Каждый день я бываю в старом городском парке. Иду по извитой тропинке, погружаясь в царство шелеста и шорохов. В гуще столетних великанов прячется сокровище – большой звенящий фонтан. Он еще скрыт толстыми стволами старых тополей и пушистыми шапками кленов, а я уже улыбаюсь ему, как давнему другу.
С замиранием сердца приближаюсь, с нетерпением вглядываюсь в изящные очертания мраморного фокусника, покорившего водяную стихию и выдрессировавшего ее, как собачку. Торжественное волшебство шипящего бурления, обрамленного в камень, покрытого в некоторых местах зеленым мхом, завораживает, захватывает в искрящийся плен. В душе таится надежда, что стремительные струи воды, неустанно разбиваясь и снова вырастая из недр сокровищницы, угадают мои сомнения, нашепчут ласковые слова, вселяющие надежду. Они-то знают, что такое взлететь, а потом разбиться вдребезги. Они понимают, что, сорвавшись в пропасть, трудно найти в себе уверенность и силы для нового полета вверх.
Бреду сквозь манящую зелень, улыбаюсь бродяге-ветру. Это тоже мой старый друг. Осенью настроение у него портится, накрывает депрессия, как и меня. Мы часто спорим, философствуем о вечности. Он говорит, что свобода важнее истины. А я убеждаю его, что он не прав. Ведь истина вечна, а свобода нет: ее легко потерять. А ветер снисходительно ерошит мне волосы в ответ, приятно обволакивает лицо и смеется:
– Что ты можешь вообще знать о свободе?
Конечно ничего, он прав. Зато о вечности я теперь знаю все…
– Привет, ветерок дорогой.
Возле фонтана в тени ароматной липы скромно ютится пожилая мадмуазель – деревянная скамейка с кованой ажурной спинкой. Она не терпит назойливых голубей и обожает дождь. Потому что в дождь ее никто не беспокоит. Она привыкла к одиночеству. Как и я.
– Доброго дня, милая леди! Позвольте предложить мое общество на сегодня? – говорю я.
Перемещаюсь на скамейку, с наслаждением обнаруживая, что она нагрета рассеянными лучами солнца. С удовольствием делаю старой знакомой мысленный комплимент и впитываю ее тепло.
Скамейка в ответ скрипит облупленными ребрами.
– И я очень рада, и вам здоровья.
Любуюсь фонтаном, привычно восхищаюсь чудным танцем его бриллиантовых россыпей. Странно: "Здесь" все так же, как и "Там". Только никуда не надо торопиться. Можно позволить себе быть сейчас, а не потом, именно потому, что тебя нет. Вечность прекрасна и спокойна, она гораздо терпимее к нам, чем мы к ней. Жаль, что это понимаешь, когда уже не важно, понимаешь или нет!
Скамейка подслушивает мои мысли. Я знаю, она молчит из деликатности, чтобы не нарушать тонкого равновесия давней дружбы. Она понимает, почему я торчу здесь каждый день. Другие на моем месте уже давно бы созерцательно мерцали бестелесным умиротворением. А я все никак не оторвусь от себя, все рефлексирую…
Есть ли моя вина в том, что я Здесь? И кто вообще может быть виноват?! Грузовик, вылетевший на встречную полосу и злодейка-судьба? А может снегопад и гололед? Какая разница теперь?! Я Здесь. А они Там. Мои родные солнышки: жена и дочка.
Закон «границы» между «Здесь» и «Там» не имеет поправок. Поэтому я каждый день жду их в парке у фонтана, чтобы быть рядом, даже когда не могу «быть».
Мгновения уютного ожидания взрываются счастьем. Я вижу моих родных девчонок… Они неторопливо гуляют по дорожке, усыпанной сосновыми иглами. Аня поправляет дочке платье и целует в пухлую щечку. Ксюшка облюбовала скамейку с ажурной спинкой и зовет голубей: "Цып, цып, цып!" Голуби не обращают внимания на детскую фамильярность, самомнение отступает на второй план, когда нежиданно наклевывается бесплатный завтрак. Ксюша отщипывает теплый мякиш от батона и швыряет в гущу птиц. Я любуюсь ей, не в силах вдохнуть. Последнюю порцию угощения утащил юркий воробей. Ксюшка смеется над его трусливым маневром, достает маленький кошелек с монетками и несется к фонтану. Тот гостеприимно хлещет юными брызгами в небо, приветствуя малышку. Ксюша бросает заветные кругляши один за одним в глубины блестящих иллюзий. Это ее подарок мечте, неосознанной детской надежде, что мир чудесен, наполнен счастьем и с упоением показывает фокусы, ожидая восторженных рукоплесканий.
