– Что значит иначе?
– Это значит, что я надеюсь, что люди там будут не так разобщены, эгоистичны. В том месте, где я жил, людей мало занимало чужое горе. Кажущаяся общность, в которую все хотели верить – пустой звук, который висит в воздухе и не отзывается даже эхом.
– И вы на это надеетесь?
– А как иначе? Зачем тогда жить, если нет надежды.
– Но если за душой ничего нет, кроме эгоизма, то вряд ли это можно вытравить проповедями.
– Я не читаю проповеди, я беседую. Не нужно заставлять людей верить, нужно пытаться объяснять им, что веру надо иметь и понимать, во что веришь. Слепая вера не приносит успокоения душе.
– А что значит Монах?
– Одиночный. Монахи могут жить в общине, либо в одиночестве. Одиночки обычно – отшельники, отрекшиеся от мирской жизни, с удалением от людей. Я придерживаюсь иных взглядов. Я дал обет, который хочу выполнить.
– И что за обет?
– Этого я сказать не могу.
Она промолчала в ответ. Она была погружена в свои мысли. Да и что она могла сказать; религией она не увлекалась, в церковь ходила от случая к случаю. Прошлое уже не тревожило ее, его словно и не было. Она не лукавила, когда говорила, что ее застенчивость, молчаливость стали причиной того, что ее стали сторониться, и она от этого все больше замыкалась в себе, доверяя мысли пустому пространству, в которое иногда бросала слова. Она вслушивалась в их звук, пытаясь понять не мыслями, а уловить их значение на слух; как они звучат. Но звук исчезал, а мысли не покидали; мысли о своем существовании, о причинах, почему с ней все так. Но что толку спрашивать других, если не научилась разбираться в себе. Не надо жаловаться никому, даже себе.
– А вы на что надеетесь там? – нарушила она молчание. Монах, за время ее молчания, не спрашивал, не навязывал свое общество, считая, что человек должен сам захотеть общаться.
– На людей, – и видя в ее взгляде вопрос, пояснил: – Я не перестал верить в людей и возможно с детской наивностью продолжаю верить, что они лучше, чем порой кажутся. Не бывает, чтобы изначально в них жил эгоизм, жестокость. Это все потом они накапливают, но в каждом есть доброта и она не исчезает. Вот вы думаете, что вас оттирают, обижают, говорят что-то насмешливое в ваш адрес?
– Так и бывает.
– А если подумать? Когда хотят обидеть, то поверьте, стараются придумать что-то посерьезнее: что сделать, что сказать, а не просто так по ходу разговора. Чаще всего мы принимаем за обиду случайно брошенную фразу, когда у говорящего и мысли не было обидеть, так высказать свое отношение. Может быть, было дурное настроение или ваш поступок, ваши слова показались им тоже обидными, как и вам. А вот спросить – Ты хочешь меня обидеть? Это нам сложно. Мы боимся. Кстати, сама постановка вопроса уже сбивает, кажущегося обидчика. Чаще всего ответят – «нет». Мы придираемся к словам друг друга. Ну, даже если ответят «да», так хотя бы ясно отношение и намерение. Тогда спросить – За что? И попытаться исправить ситуацию, мнение о себе. Поэтому чаще всего за обиду мы принимаем бестактность. Не надо накручивать себя и додумывать, и тем самым усложнять себе жизнь.
– Куда уж тут усложнять еще, жизнь и так сложная штука.
– Согласен, но если она так сложна, то стоит ли о ней говорить серьезно?
– Что, жить шутя?
– Жить с долей юмора, с хорошей шуткой, обращая это себе во благо. Жить с оптимизмом, понимая, что соль жизни в том, что она не сахар, так зачем еще солить на душу. Жизненный путь слишком не ясен, но даже если не видишь пути, то надо все равно идти, постоянно делая шаг, и еще шаг, с каждым шагом накапливая опыт.
– Опыт…– произнесла Застенчивая. – Опыт – это адская смесь из радостей и печалей, не знаешь, что и где преподнесет. Часто бывая одна, я научилась радоваться мелочам. Радость приносит то, что у меня уже есть, а то, чего у меня нет, не является необходимостью. Вы сказали оптимизм. Оптимизм – это когда я могу радоваться мелочам, и не нервничать из-за каждой сволочи. Я стараюсь не смотреть в свое прошлое, чтобы не огорчаться, а стараюсь увидеть в будущем оптимизм.
