bannerbannerbanner
полная версияИстория с одним мальцом

Юрий Цветков
История с одним мальцом

Очередь наша продвинулась и мы оказались перед зеркалом. Мой конкурент глянул в него, чуть расправил плечи и пригладил кудри. В зеркале мы отражались теперь оба. Я посмотрел на нас ее глазами и выбрал… себя. Одно выражение глаз чего стоило, и вообще…

Во время перекура я отправился на соседний участок, где работала Олина бригада – показывать ей свои глаза. Но там все работали в поте лица. Я вертелся возле них, но никак не мог попасть в поле зрения нужного мне человека, пока наконец кто-то из девиц не крикнул насмешливо:

– Оля, поклонник твой пришел, не видишь, что ли?

Я не спешной походкой бросился на утек. Меня догнала Оля.

– Ты ко мне?

– Да, но я так просто, без дела. А ты занята…

Вслед нам все тот же веселый голос прокричал:

– Оля, не упусти шанс – начальницей можешь стать!

– Почему они тебя дразнят Начальником?

– Да так, сам виноват.

Разговаривая, она слушала собеседника, а не смотрела на него. Она поднимала глаза, только когда в его словах не находила ответа. И этот редкий взгляд был так внимателен и мягок, что я сразу чувствовал себя понятым и поддержанным. Я представил себе, что она может одаривать своего красавца таким взглядом и мне стало нехорошо.

– Ну, ты извини, я тебя отвлек, – пробормотал я и, ускорив шаги, пошел к себе. Перекур давно уже закончился, все работали, как звери, а я здорово опоздал.

– А, вот и наш страдалец пришел, – сказала Инесса, – он будет страдать, а мы работать.

Когда я думал о том, что она может за меня приняться, это представлялось мне ужасным. Но сейчас я был настолько зол, что не обратил на нее внимания. И, проходя мимо согнутых спин к своему месту, даже не сгорбился под ее взглядом, как Миша – наш весельчак и балагур. Это была ошибка, и она мне очень дорого стоила. Инесса больше ко мне не цеплялась – очевидно, она меня возненавидела. Когда я на следующее утро замешкался и опоздал к началу, мне никто ничего не сказал. И это был плохой признак. Погубить хотят, наверное.

Не дамся, решил я. И стал стараться так, что скоро расторопнее меня не было в бригаде. Но я нарушал их планы, и, чем лучше я был, тем больше они меня ненавидели. Но сделать ничего не могли. Я злорадствовал. Чем-то мне это даже нравилось. Мне нравилось теперь работать так, чтоб наступать напарнику на пятки. Зато у него как будто начисто пропала охота работать. Он злился. А что я ему сделал? Просто они меня невзлюбили. Из предубеждения. Когда я подходил, все разговоры стихали. Все словно ощетинились против меня. Даже Мишу, своего весельчака и балагура, дразнить позабыли.

Кончилось это очень просто. Однажды утром ко мне подошел командир и, не глядя мне в глаза, сказал, что переводит меня из этой бригады. Когда я спросил, почему – он замялся. Когда я спросил, куда – он стал чесать в затылке, потом сказал, чтоб я шел пока со всеми на Объект – там на месте посмотрим.

Как я потом узнал, они просто сдались и решили поберечь свои нервы. Пришли к командиру с заявлением, что они не будут со мной работать. Это было в струю, командир не удивился, достал блокнот и приготовился слушать. Когда же выяснилось, что претензий ко мне нет, во всяком случае в последнее время, то он сказал:

– Я не понимаю вас, товарищи, – и вопросительно обвел молчаливую толпу очками. Потом кто-то из задних рядов сказал:

– Он нам на нервы действует…

– Как?

Этого никто не мог объяснить. Тогда командир попросил их не заниматься ерундой и стал всех выгонять. Но они не уходили, и ему пришлось сдаться. Вот почему он был такой скучный.

