– Не долечился потому что, я же говорю.
– Ты меня выведешь…
– Так ты ночевал у отца? Как говаривал один из бывших президентов: и это правильно! Не возвращайся к Тане.
Никита выпрямился:
– Что-что?
– По-настоящему ты все равно уже не сможешь вернуться.
– Понятно.
Стараясь ничего не задеть и не сломать, Никита осторожно поднялся, совершенно оглушенный звуками разгулявшейся бури.
– Вот к чему эти разговоры о космической любви! – Он старался говорить весело, но возле губ все время что-то дергалось. – Ты просто пытаешься выпихнуть меня из дома, чтобы забраться в постель к моей жене.
Ничуть не обидевшись, Антон погрозил пальцем:
– Эй, приятель! Не притягивай за уши. Вспомни, о чем я говорил: земная любовь и космическая вполне могут уживаться. Если б я подстрекал тебя к разводу, то сказал бы совсем другое.
– Все это брехня! – отрезал Никита. – Наверняка мужу Лины я наболтал бы что-нибудь в этом же духе.
– Куда ты пошел? Хочешь правду?
– Не хочу, – буркнул Никита, скрываясь в маленьком и темном, как наперсток, коридоре.
Не выходя из кухни, Антон прокричал:
– Ты придумал эту Лину, чтобы ею прикрыть свою несостоятельность!
– В чем? – обуваясь, спросил Никита.
– В той самой чертовой любви! Ты глаза-то раскрой! Рядом с тобой – потрясающая женщина. Просто обалденно красивая!
Никитин смех, как внезапно образовавшаяся воронка, вытянул Антона из кухни. Нависнув над другом, он процедил:
– А ты, как последний импотент, уходишь в фантазии, чтобы вдохновляться.
– Пошел ты к черту, – Никита выпрямился и увидел знакомые ямочки. – Чего ты смеешься? Так ты пытаешься меня долечить? Займись лучше тем, что у тебя получается, а то твоя кысонька уже литр никотина высосала.
Девушка незамедлительно отозвалась из постели:
– Не твоя забота!
– Да уж слава богу! – обернувшись к Антону, Никита торжественно вскинул руку: – Прощай, покойная «Богема»!
– «Богема» не умрет без одного идиота, – огрызнулся хозяин дома и вдруг воскликнул с детским отчаянием: – Дурак, я так ждал тебя! Думал, мы устроим грандиозное судилище…
Уже взявшись за ручку двери, Никита напомнил, поглаживая большим пальцем холодную скобу:
– Ты ни разу не пришел ко мне в больницу.
– Ой, ну что ты! Такое место… Меня туда только в смирительной рубашке можно доставить. Ты прости, приятель… Я с этим даже и сжиться-то не успел. Вообще не думал, что с тобой такое может приключиться! Ты ведь среди нас самым уравновешенным казался… И вдруг – психушка… Если б ты ногу сломал, я торчал бы у тебя сутками!
– Очень надо… Зачем ты сказал это? Про Таню.
– Не знаю… Но ты ведь сразу очнулся, правда?
«Правда», – подтвердил Никита уже на улице. Остановившись у подъезда, он подставил лицо с трудом пробившемуся к людям солнцу и зажмурился. Он думал совсем не о Тане и ни о ком другом. В мыслях крутилось лишь: как повезло – сейчас лето, и нет занятий в институте. Значит, остается шанс, что никто не узнает о его болезни, как Таня не узнала о содержании стихов.
«Кто-то оберегает меня и скрывает от посторонних именно то, что я хочу скрыть», – только сказал себе Никита и сразу почувствовал в этих словах неправильность. Таня не была посторонней ему. И не стала бы, даже если б он действительно к ней не вернулся.
Он задумался: «А я могу к ней не вернуться?»
Никита понимал: точный ответ станет известен, только если действие окажется совершенным. То, что вчера он даже не сообщил ей о выписке, еще ничего не значило. Ему просто было не под силу разом впустить весь этот мир. И он решил вкратце повторить тот путь, что уже прошел за эти тридцать шесть лет, постепенно наполняясь. А значит, начать следовало с родительского дома.