В это время они заметили подходящего к ним мужчину. Это был Писатель. Подойдя, он вежливо обратился: – Я, выйдя на палубу, заметил, что вы ведете увлеченную беседу. Мне стало интересно. Можно я к вам присоединюсь?
– Пожалуйста, – ответила Застенчивая.
– Благодарю, – и он сел по другую сторону Монаха. – А о чем беседа у вас с батюшкой?
– Он не батюшка, он Монах. А беседа о нравственности, об оптимизме, об опыте, о том, что я не люблю смотреть в прошлое, – поведала она.
– Очень емкая беседа. О каждом пункте можно говорить часами. Что касается прошлого, то нельзя его забывать и надо в него оглядываться, но так чтобы не сломать себе шею.
– Вот о шее я меньше всего и думаю, – засмеялась она. – А вы кто будете?
– Писатель, – скромно ответил он, – но не надо меня спрашивать о книгах, я тут недавно беседовал на эту тему с Художницей. Милая женщина, не в пример той, что подошла потом. Та, яркая личность, не скрывала своего отношения к одной из древнейших профессий.
– Неужели журналистика? – ехидно спросила Застенчивая.
– Если бы, – серьезно ответил Писатель.
– Как бы она себя не представляла, не надо ее осуждать, – подал голос Монах.
– Я и не осуждаю, но выглядеть вызывающе в столь малом пространстве. Вы бы поговорили с ней, а то ходит, срамота смотреть.
– А вы не смотрите, или делайте вид, что не замечаете. Может быть, она нарочно так выглядит, кто знает, что у нее на душе или ей все равно, что о ней подумают. Каждый сам выбирает себе образ.
– Она и не скрывала, что ей все равно.
– Вот видите. Надо понять причину, а потом делать выводы. Побеседую, – согласился Монах, – если будет возможность и ее желание. Я не сужу человека по одежде и по отдельным фразам. Извините меня, но я над ней свечку не держал, а лезь в душу, пытаясь там что-то разглядеть и исправлять, не буду. Я ей не судья. Вот вы писатель, вы должны тонко чувствовать человека, его психику, душу.
– Душа это по вашей части, – усмехнулся Писатель, но вздохнув, вымолвил. – В своей бы разобраться, свою бы описать.
– Ну, вот видите.
Писатель ничего не ответил. Он задумался о своем. Свое мнение о женщине он сказал так, к слову. Сам он давно жил своей жизнью, своей книгой, не вмешиваясь в чужую жизнь. Писатель понимал, что его ненаписанная книга так и останется ненаписанной, потому, как кроме него она никому не нужна. Раньше он пробовал писать, выкладывая свои мысли на бумагу, показывал наброски другим, даже в издательствах, но видя реакцию на прочитанное, потихоньку стал замыкаться в себе. Что в ней было не так? Он писал о жизни, в которой есть все: любовь, философия бытия, власть человеческая, культура. Но ему говорили, что о любви написаны тома и лучше чем у него, не умеющего любить. Он действительно в своей жизни никого не любил, увлекался – это было. Писатель не относился к тому типу мужчин, на которых женщины задерживают взгляд. По молодости это его беспокоило, а потом привык и как-то смирился. Тогда и начал писать. Но с формулировкой, что он не умеет любить он был не согласен, потому как никто не мог дать понятие любви признанное всеми. Любовь состояние индивидуальное. Ему говорили, что философские размышления написаны древними философами и ничего нового в человеке в его желаниях, мыслях, с развитием общества не появилось; о власти вообще лучше помолчать, не так поймут, а культура вещь индивидуальная: либо есть, либо нет.
Застенчивая тоже сидела молча. Она не считала нужным вмешиваться в разговор мужчин о женщинах, и не по причине солидарности. Она давно решила, что мужчины и женщины – разные существа; ни лучше, ни хуже, просто разные, поэтому и восприятие у них разное.
Монах молчал, потому что разговоры о том, чтобы кого-то наставлять на путь истинный его утомили. Где он этот путь истины? У каждого свой. Понятия морали тоже меняются, при том, так стремительно, что он не успевает иногда за ними, чтобы понять причину. Он любил беседы, но без нотаций. Высказывая свое мнение, не навязывал его; он хотел одного – быть услышанным в вопросах тех заповедей, в которые верил.