Я пошел вдоль лагеря к выходу и у последней палатки остановился, поджидая из-за угла свою бригаду. Когда они поравнялись с палаткой, я вышел к ним. Увидав меня, они трусливо наддали. Я пошел за ними.

– Вы чего, ребята, испугались?! – Я почему-то чувствовал себя героем. – Я вас не трону.

Никто мне не ответил.

– Инесса, мне будет не хватать твоих милых шуток.

Инесса, задира Инесса не нашлась, что сказать.

– Ну, да бог с вами. Хорошие вы ребята, – получив свое маленькое удовольствие, я отстал от них и, не спеша, пошел следом. Удовольствие удовольствием, однако что-то теперь со мной будет? Этот вопрос не на шутку тревожил меня.

Все уже начали работать, а я все еще бродил по участку, разыскивая командира, когда вдруг меня догнал Петрыкин и с разбегу дружески хлопнул по плечу:

– Здорово, приятель! Ну, все, теперь ты в надежных руках: у нас в бригаде будешь работать. Человека будем из тебя делать!

Оказалось, что, узнав случайно о происшедшем, Петрыкин тут же бросился к командиру и выпросил меня у него.

Рот у Петрыкина был до ушей. Он смотрел на меня весело и дружелюбно, как на любимую жертву. Странно, но я не испугался. В этой крайности были свои плюсы. Тут не было неопределенности, опасности сорваться. Положение перевоспитуемого однозначно: все плохое в нем воспринимается, как должное, а все хорошее – приветствуется и всячески поощряется. Куда же безопаснее? Ну а издевательства придется потерпеть. Зажаться и потерпеть. Уже немного осталось. Главное – выдержать и вырваться отсюда живым.

Когда мы с Петрыкиным появились в бригаде, поднялся дружный гогот:

– О, Начальник! Ну, теперь дела пойдут!

– Тихо, тихо! Никаких Начальников! – оборвал их Петрыкин, обнимая меня за плечи. – Он теперь один из нас. Правда…Начальник?

Все опять заржали.

Работать меня поставили подсобником, как и прежде. Знакомая работа. В первый же перекур Петрыкин послал меня с жестяным чайником на колодец за водой для всех:

– Приобретай общественные навыки.

Когда я принес, меня в воспитательных целях стали хвалить. Чайник тут же опорожнили, и Петрыкин снова послал меня за водой. Но бригадир остановил его:

– Сам сходи.

– Так ведь меня это не унижает – надо чтоб и его не унижало.

– Ладно, ладно, иди, воспитатель.

Петрыкин с сожалением посмотрел на меня, на чайник и побежал за водой. Глядя ему в спину, я подумал, что его это действительно не унижало.

Когда он вернулся, бригадира рядом уже не было, и, приобняв меня за талию, Петрыкин ободрил меня:

– Ничего, не робей, будет у тебя еще шанс.

Но на сердце у меня было спокойно. В конце концов нужно действительно несколько упорядочить и научиться контролировать свое поведение на людях, чтобы это не мешало жить.

В перекур все уселись на досках и принялись полушутейно обсуждать уход с площадки Кухарева – нескладного унылого парня, который, как оказалось, уже не в первый раз под разными предлогами отлынивал от работы. На этот раз он взялся за живот и, кривясь, как от боли, сказал, что его прихватило. Его отправили в лагерь к доктору.

Я сначала немного завозился со своими инструментами, очищая их от раствора, – откровенно говоря, не очень-то тянуло в эту языкастую компанию. Но, услышав, о чем речь, я подошел поближе и стал с интересом слушать.

– Может, правда прихватило парня? Робко предположил кто-то.

– Ну, да, прихватило. Что у него прошлый раз было? Тоже понос? Кто помнит?

– Приступ печени.

– Ну вот, совсем наглеет. Надо отучать.

– А как докажешь, что врет? Его же не поймаешь…

– Надо сказать доктору, чтоб пошел с ним в туалет и проверил, – вылез я с предложением неожиданно для самого себя – настолько я был увлечен беседой. Все вдруг замолчали и стали смотреть на меня. Я смутился. Сидевший в середине группы Петрыкин выдержал паузу и, пристально глядя мне в лицо, сказал:

– Он-то что, Начальник, он – пташка мелкая. Вот ты у нас – орел! Птица большого полета.