Теперь дом тоже оказался не тем, ведь в нем не было матери, и Васька жила отдельно со своим полумужем. Вместо них появились кошки, и Никита думал, что так лучше, чем если б свято место оставалось пустым.
«Может, и вправду он разговаривает с мамой с их помощью», – подумал Никита об отце. А следом увидел лицо матери, каким оно было до того, как у нее начался острый диабет. Ему до сих пор не давало покоя то, что это он чего-то не сделал, чтобы спасти ее. Не достал лучших лекарств. Не нашел того единственного врача. Заработал слишком мало денег…
Она шептала ссохшимися губами, на которых то и дело выступала кровь: «Маленький мой… Любимый мой мальчик…» Никита плакал так, будто и вправду опять превратился в мальчика. Почему-то он не боялся огорчить ее своими слезами, хотя тогда и не задумывался об этом, просто плакал и все. А позднее решил, что умирающему уже не могут навредить слезы близких. Может, в этом и заключается последняя радость: своими глазами увидеть, как тебя любят и не хотят отпускать.
«Ей бы я рассказал, – ему и сейчас захотелось заплакать. – Она всё во мне принимала. Никто меня так не любил… Разве жена может хотя бы выслушать о любви мужа к другой? Или наоборот… Этого не изменить: любовь женщины к мужчине обретает Божественное значение, только если это любовь матери к сыну. Тогда в ней есть и жертвенность, и всепрощение, и…»
Он не успел закончить фразу, внезапно увидев ту, чью любовь только что пытался развенчать. Таня не просто шла к нему, она бежала и на ходу выкрикивала, сияя по-восточному ослепительными зубами:
– Ты здесь! Я так и знала! Отец сказал, что ты ушел, и я сразу поняла, что ты пошел в «Богему»!
«Мой отец», – впервые в нем проснулась эта мальчишеская ревность. Не придав ей значения, Никита сказал:
– Там никого нет. Я заходил к Антону.
Таня сумела остановиться в шаге от мужа, и загорелое лицо ее вопросительно дрогнуло. Кажется, она собиралась броситься ему на шею и не могла понять, что ей помешало.
«Это я ее остановил, – подумал Никита с некоторым страхом. – Господи, неужели я совсем не рад ее видеть?»
– Почему ты сбежал, Адмирал?
Она снизу заглядывала ему в лицо, пытаясь пробиться с помощью этого школьного прозвища – от фамилии Ушаков.
– Я не сбежал. Меня выписали. Все, как положено. А что, они организовали погоню? У них там, наверное, целая псарня страдающих бешенством овчарок…
– Почему ты не поехал домой? Я утром пришла в больницу, а мне и говорят, что ты ушел еще вчера.
«Представляю, как она себя чувствовала!»
– Я…
Кляня свое малодушие, Никита взвыл про себя: «Не могу я этого сказать!»
– Адмирал, неужели ты подумал, что я отрекусь от тебя из-за того, что ты заболел?
Он даже не уточнил, как обычно: «Что-что?», сраженный этой мыслью, которая почему-то даже не приходила в его больную голову. Только сейчас Никите стало приоткрываться, каким непроходимым эгоизмом было все, что он творил и думал до сих пор, а ведь в глазах всего мира не он, а Таня приносила жертву, оставаясь с мужем, который хоть на время, но все же потерял разум.
– О боже! – вырвалось у него. – Я и вправду стал идиотом!
– Никакой ты не идиот, – она ласково взяла его за руку, тоненькая и совсем юная в коротких шортиках песочного цвета и белой маечке.
Таня потянула его, и он пошел, не сопротивляясь, все еще оглушенный этим неожиданным открытием. Ее голос стал счастливым и прозрачным, как утро, в которое она вводила его – подслеповатого и беспомощного. То и дело прижимаясь щекой к его плечу, Таня быстро-быстро говорила о том, что должно было отвлечь его, как зачастую внешний мир без труда отвлекает от происходящего внутри нас:
– Смотри-ка, солнце все-таки выползло! А ведь всю неделю дождь лил. Но тепло было! Тебе не жарко в этих брюках? Пойдем домой, переоденешься. И сходим куда захочешь.
