я вроде бы видела… сверху возле церкви».

«Многие люди в этом мире незнакомы, – странно пошутил, обдав их живейшим запахом вина, Савва, – но мир не становится от этого ни лучше, ни хуже».

«Как и люди, – пройдя по битому стеклу аки посуху, Цена вошла в дом. – Похоже, я прилетела куда надо».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49 
Рейтинг@Mail.ru