– А что я? – возмутился я. – Какие ко мне претензии? Я работаю. У меня совесть чиста…

– Совесть-то у тебя чиста – у тебя вся спина грязная.

Все засмеялись, а я, почувствовав подвох, стал шарить у себя рукой по спине и, с трудом дотянувшись, сорвал приколотый проволокой плакат. «Я перевоспитываюсь» – было написано на нем. Вокруг поднялся радостный смех. А по тропинке мимо нас шла Оля. И потому, как она опустила глаза и заспешила, я понял, что она видела плакат.

* * *

Самое паршивое в этой истории то, что спустя неделю наш отряд спешно свернули и отправили домой. Объект, на котором мы сидели, было решено почему-то «заморозить». Отъезд, которого я ждал как избавления, был мне теперь совсем не в радость.

Со смешанным чувством бродил я снова по московским мостовым. Меня оставили в покое, но покоя не было. Я не доиграл игру до конца. В институте, я знал, такой возможности не будет. Кому я там нужен – со мной «доигрывать», а я было уже вошел в азарт…

Чувство неприкаянности, с каким я шел в сентябре в институт, сменилось последней степенью решимости, какую я в себе знал, когда нам объявили, что около месяца нам еще предстоит провести на уборке картошки в подшефном совхозе. Тут я доиграю эту партию, подумал я. В поселке, куда я попал, было еще несколько человек из стройотряда, но все люди из нейтральных и безобидных. Была там и Оля, а позже приехал еще и ее ухажер. Увидев ее вначале одну, я обрадовался, но подходить пока не подходил – неловко было после плаката. Кстати, пока не приехал ее приятель, она пела под гитару по вечерам в кругу любителей, из чего я заключил, что не пела она из-за него.

Погода была сухая, даже солнечная. Так что работать было не противно, и я взялся за работу, решив контролировать каждый свой шаг и не давать себе поблажки ни в чем. Но морально это было трудно, потому что в эту работу я верил еще меньше, чем в стройотрядовскую. И главное, что такое настроение было более-менее общим: приехали, отбыли, уехали, люди-то здесь все случайные, не стройотряд, да и на заработки никто не рассчитывал. Но я то должен был решить свои проблемы. И я зарывался в борозду, не оглядываясь на сачков, которых здесь было гораздо больше, чем в стройотряде. Я старался доказать себе, что могу работать, если захочу, и что если я работал когда-то плохо, то не потому, что я плохой, а потому, что работа плохая. Точнее говоря, не потому, что со мной было что-то не так, а потому, что с работой было что-то не так – вот какая у меня была мысль.

 

Я не один там был такой старательный, но странные взгляды бросали почему-то только на меня. Наверное я не совпадал со своей работой, со своим прилежанием.

К тому же меня вдруг совсем некстати назначили… бригадиром. Дело в том, что разбивка на бригады была только на бумаге – в тетрадке старшего преподавателя для учета. Работали одной общей кучей и только в столовой садились более или менее по бригадам, потому что масло и хлеб выдавали на бригаду. У бригадира не было никаких функций, кроме получения масла и хлеба, никакой власти, поэтому преподаватель, когда наш прежний бригадир должен был вдруг уехать, долго не думая, вписал в тетрадку меня – он нас совсем не знал и ему было все равно. Я оказался в дурацком положении. Звание бригадира ничего не давало, зато весь я теперь был на виду и открыт для иронических взглядов. Если в столовой за столом я раньше просто молчал, то теперь молчал, как бригадир. А это было не одно и то же. Мое усердие в поле теперь тоже расценивалось по-другому.

Узнали о новости и мои бывшие стройотрядовцы, как я не старался держаться в тени. Подходили, хлопали по плечу:

– Ну, все-таки добился своего – выбился в начальство! – но говорили вроде бы шутливо, без особой насмешки.