Я уже рядом. Могу гладить их, обнимать, кричать беззвучно, что я их люблю… Нет, со мной что-то не так. Я не должен ничего этого чувствовать. Я как будто размазан по бронированному стеклу, которое без предупреждения выросло прямо перед носом и отделило меня от самого себя. И почему эта граница так издевательски прозрачна и садистски неосязаема?!
Ксюша протягивает ко мне руки, как будто хочет обнять, пробегает по моей щеке пальчиками и спрашивает:
– Ты здесь?
– Нет, солнышко, меня нет… – улыбаюсь я Ксюшке.
– Ты здесь! Сейчас я тебя найду! – дочурка заглядывает под скамейку, потом исследует каждое дерево сверху до низу, обходя его вокруг.
Аня молчит, стараясь дышать глубже и не плакать. Я провожу рукой по волосам любимой, вдыхаю легкий нежный аромат. Шепчу на ушко, как раньше: «Ты моя любовь». Она оборачивается и шепчет, как раньше: «Я знаю». Я так мало успел подарить им любви. Моим солнышкам, Анютке и Ксюшке.
Притих бродяга-ветер, погрузился в задумчивость фокусник-фонтан, поникли в сочувствии великаны-деревья, деликатно отвернулась мадмуазель-скамейка.
Инна забыла, что там за окнами. Время суток, дату, время года. Она лежала на продавленной кровати в углу палаты. Ее соседка деликатно молчала, с трудом сдерживая поток слов, накопившийся за время отсутствия Инны. Очередь на УЗИ в отделении патологии роддома собиралась обычно еще с утра и тянулась до обеда. Инна пришла после УЗИ и рухнула на постель, не обратив внимания на остывший борщ и котлеты, заботливо поставленные соседкой на ее тумбочку. Уже месяц Инна сохраняла свою долгожданную беременность. Угроза выкидыша постоянно висела дамокловым мечом над каждым часом нелепого пустого существования. Круглосуточно бродить в казенной ночной рубашке, халате и тапочках по бетонной коробке и ждать участи оказалось вовсе не тем светлым праздником и счастьем, которого ждала Инна еще пару месяцев назад.
Она вышла замуж в двадцать. Слишком рано – твердили все вокруг. Но кто же слушает всех, когда на свете существует только он – единственный и драгоценный! Однокурсник Боря был не по годам самостоятельным, параллельно учебе работал в иностранной компании и проявлял интерес к карьерному росту. Молодая семья смогла себе позволить свадьбу в ресторане, путешествие на родину Эгейской цивилизации и даже съемную однушку в паре остановок метро от университета.
Под крики "Горько!" молодым желали много детей и много денег. Но с детьми возникли сложности. Несколько лет не было их и все тут. Врачи разводили руками – причин по части здоровья не обнаруживалось. Борька предложил съездить в Киев в Лавру к святым мощам. Инна часто вспоминала потом, как жарко молилась маленькому Вифлеемскому младенцу Иоанну в узеньком пространстве пещеры, как потом случайный священник, продававший свечи в церковной лавке, вышел и благословил ее, и обещал непременно сына. Все было как сон. Но в то же время это была более явь, чем обычная реальность.
– Инн, ты борща-то поела бы, а? – решилась нарушить молчание соседка Оля.
– Потом, – не желая обижать добрую соседку, промычала Инна. Сил повернуться, рассказать, поделиться она в себе не находила.
Провалившись в сон, Инна увидела яркий свет, бьющий из окна их с Борькой однушки. На руках у нее сидел белокурый годовалый малыш и улыбался, показывая пальчиком в небо. Они были вдвоем и были абсолютно счастливы.