– Я никуда не хочу, – сказал он больше себе самому.
– Еще лучше! Посидим дома. Муська сейчас у моих, побудем пока вдвоем. – И вдруг спросила, поразив Никиту еще больше: – Ты будешь подавать в суд?
Он сперва подумал, что она говорит о разводе, но сразу понял, насколько это абсурдно.
– Ему много присудили бы еще и за моральный ущерб… – продолжила Таня.
– Разве деньгами что-нибудь можно компенсировать?
Никита остановился. Якобы для того, чтобы завязать шнурок, на самом же деле ему уже невмоготу были Танины прикосновения. Они вызывали в нем непрекращающиеся приступы отвращения к самому себе. Он и не представлял раньше, что такое возможно.
– Ты знаешь, что у него порок сердца? – сказала она.
– Порок? Похоже на то… У тебя его не оказалось.
Непонимание делало ее лицо напряженным и острым. Таня уже не помнила того, о чем он говорил.
– В школе… Ты потеряла сознание, помнишь?
– А-а… Это…
– А потом все оправдывалась: «У меня не порок… Не порок».
Она чуть приподняла плечи:
– Может быть… Ты так хорошо это помнишь?
– Кроме тебя, никто не лишался из-за меня чувств.
У нее некрасиво дернулись губы – ярко-красные, как цветок мака. Если б Таня зацеловала его с ног до головы, он стал бы похож на цветущее поле.
– Лишилась чувств? – повторила она голосом, показавшимся Никите незнакомым. – Это ты в самую точку…
– Ты о чем?
Она отвела взгляд и поверх его плеча посмотрела на дом, от которого они уходили.
– Твоя «Богема» потихоньку помирает…
Никита рассмеялся. Не словам, а той старушечьей интонации, с которой они были произнесены.
– Не помрет! За это время она научилась существовать без меня.
– Но ты ее прикончил.
– Чем это? – удивился он. – Моя болезнь не заразна.
Таня взглянула ему в глаза только мельком, но на этот раз с тем трудно переносимым сожалением, которое Никита то и дело замечал в самом начале своей болезни.
– Пойдем домой, – снова предложила она.
И он почему-то согласился, хотя жена открыто уходила от разговора.
– Я хочу на Кипр, – неожиданно сказала Таня, в очередной раз сбив его с толку. – Хочу носить цветастую юбку, такую, чтоб распахивалась при ходьбе. И огромную соломенную шляпу. И чтоб соль выступала на коже, а ты слизывал бы ее.
Это прозвучало жалобно, а Никита почему-то разозлился. Оглядев стену длинного розового дома, снизу выложенную грубо отесанными камнями, которые, верно, и направили Танины мысли в южном направлении, он сухо заметил:
– Не повезло тебе с мужем. Я никогда не смогу свозить тебя на Кипр.
«И ведь ей это известно… К чему тогда весь этот разговор?»
– Нам может быть весело не только на Кипре.
– Зачем же тогда ты хочешь на Кипр?
– Не хочу я на Кипр! Я просто хочу, чтоб нам было весело. Как раньше.
– Нам было весело?
– А разве нет? Вспомни, как ты дурачился с Муськой… Как мы с тобой зарывались в сено… А как отплясывали в твой день рождения! Ведь настоящий карнавал устроили, прямо как в Рио-де-Жанейро.
– Ты танцевала лучше всех…
– Когда это было?
– Три года назад, – ответил он с точностью, которая могла показаться неправдоподобной, но для него была естественной. Тогда начался отсчет нового времени.
Таня громко рассмеялась:
– А! Все-таки помнишь!
– Таня, – начал он и запнулся.
Она сразу перестала смеяться, хотя Никита ничего еще не успел сказать. Когда у нее вытягивалось лицо, щеки становились впалыми, будто от тревоги она худела на глазах. Таня не спрашивала, что он хотел сказать, а Никита ждал этого, чувствуя, что лишь закинутый ею крючок вопроса может вытянуть из него то главное, что, будучи невысказанным, стояло между ними, мешая разговаривать по-человечески.