Однажды я, продвигаясь по своей борозде, довольно сильно всех обогнал и шел впереди. Потом начался небольшой дождик, но работу пока не бросали. Я притерпелся и, задумавшись, совсем перестал замечать дождь. Вдруг я очнулся от отдаленного взрыва смеха. Я распрямился и, оглянувшись, с изумлением увидел, что остался на поле совсем один, а весь народ собрался под крышей стоявшего на краю поля сарая. Пока я подходил, смех смолк. Я только расслышал конец разговора:

– Душу, наверное, спасает…

– Грешно смеяться над больными людьми.

Но я им тут же утер нос. Я подошел и стал разговаривать с одиноко стоявшей поодаль Олей. Испытанная броня от любых насмешек – ты разговариваешь с женщиной. Такую карту крыть было нечем. Весельчаки сразу скисли и стали отворачиваться, пытаясь не замечать нас.

– Надо мной смеялись? – спросил я Олю. Она помедлила с ответом и, подняв на меня глаза, сказала мягко:

– Да.

– Чего смеялись?

– Так… от нечего делать. Не обращай внимания.

– Плохо работаешь – плохо, хорошо работаешь – тоже плохо, – пожаловался я. Она посмотрела на меня, показывая, что понимает.

На другой день было опять солнечно и сухо. Работать совсем не хотелось. Но я выдерживал характер, решив добиться какого-нибудь одного конца. Во время всеобщего затяжного перекура, чтоб не сидеть глупо без дела и в одиночестве белой вороной, я пошел в ближайший лесок погулять. Тихо было в лесу, хорошо. Я задумчиво брел, шурша листьями, глядя себе под ноги. Вдруг внимание мое привлек чей-то приглушенный стон, который доносился, как мне показалось, из сарая, стоявшего на поляне. Я рассеянно подошел и заглянул внутрь сквозь щель в досках…

Там была Ольга со своим… Меня они не видели.

Я отвернулся тут же и пошел прочь. Я выбрался на поле и шел вдоль борозды. На корточках уже сидели люди, я шел прямо по картошке, которою они собирали. Под ноги мне попалось пустое ведро – я с силой пнул его ногой, так, что оно закувыркалось и загрохотало. Потом стояло уже почти полное – я пнул и его, потом еще одно…

Помню только, что кто-то схватил меня сзади за плечо. С перекошенным лицом я, не вынимая рук из карманов, с вызовом обернулся – и получил сильнейший тычок ладонью в нос. В глазах потемнело. Из носа потекла кровь. Я даже не видел, кто меня ударил, мне было не до того. Я вытирал руками кровь и выступившие от боли слезы, потом лег на спину на пустые мешки, пытаясь остановить кровь. Подошли люди. Кто-то уже прикладывал к моей переносице смоченный холодной водой платок.

– Что это с ним?

– Моча в голову ударила, не мочился долго.

– В труде парень разочаровался.

– А кто его?

– Не знаю, не видел.

– И я не видел.

– И я…

Я поднялся и, прижимая платок к лицу, пошел в поселок. У дома, где нас разместили, мне навстречу попался наш старшой – он бежал из конторы в поле.

– Ты чего?

– Упал.

– Ну, что ж ты так неосторожно? – и полетел дальше.

Но вечером, придя с поля, он зажал меня в углу.

– Тебя ударили?

– Нет.

– Кто это сделал?

– Я сам упал.

– Я обещаю тебе – не будет огласки. Мы разберемся здесь сами…

– Упал я.

Он посмотрел на меня долгим взглядом.

– Ну, тогда уж молчи до конца. Чтоб нигде потом… понял?

Я промолчал.

– Может, тебе домой уехать?

Я остался и неделю еще чувствовал на себе бросаемые исподтишка взгляды: любопытные, злорадные, хмурые – всякие. И от того, что я не знал, кто из них меня ударил, мне казалось, что это был не один кто-то, а все они.