В палату стремительно ворвалась строгая предпенсионная дама и уткнулась очками в бумажку с фамилиями.
– Кто тут у меня Коваленко?
– Она, – кивнув на соседку, тихо ответила Оля, быстро дожевывая бутерброд с селедкой и срочно запивая его апельсиновым соком.
– Скажи ей, чтоб зашла в ординаторскую. Надо решать вопрос. Ее там комиссия ждет.
Дама вышла с чувством выполненного долга, обдав вакуум палаты пряным потоком цветочного аромата, до тошноты сладкого и невероятно устойчивого.
Оля с трудом слезла с кровати, закутав большой живот с двойней в мягкий домашний халат. Она тихонько погладила Инну по плечу и сказала:
– Иннусь, да пошли они все. Ты главное верь! Я вот знаешь сколько лет не могла… Мы с мужем пять ЭКО делали и все впустую. И ведь все равно ж верили. Смотри, вот они, мои родненькие.
Оля спохватившись, суеверно поплевала три раза через левое плечо, постучала по пластиковому подоконнику и аккуратно сложила руки на живот, прислушиваясь к ощущениям.
Комиссия собралась в ординаторской. Главный врач, узист и лечащий врач Инны решали вопрос о дальнейшем пребывании пациентки в стационаре.
– Конечно, она платит за свое пребывание немалые деньги, но все же держать ее просто так, без всякой надежды на благополучный результат опасно для средней ежеквартальной вынашиваемости патологической беременности в отделении, – главный врач, стройная высоколобая брюнетка южных кровей Мариэтта Владимировна, строчила на листе с крупным черным заголовком "Заключение" одно длинное слово за другим , объясняя коллегам ситуацию.
Инна вошла и молча присела на краешек ожидавшего ее стула. В голове пронеслась мысль – вот он, Страшный суд, список грехов и приговор на вечные мытарства.
– Инна Викторовна, мы тут посоветовались с коллегами, – Мариэтта многозначительно глянула на Светлану Павловну – лечащего врача Инны, простоватую полную блондинку с задорным пионерским хвостиком на затылке, стянутым вычурно-розовой резинкой. Та перехватила инициативу…
– Да. Инна, мы посмотрели твои анализы, еще раз посмотрели все УЗИ, и решили, что дальше смысла нет… Понимаешь? – светлана, почти ровесница Инны, подошла и сочувствующим жестом погладила свою подопечную по холодной влажной руке, – Ничего не меняется, к сожалению. Отслойка плаценты все равно есть и она не уменьшается.
– А сердцебиение? – устало спросила ее Инна.
– Сердцебиение хорошее, Инночка, хорошее! – с радостью зацепившись за единственный хороший показатель в море удручающих, улыбнулась Светлана.
– Челеби Гасанович, сообщите нам ваши соображения? – намекая на завершение беседы, сказала Мариэтта Владимировна, умоляюще посмотрев на широкоплечего спортивного узиста с теми же южными нюансами в чертах лица.
– Шансы есть, – глухо процедил узист, уставившись в окно отсутствующим скучающим взглядом. Ему хотелось скорее дойти до своего кабинета и отпустить полсотни томящихся там пациенток. Половина из них пришли со стороны по записи за хорошие деньги.
– Итак, Инна Викторовна, – довольно жестко подвела черту Мариэтта, поправив для уверенности сложную прическу, сооруженную неизвестно когда и неизвестно кем, учитывая, что рабочий день начался в семь утра, – Мы сделали все зависящее от нас, мы прекратили кровотечение и снизили риск. Дальше вам нет смысла продолжать лечение в стационаре. Мы настоятельно предлагаем вам перейти на амбулаторный вариант сохранения вашей беременности.
Инна мысленно пыталась переводить речь Мариэтты на нормальный человеческий язык.
– Вы меня выписываете?
– Не совсем так, – с легким раздражением пояснила главная, – мы вам рекомендуем уйти под подписку.
– Подписку? Не понимаю…
– Мы не имеем права выписать вас с такими анализами и такими результатами узи, деточка, – чуть повысив тон, и чуть больше раздражившись, нервно поглядывая на золотые наручные часики, сказала Мариэтта.