Таким же – мгновенно иссохшим от страдания – стало ее лицо в тот день, когда Никита по-настоящему увидел ее, хотя Таня встречалась ему уже сотни раз. Тогда для него прозвучал последний школьный звонок. По случаю праздника его одноклассницы неожиданно нарядились в короткие форменные платьица, которые неизвестно где раздобыли. Всех ребят так и начало лихорадить от возбуждения, ведь вдруг выяснилось, что у некоторых девочек такие ножки, на которых и ходить-то преступно – на них можно только смотреть или гладить.
И Никита ошалел до того, что именно это и сделал, даже не замечая, как заусеницы опасно цепляются за тонкий капрон. Кажется, он все же ничего не порвал тогда, а если б это и случилось, то и девочка, скорее всего, ничего не заметила бы: так исступленно они целовались, неумело кусая губы друг друга… Никита даже не услышал, что позади приоткрылась дверь, ведь его пальцы как раз нащупали влагу, значение которой он не сразу и понял.
До его сознания медленно дошло, что за спиной послышался вскрик и удар. А когда он все же нашел в себе силы обернуться, сперва слепо обшарив взглядом открывшийся в дверном проеме коридор, то увидел на полу только что поздравлявшую его восьмиклассницу. Девочка была очень тоненькой, с трогательными темными косичками и испуганными глазами, но Никита только наспех улыбнулся ей и сказал: «Спасибо». И снова скосил глаза на припухлые коленки той самой одноклассницы, с которой и спрятался на лестничной площадке.
Еще не освободившись от возбуждения, он присел рядом с рухнувшей на пол Таней и чересчур громко спросил:
– Это что? Обморок?
– Может, она умерла? – не особенно испугавшись, спросила его подружка.
Эти слова немного привели Никиту в чувство, ведь он был в том возрасте, когда над смертью насмехаются вслух, только чтобы заглушить просыпающийся в душе ужас. Он думал, что это же самое происходит со всеми его ровесниками, и они также отгоняют ночами черные, обдающие то холодом, то жаром мысли: «Нет-нет, не думать об этом! Только не думать…»
Но безразличный тон девочки, на которую он только что был готов променять весь этот мир, убедительнее всяких слов доказал, что не существует никакого Единого Разума Поколения, которое и само по себе – сплошная условность, а внутри него все ощущения и надежды разнятся так же, как и у людей, не близких по возрасту.
– Беги за врачом! – сердито крикнул Никита, больше не замечая ее ног, которые не стали хуже. – Или в учительскую… Вызови…
Он не добавил – кого. Это и так оказалось ясно, потому что девочка исчезла, не переспросив. А Никита, отыскивая пульс, впился подушечками пальцев в запястье – такое тоненькое, что, казалось, ничего не стоило переломить эту хрупкую косточку. Танины руки оставались такими же до сих пор, хотя со времени последнего звонка прошло почти двадцать лет. Но годы ничего не украли у Тани – ни красоты, ни свежести. Пожалуй, только добавили яркости и уверенности в себе. Она больше не была той безмолвной девочкой со слабым сердцем, которая могла потерять сознание лишь от того, что мальчик, которого она искала глазами каждую перемену на протяжении восьми лет, так бездумно, повинуясь одной только природе, предпочел ей другую. Когда они оба почувствовали, что теперь они вместе, мир перестал их пугать.
Но тогда в школьном коридоре, который был незнакомо, зловеще тихим и этим страшил еще больше, Никита так и обмирал при мысли, что девочка умрет прямо у него на руках.
– Вот черт, черт! – жалобно шептал он, то порываясь вскочить, то припадая к ее почти мальчишеской груди. – Что же делать-то?
Не придумав ничего лучшего, Никита попытался сделать искусственное дыхание, коротко удивившись тому, что физическое волнение еще не оставило его. А в следующую секунду был поражен еще больше, потому что Таня вдруг очнулась и застонала с такой взрослой прочувствованностью, будто он целовал ее, а не отхаживал. И хотя вокруг ее губ все еще был синеватый треугольник, Никита внезапно увидел в ней то, чего не мог заметить даже на расстоянии руки. Оказалось, что для этого было необходимо приблизиться к Тане вплотную.