В институте по возвращении расползлись слухи. Никто ничего толком не знал, и оттого за сем этим чудилось нечто ужасное. Во всяком случае лица у моих однокурсников при встрече становились задумчивыми, а сами они – удивительно неразговорчивыми.

Левушка – он был с другого факультета – на забыл доброго слова и поведал мне о затеянной за моей спиной возне: какой-то Гоша из нашего отряда (кто такой? Я его и не помнил совсем) бегал теперь по институту – юркий, маленький, но напыженный, а в отряде его и не видно было – готовил статью в институтскую многотиражку о нашем отряде. И в нее он хотел вставить меня, как отрицательный пример. Он уже переговорил обо мне с отрядным начальством. Командир вначале вообще не хотел никаких отрицательных примеров – Гоша его как-то уломал. Но все карты путала картошка: там я работал хорошо, был назначен бригадиром (здесь, в институте, это уже не казалось шуточным делом). Ходили, правда, слухи о каком-то скандале, но официальных фактов не было. «Картофельный» начальник наотрез отказался что-либо подтвердить. Да еще припугнул сунувшегося к нему Гошу, упомянув туманно о клевете. Тогда перепугался и командир отряда, сообразив, что фактов не было и у него, и начал жевать Гоше мочало насчет того, что хорошо бы, если бы этот вопрос был поднят на итоговом собрании нашего стройотряда, а статья в газете тогда же как бы отразила обсуждение на собрании. Гоша подхватил эту идею, носился с ней по институту и, пробегая мимо, бросал на меня значительные взгляды.

Все это было неприятно, но в общем-то уже не важно. Дело в том, что я решил покончить с собой.

Я решил это еще на картошке, но там не хотелось это делать. Все подумали бы, что меня просто затравили – удар по лицу, – и я не вынес оскорбления. Все это слишком примитивно. На душе, действительно, было гадко, но не из-за них же. Не из-за их слов и… ударов. Я сам себе был противен. Это было мое личное дело. И в этом вся разница. Я себя казнил, а не они. И я не доставлю им напоследок этого удовольствия. Не стоят они моей смерти. Заурядные люди. Я не видел вокруг себя ни одного человека, который был бы способен на то, что собирался сделать я. Душевной чистоплотности им бы не хватило для этого.

Еще они меня будут судит! Я им утру их носы… Представляю, какая рожа будет у Гоши, у командира, как узнает Ольга… Я думаю, это им прояснит, с кем они имели дело. Кто я и кто они. Жив не хочу быть – хочу быть правым.

Только вот надо покончить с этим до собрания. И никаких записок – все только для себя.

Мать жалко… Но, в конце концов, жить-то мне, а не ей.

Идея эта пришла ко мне – и мир от отвратительного хаоса перешел к ясной гармонии. Муть и отвращение ко всему на свете в душе моей осели, и она наполнилась ощущением покоя. Все встало на свои места.

Иногда я спохватывался: а не сумасшедший ли я – придумал такое и счастлив. Но горевший во мне ровным пламенем огонь подсказывал мне, что нет, именно так и должно быть.

Я тщательно обдумал, как я все это сделаю. Сначала я думал, что в какой-нибудь будний день просто останусь дома в общежитии и займусь не спеша своим делом. Но потом я понял, что многого лишу себя, и спланировал все совсем иначе.

В выбранный мною день я с утра чувствовал в себе торжественное спокойствие и иронически поглядывал на обычную суету в умывальнике и на кухне. Я с особой тщательностью побрился, долго плескался под краном, надел чистую рубашку, аккуратно причесался. Попил чаю. Долго колебался – вытирать крошки и лужу со стола или нет. Возиться не хотелось в такой день. Но потом решил, что для пользы дела лучше стереть. Только убрав все со стола, я обратил внимание, что новенький наш жилец – первокурсник – еще валяется в постели. Я забеспокоился, что он останется, и растолкал его:

– Ты что, заболел?

– Нет, – пробурчал он недовольно, – первую лекцию пропускаю.