– Тогда, значит, я остаюсь? – прорываясь сквозь туман своего горя и проникая в смысл слов, не могла понять ничего Инна. Она чувствовала себя отупевшей и больной собакой, которой все время колют морфий, а потом не позволяют спать.
– Инна, тебе лучше побыть дома, понимаешь? Попьешь дюфастончику, ношпочки, родные стены, понимаешь? Авось, все обойдется. Ну чего тебе тут торчать столько? Тебе нужен покой, привычная обстановка, муж родной под боком. Напишешь нам расписку, что уходишь по собственному желанию под свою ответственность и все. Это просто формальность… – Светлана гладила ее по плечам, присев перед ней на корточки и ласково уговаривала, успокаивала, усыпляла надеждами. Инне показалось, что та вполне искренне желает ей чего-то хорошего, чего, к сожалению, не приходится ждать.
Инна, наконец, поняла, чего от нее хотят. Было уже все равно. Анестезия, купирующая душевную боль, а вместе с ней и любые иллюзии, и черные и белые, помогала ей держаться в рамках объективной реальности и не сходить с ума. Она спокойно подошла к столу и написала под диктовку Мариэтты все, что надо. Легким росчерком поставила автограф и ушла собирать вещи.
– Бедная девочка, – прошептала ей вслед Светлана.
– Выкинет и думать забудет, – констатировала Мариэтта, подкалывая расписку к карте.
– Ну, я пошел, – расслабив лицо, словно артист после спектакля, сообщил узист, уверенно двигаясь к выходу.
Оля спрыгнула с кровати от удивления, забыв про свою двойню.
– Выписывают? Они сбрендили что ли? Может, ты их не так поняла?
– Нет. Все верно, выписывают. Сказали, надо в родных стенах с мужем и все такое…
– Я бы не ушла, на твоем месте. Мало ли, что они там советуют. Это твоя беременность, твой ребенок, твоя жизнь! Поняла? – Оля была вне себя от негодования. Она нервно чистила очередной мандарин.
– Я устала, Оль. Домой хочу, – безжизненным голосом сказала Инна и улыбнулась, глядя на горку чищенных мандаринов, выросшую за несколько минут на Ольгиной тумбочке.
– Смотри, подруга. Эти твои интеллигентские нюансы им до одного места. Имей в виду. Если стукнешь по столу кулаком, никуда не рыпнутся. Будут сохранять, как миленькие. Мариэтта эта свое одно место твоими выписками прикрывает, вот и все.
– Мне все равно, Оль. Я просто не могу больше. Пусть будет, как Бог даст.
Инна достала из ящика тумбочки маленькую икону Божией Матери "Помощница в родах", поцеловала ее уголок и перекрестилась.
– Знаешь, бывают моменты, когда никто не поможет, кроме Него, – проникновенно и задумчиво сказала Инна, прижимая к себе икону и светлея лицом. Ей как будто открылась истина, на нее откуда-то снизошла уверенность.
Оля подошла к сидящей на кровати Инне, обняла и заплакала. А Инна прислушивалась к ее животу. И слезы ее впитывались в мягкий домашний Олин халатик.
– Кто за тобой приедет? Борька твой? – спросила Оля, проверяя Инкину тумбочку, чтобы ничего не забыла, – Так, еще раз: телефон я тебе свой дала, ты мне свой тоже, пиши, звони, не забывай, поняла?
– Поняла.
Последний раз взглянув на кровать, на тумбочку, на окно, в которое ни разу не захотелось посмотреть за целый месяц жизни, помахав Оле ладошкой, Инна вышла и спустилась на лифте в холл. Там ее уже ждал… Почему-то вовсе не Борька, а его старший брат Денис. Он путанно объяснил что-то про непредвиденную командировку и отвез ее к родителям.
А еще через месяц Инна узнала, что никакой командировки нет. Просто Борька ее бросил…
Холодный дождь старательно омывал глухой столичный двор. Слегка присыпала перекошенные в вечной судороге качели мелкая ледяная пудра – заунывная предвестница снега. Возле мусорных баков возились бомжи. Согбенная старушка в зеленом пальтишке с детского плеча и чрезмерно худая тетка в тяжелых мужских ботинках, подвязанных веревками. Тетка куталась в плащ, измазанный на спине ядовито-оранжевой краской, как будто забор, размалеванный граффити на тему "город в огне". Плащ продувался ноябрьским ветром насквозь и способен был защитить разве что соломенное чучело в огороде..