Она выглядела такой несчастной, когда, жалко скрючившись от стыда, пролепетала несколько не связанных падежами слов оправдания, почему с ней это случилось. Но тут же прибежали врач, и учителя, и ребята из его класса… Им Таня что-то твердила про слабое сердце, а Никита стоял, отвернувшись к окну, и пытался справиться с губами, которые расползались в идиотской улыбке: «Из-за меня можно лишиться чувств! Вот здорово!» А Таня в это время повторяла: «Но это не порок… Не порок…» Услышав это, он мысленно согласился: «Конечно, нет. В тебе нет ничего порочного».
Он и сейчас продолжал верить в это, хотя и не мог изгнать из памяти тот день, когда увидел, как почти обнаженная Таня скользит, изгибаясь, по чужому телу. В ее движениях было столько страсти, что Никита даже растерялся. Он не знал, что может противопоставить этому мощному зову греха, веселившему людей на сцене. То, как Таня прогибала узкую спину, откидывая волосы, как взлетали ее руки и медленно расходились колени, было знакомо Никите. Но до того дня он думал, что это знакомо ему одному. Оказалось, он делил жену с целым светом.
Пытаясь внушить себе, что это говорит в нем ребяческий эгоизм, Никита ни разу не произнес ни слова упрека, но старался как можно реже бывать на выступлениях «Пласта». Только если совсем уж неловко было отказаться. Но избежать Таниного танца в день своего тридцатитрехлетия он просто не мог.
«Может, я просто был заражен Таниной страстью, когда увидел Лину? – пытался понять он. – Я переполнился ею… Она так самозабвенно танцевала… Что это значило для нее? Может, тоже предчувствие? Может, она уже пыталась меня удержать? Хотя уходить я еще и не собирался… А сейчас разве собираюсь?»
– Таня, я хочу пожить у отца, – выпалил он так неожиданно, что даже сам испугался.
Она остановилась и посмотрела мужу в лицо. Никите показалось, что жена не выглядит особенно потрясенной.
– Это ведь не из-за того, что я сболтнула про Кипр? – ничуть не изменившимся голосом спросила она.
– Нет. Я просто должен…
– Разобраться в себе, – перебила Таня. – Все обдумать. Так всегда говорят, когда не хватает духа сказать все, как есть.
– А как есть? – спросил Никита. – Ты знаешь? Я – нет.
Ее усмешка вышла дрожащей:
– Да все очень просто, зачем ты прикидываешься? Если человеку хочется жить отдельно от другого, значит, он его больше не любит.
– Так просто… Ты очень мудрая! Когда-то мне захотелось жить отдельно от родителей, но это не значило, что я их разлюбил.
– Но я тебе не мать! – выкрикнула она, уже не сдерживая отчаяния.
– Да, ты мне не мать.
Не понижая голоса, Таня проговорила:
– Ты женился на мне только потому, что я потеряла из-за тебя сознание. Я просто поразила твое воображение! Оно же у тебя вечно требует какой-то необычной пищи…
«О чем это она?» – насторожился Никита.
– Если б я просто прислала записку, ты поржал бы с мальчишками в туалете и выбросил бы ее!
Поморщившись от слова «поржал», Никита все же согласился, что, скорее всего, так и вышло бы. Не сейчас, конечно, а тогда…
– Таня, – негромко позвал он, приготовившись задать главный вопрос. – А если б сейчас ты увидела, как я целую другую, ты упала бы в обморок?
– Садист, – сказала она и улыбнулась, чтоб Никита не подумал, что она отвечает так со злости. – Нет, Адмирал… Сейчас вряд ли…
То и дело стекло иллюминатора начинает расплываться и уродливо кривиться, меняя форму. Исчезающими и снова появляющимися углами оно впивается в мое сознание.
Мой мозг сопротивляется. Он не может без борьбы принять неправильность такого формотворчества. Круг не должен становиться прямоугольником. Хотя и может это сделать, как паутина способна затвердеть стеклом.