Вот так и сидели они погруженные в свои мысли. Вдруг тишину их молчания нарушили звуки музыки, что доносилась из кормового салона, за их спинами. Монах повернул голову, но ничего сквозь стекло не разглядел, и спросил:
– Слышите? Кто-то пытается привлечь внимание. Пойдемте?
– Я еще посижу, – ответил Писатель, а Застенчивая сказала, что тоже посидит, но зайдет потом.
– Тогда я покину вас, – Монах поднялся из шезлонга и направился, чтобы узнать, кто и зачем играет.
3
В салоне за роялем сидел мужчина, лет пятидесяти, худощавый, одетый в темную рубашку в мелкую полоску и черные брюки. Волосы его, уже почти седые, были коротко стрижены. Взгляд сосредоточен на клавишах, которых он касался пальцами, и по его лицу порой пробегала гримаса недовольства, если клавиша издавала фальшивый звук.
Мужчина был один. В салоне, не смотря на его величину, была немногочисленная мебель: два дивана, стоящих напротив друг друга, рядом кресла, а центре мягкой мебели – стол, на котором стояли ваза с фруктами и бутылки с водой и стаканами. Вся мебель образовывала полукруг, оставляя свободное пространство.
Двери салона распахнулись, и вошел Монах. Сидящий за роялем, при звуке открывшейся двери, поднял голову и приветствовал вошедшего:
– Доброе утро! Мне приятно вас видеть. Проходите, составьте мне компанию.
– Утро действительно доброе. Оно всегда должно быть добрым, плохим оно бывает потому, что мы не хотим его видеть иным, и зачем омрачать наступающий день, что дан нам волею Божьей, – ответил он, проходя к дивану и садясь на него, лицом к собеседнику.
– Так вы священнослужитель?
– Я сам себя спрашиваю порой, кто я?
– Находите ответ?
– Иногда, кажется, что нашел, но потом понимаю, что нет, – улыбнулся он. – Каждый день приносит что-то новое. Постоянным остается только одно – я человек.
– И каков ваш сан?
– Я Монах, – просто ответил он. – Я посвятил свою жизнь служению в молитвах.
– Неужели всегда хотели этим заниматься? Такая тяга к душевным разборкам?
– Нет, конечно. Редко кто приходит к служению с детства. В основном, когда приобретаешь жизненный опыт и это становиться необходимостью для самого себя. Так и я. Я родился в обычной семье, где к религии относились спокойно, не соблюдая традиций, но сменились обстоятельства жизни, которые заставили, вынудили меня посмотреть на мир по-другому. Мне захотелось тишины, наличия времени, чтобы подумать о себе, о мире; я как и большинство, гнался за деньгами, но видимо исчерпал свой путь на этой дороге стяжательства, не находя на нем радости.
– А теперь нашли?
Он пожал плечами: – Хочется верить, что нашел. Я доволен тем, что у меня есть, а главное тем, что могу говорить с людьми открыто. Мысли свободны. Но не быстро пришел к тому, что сейчас. Я раньше жил с другими монахами, но решил уйти, чтобы попробовать самостоятельно и вот оказался здесь в пути; хочу попробовать себя на новом месте.
– В роли наставника?
– В роли умеющего слушать чужую боль, чужие проблемы, тех, кто заблудился на своем пути или потерял его, чтобы не очерствели окончательно их души. Слушать надо уметь, не слышать, а слушать; я сам этому учился. Людям иногда надо просто дать возможность высказаться. От меня требуется только сказать им доброе слово, которого они ждут. Вы же понимаете, что на исповедь ходят для очищений души, а для этого важно, чтобы была соответствующая обстановка, а не просто скамейка в парке. И они приходят с надеждой. А проповеди? Я не читаю проповедей, я хочу донести ранее сказанное Всевышним.
– Сами слышали, что он сказал?
– Не надо так грубо, я умею читать, что написано с его слов, не терзая душу, как вы сейчас терзаете рояль, пытаясь поймать мелодию.
– Увы. Мелодию поймать можно только тогда, когда инструмент настроен, и его можно услышать душой. Мне, как Настройщику, слышна фальшь. Вот вы я думаю, тоже слышите фальшь прихожан в молитве.
– Это так. Голос, каким бы он ни был смиренным, выдает не искренность, но еще больше выдают глаза. Стало модным приходить в храм, иногда без веры в душе, но отказывать им в желании высказать свое, нельзя. Может быть, произнося вслух слова, они услышат себя, как я услышал вашу музыку, и решил заглянуть. Вы заманиваете слушателей?