Едва я взялся за портфель, как в комнату вернулся сосед-армеец – он что-то забыл. Пришлось для верности его переждать, чтоб убедиться, что хотя бы оно ушел. Потом пришлось всю дорогу бежать: позже будут вспоминать, скажут, он и на лекцию в тот день опоздал – расстроен был.

Все эти дрязги и мелочи меня размагнитили, я стал нервничать. Но, отсидев два часа на лекции, я успокоился и восстановил в себе утраченное было настроение. Поведением своим я старался ни в чем не выдавать себя. Но, прогуливаясь в перерыве между разбредшимися по коридору однокурсниками, я не мог удержаться, чтобы не заглядывать исподволь в их глаза. Мне любопытны были участники этого дня.

Я планировал уйти после первой лекции, но сейчас подумал и решил остаться еще на одну. Отсидев и ее, я пошел в деканат и отпросился к зубному врачу… При этом я не держался за щеку и не кривился от боли. Когда я вышел, навстречу мне попался наш староста курса. Я отпросился и у него.

– В деканат сходи. – Он недоуменно дернул плечом, мол, порядков не знаешь, что ли?

Чудак. Я с усмешкой посмотрел ему вслед. Всю жизнь потом вспоминать будешь.

На верхней ступеньке широкой мраморной лестницы я помедлил еще немного, как лыжник на вершине крутого спуска. «Ну, теперь все», – подумал я и пошел вниз. Навстречу мне бежали, прыгая через ступеньки, студенты, подгоняемые звонком на лекцию.

Открывая ключом дверь своей комнаты, я замер – дверь была незаперта. Я распахнул ее – так и есть. Первокурсник все еще валялся в кровати.

– Ты что? – остолбенело спросил я.

– Знаешь, старик, ты дал мне хорошую идею. Я позвонил в деканат и сказал, что заболел.

– А справка у тебя есть?

– Они про справку ничего не говорили…

– Они не говорили, потому что это само собой разумеется. Беги быстрей в поликлинику, пока не поздно. Настучишь себе температуру.

– Да?.. – Он растерянно встал и начал собираться.

Когда за ним закрылась дверь, я обессиленно опустился на стул. Вот дурак, все настроение сбил. Потом я спохватился, что он может скоро вернуться, и рассиживаться некогда. Я вскочил, заметался по комнате, достал из шкафа припасенный шнур, лихорадочно завязал петлю, как уже натренировался раньше, поспешно подтащил стул к присмотренному мной изгибу стояка отопления и остановился. Черт знает что. Повеситься спокойно не дадут. Неужели и это надо в спешке? Я присел на краешек стула. Что делать? Может, перенести на другой день, другой раз? Ну, нет, я уже обрубил все концы, попрощался. Делать еще один заход – нелепо. Надо доводить до конца. И как есть. Испортили праздник.

Я запер дверь на ключ и положил его в карман. Влез на стул, накрепко привязал шнур к трубе. Все. Надо кончать… Ну, не так сразу.

Я слез со стула, прошелся по комнате, посмотрел в окно. Еще раз прошелся, посмотрел на петлю, которая меня ждала, и от возникшего неуютного ощущения повел шеей. Страшно. И дико. Правда ли, что нужно это со мной? Я сел на койку.

Остаться жить?.. – одна эта короткая мысль отбросила меня на месяц назад, в то, как оказалось, забытое уже ощущение душевной мути, в которой я барахтался. И я снова в пять минут прошел весь путь через хаос и мрак, до проблеска, озарения и света. И снова, как в первый раз, я почувствовал облегчение и спокойствие только вместе с мыслью о смерти.

«Что это было – сомнение? – прислушивался я к себе?. – Нет – только страх». Я решительно подошел к стулу, залез на него, не останавливая движения ни на секунду, надел петлю на шею, закрыл глаза и оттолкнул стул в сторону.

* * *

Полузадохнувшегося, его вынул из петли сосед по комнате в общежитии – первокурсник, который, уходя утром, забыл на тумбочке свой пропуск в институт и с полпути вернулся за пропуском.