Пальцами удерживая набрякшие сном веки, я пытаюсь следить за происходящим. И уже не пугаюсь, увидев, что стекло стало неотличимым от миллионов других, пропускающих свет в квартиры, в аудитории, в палаты…
Мысль о палате кажется мне знакомой, и вспоминается имя Чехова. Но я знаю, это не то имя, что повело меня на край света.
Однажды этот свет опустел… Осталось женское лицо на экране и голос: «Опустела без тебя земля…»
Но это не то лицо, не тот голос. Хотя слова придуманы вроде бы мной. Только это лицо на экране, оно и не мое тоже.
Я не помню, как начался мой путь за этим именем, за этим лицом, за этим голосом. Но я вижу, куда они меня завели. Я в клетке. Мне больше не мерещится паутина, налипшая на прутья. Я знаю, меня опутала любовь.
Это слово пробилось сквозь толщу невидимой воды, все еще отделяющей меня от людей. Оно одно преодолело этот барьер, что становится то вязким, то упругим, как тягучая прозрачная резина. Но одинаково непроходимым.
Как же она пробралась ко мне, эта любовь? Спасти она пришла или добить? Во мне и без того уже не много жизни. Я не хочу ее. Я изгоняю ее из себя.
А она цепляется за эту непрошеную спасительницу, которая сперва завела меня на край света, где существует только одно окно, а теперь удерживает, горячо дыша в темя.
Внутри нее – всегда жар. Он вливается в мою голову, и мысли плавятся, не успев оформиться. Я не успеваю пожалеть о них, потому что время летит слишком быстро. Целые месяцы укладываются в пять минут. Я сижу у окна, а в это время со мной происходит так много событий, что их хватило бы на целую жизнь.
Можно попробовать рвануться за ними следом. Попытаться догнать и влиться – в свое время. В свою жизнь. И может быть, даже в свою любовь.
Но я не двигаюсь с места…
Она всегда знала, что этот день придет. Она думала о нем так часто, что, возможно, он просто сложился из тех секунд и минут, которыми были заполнены эти мысли. Однажды Никита должен был сказать «я ухожу», потому что по-настоящему он никогда и не приходил к ней. Не выбирал ее.
Почему он не сделал этого в шестнадцать лет, ведь Таня уже тогда была ярче многих девочек? Почему он не хотел выбрать ее сейчас? Она знала, что нисколько не постарела. Да что там! Против себя же пятнадцатилетней она стала сейчас лебедем в сравнении с утенком, который гадким никогда не был, но именоваться прекрасной птицей в то время еще не мог.
Весь ужас положения заключался для Тани в том, что у ее мужа был непритязательный вкус… Он предпочитал всем другим цветам ландыши и ромашки и любил песни с гармоничными, красивыми мелодиями. Джаз ошеломлял его, но не восхищал. А розы казались Никите чересчур изощренными, чтобы заслуживать такого великого в своей простоте чувства, как любовь. Хотя Тане он почему-то всегда приносил розы…
«А почему?» – задумалась она только теперь, прислушиваясь к тому, как Никита собирает вещи. Наверное, следовало бы думать о другом, о чем-то более важном, но Тане не удавалось освободить свои мысли от этих колючих цветов. То, что Никита любил одни, а ей дарил другие, впервые показалось слишком явным доказательством того, что муж никогда и не собирался пускать ее в свою душу.
Когда-то ей удалось схватиться за его руку, ведь Никита был не из тех, кто не протянет ладонь потерявшему сознание. С тех пор они шли рядом, но оказалось, что он так и не перешагнул некую незримую линию, которая оказалась неприступней самой неприступной границы.
Она опять спрашивала себя: «Почему?» Уже не о цветах – обо всем. О каждом дне из прожитых вместе шестнадцати лет. Сам по себе срок казался чудовищно долгим, но Таня не ощущала усталости. Она готова была пройти еще два… три раза по столько! Лишь бы Никита оставался рядом.