Территория мусорной охоты была четко обозначена заранее, любое нарушение невидимых границ грозило схваткой. Безжалостной и часто кровавой. Взаимопонимание между бомжами держалось лишь на прямом подчинении одного другому, как в стае волков. Тетка в плаще с первого взгляда производила впечатление жесткого лидера с садисткими наклонностями. Бабулька в пальто – убогого морщинистого ребенка с отклонениями в психике.
Окружающие дома смотрели на бездомных женщин холеными окнами, зашторивая их поскорее, боясь впустить в свой внутренний уют чужую безысходность. В мир яблочных пирогов, вымытых шампунем кошек, плоских телевизоров и раздутых от еды холодильников не вписывались чьи-то голодные желудки или грязные обмороженные пальцы.
Бездомные женщины, казалось, не замечали струек дождя, ползших змеями по их морщинистым лбам и пожелтевшим щекам. Они, словно акулы мусорного моря, выплеснувшего часть своих недр на асфальт, хищно хватали любую мало-мальски пригодную добычу – пакеты с остатками кефира, консервные банки с размазанным по донышку жирком, плесневелые шматки хлеба, просроченные упаковки йогурта. Запасы тут же отправлялись в "закрома" – объемные пластиковые сумки. Особенно ценной добычей были пригодные в хозяйстве предметы. Сковородки, чайники, кастрюльки, тазики, тумбочки, табуретки. Причем, с увечьями любой тяжести – без ручек, крышек, носиков, пригоревшие, почерневшие, помятые, поломанные – какие угодно, лишь бы еще можно было ими воспользоваться. Однажды неслыханно повезло – попалась почти новая газовая плита. Теперь подруги сервировали ее к ужину не хуже ресторанного столика, накрыв толстой фанерой и разорванным пакетом вместо скатерти.
Покрутив в руках фирменный утюг с оторванной ручкой регулирования пара, тетка в плаще задумалась, представляя живую картинку: жена кинула в неверного мужа этого "красавца", муж увернулся, и утюг, слегка боднув стену, улетел в батарею. Ручка громко шмякнулась в угол, а травмированный утюг замер в коме на полу, как живое воплощение абсурдности брачных уз. Женщина любовалась симметричным рисунком паровых дырочек на гладкой керамической поверхности утюга… Ведь совсем недавно, может вчера еще вечером, эта гладкость прикасалась к чистым рубашкам, шерстяным брюкам, шелковым пижамам и байковым пеленкам, наполненным запахом теплого молока.
Тетка в плаще старалась представить себе тонкий аромат глаженого белья. В памяти рождались обрывки прошлого, мелькали смутные серые тени ее умершего в тюрьме супруга и полоумной матери, отписавшей за бутылку водки единственную крышу над головой бритым ублюдкам "из собеса". И еще сына, которого забили сапогами и бросили подыхать на морозе его же армейские товарищи. Он был должен им какие-то "айфоны". Она не смогла найти, она не смогла прислать своему Ваньке эти чумные "фоны". У них в деревне никто не знал, где их продавали и сколько они стоили. На всякий случай, послала деньги, отложенные на новый диван, все семь тысяч. И благословила служить хорошо, как дед и двоюродный дядька.
По обмотанной шарфом и накрытой полиэтиленом голове все ползли и ползли прозрачные слезы осени, а с ними заодно ползли в голове строчки последнего письма от Ванечки: "Мамань, привет! Ты не волнуйся, служу как надо. Если сможешь, пришли айфон. Телефон такой. Вообще-то надо три. Но хотя бы один. Оооочень надо, мам, очень. Побывок не обещают, командир сволочь, но его уважают. Пока. Твой сын Иван."
Отмахнувшись утюгом-инвалидом от кошмарных видений, она швырнула его обратно в ржавый бак и прикрикнула на подружку:
– Ну все, Галь, ха-рэ шмонать тут, отваливаем!
Галя никак не отреагировала на просьбу коллеги.