Пока он после этого лежал в больнице, мать, которую вызвало институтское начальство, оформила ему перевод в другой институт в другом и на этот раз – провинциальном, а не столичном городе, сама забрала все его документы, все вещи из общежития, а на новом месте сняла ему маленькую однокомнатную квартирку, чтоб его никто не донимал.

 

Она не расспрашивала его, что да как, а про себя, видимо, решила, что парня затравили в институте. Он ни в чем не разубеждал ее – наиболее простая версия вызывала меньше всего вопросов, которых он от нее, правда, не боялся, но и не хотел.

Сам он о произошедшем не думал – не думалось как-то. Ощущал себя обычным больным, человеком, который заболел чем-то и лечится. Болела шея, иногда ломило в висках, шум был какой-то в голове. Борьба с этими болями, прописанные ему процедуры поглощали большую часть его внимания. Мать, видя такой его житейский настрой, несколько успокоилась и скоро уехала домой, оставив его одного, пообещав, однако, через месяц навестить опять.

Он уже начал понемногу ходить на занятия, не различая еще лиц своих новых однокурсников. Поражался заурядности своих чувств. Например, тщеславию по поводу своей столичности, которую он вдруг в себе ощутил при виде этих провинциалов. Какая-то девушка в черных брюках с небрежно прибранными черными волосами, такими же резкими черными глазами и чуть угловатой фигурой оглядела его при встрече в коридоре с головы до ног, и он умилился этой бесцеремонности и простоте здешних нравов. Здесь меньше обращали внимания на одежду и дольше разглядывали новичков.

Первые полгода в Москве он довольно остро чувствовал свою несхожесть с москвичами в манере одеваться. Их легкость в общении поначалу шокировала его – для них поболтать с незнакомым однокурсником было все равно, что глазом моргнуть, а для него это было целым событием, как для провинциальной барышни, которая за каждым заговорившим с ней мужчиной подозревает какие-то виды на нее и серьезные намерения. Бывало, они уже отойдут, а он все еще переживает это и, теряясь в догадках (чего это они?), почти что хватается инстинктивно за карманы проверить, не сперли ли чего.

Все это он узнавал теперь в других и сам удивлялся, насколько чувство собственного превосходства занимало его. Он замечал теперь за собой этакие столичные манеры, каких у него и в Москве то не было – они были у других – усмехался на себя иронически: «Слаб человек» – но поделать с собой ничего не мог, да и не стремился пока, сознательно давая себе поблажку – он все еще боялся за себя. Так он думал про себя с нежностью, но в этом уже лгал себе – чувства приниженности после случившегося не было в нем нисколько. Наоборот, чувство гордости лежало в душе подспудно: считалось им, что не по вине тяжко он себя наказал, слишком требователен к себе был и в этом подвиг его душевный.

А пока он увлекался игрой в человека, который будто бы упивается своим превосходством перед провинцией, а на самом деле чувство это в нем не серьезно – он им только забавляется.

Правда, насчет той черноволосой девушки он ошибся: ее бесцеремонность объяснялась не провинциальностью, а характером – он это понял, понаблюдав некоторое время за нею со стороны. Ее внимание к нему при первой встрече заинтриговало его и он в ее присутствии невольно демонстрировал ей себя, но когда косил глазом, чтобы проверить производимый эффект, то с удивлением замечал, что она на него и не смотрит больше. А однажды в пустом сквере возле института он увидел ее с одним из институтских преподавателей, молодым мужчиной, у которого на правой руке он сразу почему-то разглядел обручальное кольцо. Разговор, судя по всему, был не простым. Она после какой-то фразы положила руку на грудь мужчины. Тот, заметив приближающегося по дорожке постороннего, понизил голос и занервничал, не решаясь однако отстраниться, ожидая, когда она тоже заметит и сама уберет руку. Она заметила, но руку не убрала.

Рейтинг@Mail.ru