– Гааааль! Я кому, блин, сказала! Пшли, – еще громче крикнула на старуху тетка и для пущей доходчивости швырнула в нее гнилой картофелиной.
Скрюченная до состояния подковы Галя на самом деле вовсе не была Галей. Более того – она вообще не слышала в окружающем мире ни единого звука. Привыкшая реагировать лишь на тычки и удары, она была согласна быть Галей, Веркой, Старой ведьмой и Квашней отмороженной, даже не зная о своем согласии. Сегодня она была Галей. Послушно собрав окоченевшими руками воняющие тухлятиной сумки, Галя побрела за более приспособленной к выживанию подругой.
Больной, изъеденный ревматизмом позвоночник вместе с артритом в суставах заставлял Галю двигаться медленно, загребая правой ногой в дряхлом мужском сапоге. Сапоги! Это был щедрый новогодний подарок подружки. Вручив сапоги, та произнесла, а Галя по ее губам прочитала самую длинную речь за весь прошедший год. Не речь даже, а признание: "На, держи, стервоза, чтоб не сдохла до весны! А то с кем я тоску заливать буду? Дурочка ты моя скрюченная!"
Галя наступила в глубокую лужу и остановилась. Она замерла и перестала двигаться. Мутный взгляд был направлен по-прежнему на больные ноги, но в опухших водянистых глазах вдруг исчезла жизнь. Они как будто погасли. Галя перестала чувствовать тяжесть пакетов, раздирающую боль в пояснице, она оттолкнулась от земли и взмыла вверх. Голова сначала закружилась, но потом сладостное тепло разлилось по телу. Взмахнув руками, она села на провод, растянутый между крыш. Провод тоже казался теплым. Грея ступни на проводе, Галя рассматривала снующих внизу прохожих, квадрат детской площадки, полоски проезжих дорог. Она взглянула в небо, надувшееся тучами и изливавшее божественную тоску на бренный мир. Ей захотелось подняться дальше, выше туч, выше облаков, к солнцу. И сгореть скорее… Но тут Галя услышала внизу знакомый голос, он звал ее. Странно, ведь ее слух не умел улавливать звуки. Откуда голос? Галя посмотрела вниз и разглядела женщину в плаще, оравшую на согнутую пополам старуху, застрявшую в луже:
– Галь, ну ты охренела? Чо в луже встала? Пшли! Купаться надумала?
Галя была глухонемой с детства. Но не от рождения. В сорок третьем попала с родителями в плен и почти сразу – в концлагерь для мусульман. Мама ее была татаркой. А папа… А папа отказался покинуть маму и остался с ней до конца, хотя был по происхождению французом знатных кровей. Детей фашисты сразу у родителей забирали: отрывали, отбивали прикладами, вырывали с из рук. Галя знала, еще помнила медленно разжижающимся мозгом, что ее имя означало по-татарски "госпожа". Папа придирчиво выбирал имя дочурке, похожей на волшебный сказочный цветок, распустившийся на радость миру! Ниса. Ее имя было вовсе не Галя, и не стервоза, и не… Ее звали Ниса.
Папа часто читал ей на ночь стишок Тютчева, сильно картавя руское эр и сглаживая согласные:
Ниса, Ниса, бог с тобою!
Ты презрела дружний глас,
Ты поклонников толпою
Оградилася от нас…
А потом хватал дочку на руки и кружил, и шептал: "ma belle… ma belle.." Ниса обожала папин голос, слушала его, затая в сердце счастье, чтобы не выплеснулось.
В лагере детей держали в чистоте и сытости, как в дорогом пансионе. Трехлетняя Ниса думала, что тут очень странные добрые фашисты, они просто хотят помочь папам и мамам прокормить детей, потому что война, потому что голод. Периодически некоторые из ее подружек исчезали бесследно. Их уводили к врачу и больше не приводили обратно. Ниса решила, что врач проверял детям здоровье перед тем, как вернуть папе и маме. Ниса жадно ждала момента, когда придут и за ней тоже…
У врача был стерильный белый кабинет. Все было белое – кушетка, стол, стулья, шкаф, пол, стены, даже окно было аккуратно замазано белой краской.
– Как тебья зовют? – с тяжелым акцентом спросил строгий дядька в белом комбинезоне и белой марлевой маске.
– Ниса, – вжавшись в холодный стул, ответила она.
– Как? – уточнил дядька, заполняя клетки белого листа нарисованными крючками и петельками.
– Ниса.
– Насиональноть?
– Французская! – радостно выпалила Ниса, ожидая скорого появления мамы с папой.
– Почьему француз? Татар? Ты татар? Татар-ка? – изгибая язык во рту в непривычных позициях, продолжал каверкать буквы врач.
– Моя мамулечка – татарка! А я как папа – француженка! – кокетливо почесав бритую голову, объяснила Ниса.
– Йа! Да, поньятно, – сухо констатировал дядька.
Он вышел и вернулся с белой железной коробочкой. В ней что-то весело позвякивало. Ниса мечтала, как доктор ей сейчас проверит сердце и услышит в нем французский марш, гордый и воинственный, и поймет: она – француженка! Как папа!
– Садись в кресльио и закрой глиаса, – приказал дядька.
Ниса забралась в белое чудовище с ремнями и рогами, торчащими отовсюду. Доктор пристегнул ее покрепче, достал из кармана халата плотные беруши и заткнул крупные оттопыренные немецкие уши… Сверху он бережно прикрыл их смешными пушистыми наушниками.
Нисе проткнули обе барабанные перепонки. Взяли пункции мозга – головного и спинного. Забрали полтора литра крови и положили в морге на каталку корчиться и умирать. Бог послал ей длительную кому – мозг сильно повредили, задели мозжечок и еще какие-то важные центры. Существенно пострадала память и соматическая нервная система. К счастью, Ниса ничего не запомнила, начиная с момента проникновения острого инструмента в слуховой проход. Яростная боль милостью защитных механизмов организма навсегда осталась за гранью сознания…
– Эээй, Галька, шевели копытами-та, а то завтра будешь у меня весь день опять Старой сукой вместо Гали.
Тычок ботинком в спину вывел Нису из состояния наблюдения за собой сверху. Она часто выходила из своего тела, взлетала, как голубь, и поглядывала сверху на двуногих бескрылых птиц в шапках.
Самое сладкое время приходило вместе с ночью. Пристроившись в теплом подвале на трубе, подруга поила Нису настоящим чифирем! Это случалось далеко не каждый день, и даже не каждый месяц, но если уж… То это был настоящий праздник!
Взбодрившись черной густой жижей, почувствовав знакомые сбои ритма в сердце, подруга завела песню.
– Ксюш, Ксюш, ксюююшааааа, юпачка из плюююююшааа, рууууусая косаааааааа… – воплощая дергающимися плечами цыганочку, выла тетка в плаще.
– Нииииисссс, нисссссс… – вдруг тихо зашамкала сегодняшняя Галя, не меньше взбодрив свои замшелые извилины чайной горечью.
– Чо ты там? Не слышу? Чо-чо? – заинтересовалась потугами глухого чучела, радостно хохоча, соратница по бездомности.
– Ниииису ти ба, – отчаянно старалась выразить мысль Галя.
– Ха-ха! Точняк, Галька! Не судьба! Не судьба нам с тобой. В теплой постельке помереть да в чепчиках с бантиками-та в гроб лечь – не судьбааааа. Стерва она, судьба эта гребаная, – орала подруга, крутя головой и бедрами, – О, ништяк! Будешь ты у меня завтра не Галя, а Несудьба! Это будет твое имя на неделю! Хошь на неделю, а? Несудьба ты моя горбатая! Ха-ха-ха!!!
– Ниса Тьбаааа, – беззубо тянула буквы Ниса, силясь улыбнуться своим нервно подергивающимся ртом. Она говорила, что ее зовут Ниса. Что она из знатного рода Дюбуа, что она француженка, как папа, и что она могла бы сейчас быть вместе с родителями на небесах. За что-то ее наказал Бог – заставил жить калекой, спать на трубе в подвале и есть тухлые отбросы с помойки. И все равно она счастлива, что она Ниса Дюбуа! И что она целую неделю будет почти самой собой, отзываясь на кличку Несудьба.