С незнакомой себе самой отстраненностью от происходящего Таня подумала, что точно такими же переживаниями полны, наверное, все женские романы. Наверное – потому, что она их не читала. Таня была человеком действия и предпочитала детективы, убеждая и Никиту, что они больше «отвлекают». Иногда он спрашивал: «От чего?» И смеялся, когда она терялась.
Те книги, что Никита приносил для себя, Таня тоже иногда прочитывала. Но после них становилось слишком тяжело: их герои страдали и метались, даже если при этом годами оставались на месте. Тане было страшно подумать, что Никита может находить в этих изнывающих от бездействия людях что-то общее с собой.
А сейчас она готова была в кровь расцарапать себе лицо в отместку за то, что не насторожилась вовремя, не уловила его волну, которая, оказывается, все сильнее шла вразнобой с ее собственной. И, в конце концов, они столкнулись, а Таня и этого не заметила…
То, что Никита не вернется домой, она поняла еще в больнице. Он смотрел на нее чужими, совсем больными глазами, а Тане все время чудилось, что на ее месте муж видит кого-то другого. Другую. Это ей Никита хотел сказать: «Мне так плохо… Я никому и объяснить не могу, как мне плохо… Но ты ведь понимаешь».
– Кто она? – спросила Таня, продолжая смотреть в окно, возле которого уже простояла дольше, чем за всю жизнь в этой квартире. Она не могла знать, что Никита уже не первый раз за день слышит этот вопрос. Но сейчас его бесцеремонно заглушил звук трамвая, похожий на зов несостоявшихся путешествий.
– Что-что? – как всегда переспросил он. – Ты что-то сказала?
– Я спросила. Я ее знаю?
– Кого?
– Ты же понимаешь!
Никита терпеливо повторил:
– Я буду жить у отца. Это правда, Таня.
«Макушки у берез совсем желтые, а ведь до осени еще о-го-го сколько!» – вдруг заметила она и хотела сказать об этом Никите, как говорила всегда обо всем, но вспомнила, что уже не сможет к нему пробиться. Береза не слишком прочное дерево… Если б под их окном рос баобаб, вполне возможно, жизнь сложилась бы иначе.
– Почему, а? – с тоской произнесла Таня, забыв, что давала себе слово не спрашивать об этом вслух. – Чем я плоха? Скажи мне на будущее… Чтобы знать…
Он затих у нее за спиной, и Таня кожей почувствовала, что муж смотрит на нее с жалостью. «Всё началось с этого, этим же и заканчивается. Он пожалел меня… Он и сейчас только жалеет меня. В нем так много этой дурацкой жалости, что она может стать для него якорем. Но разве я против, чтобы он остался со мной хотя бы по этой причине? В женских журналах пишут, что жалость унизительна, что нельзя ее допускать… Но я… Я не против. Только что за ерунда? В меня влюбляются двадцатилетние мальчишки, а мой муж живет со мной только из жалости!»
Оставив на кровати сумку, Никита подошел к жене сзади и обнял. Руки у него всегда были теплыми и казались такими надежными… Таня спокойно подумала, что сейчас ее сердце разорвется. Оно казалось ей таким разбухшим, что ошметки забрызгали бы всю комнату.
– Мне никогда так не хотелось умереть, – сказала она березе с позолоченной верхушкой. Так красились ее молодые танцоры. Таня знала: каждый из них надеется, что движения, доставляющие столько удовольствия обоим в паре, продолжатся и когда музыка стихнет. Они не догадывались, что в эту минуту в Тане тоже все затихает.
– Ну не надо, – попросил он. – Я же сказал тебе, что не к другой ухожу. Мне просто хочется на какое-то время спрятаться в нору.
– Как больному зверю?
– Вот именно. Это закон природы. Я ничего не нарушаю.
Она с трудом оторвалась от его руки:
– Совсем необязательно все должно быть правильно.
– И это ты мне говоришь?
– То, что ты воображаешь себя зверем – уже неправильно!
– Больным зверем… Это немножко другое.
От решимости у нее закололо в ладонях:
– Скажи мне, почему ты хотел… Ну… Почему ты выпил те таблетки?
Никита не тронулся с места, а Тане показалось, что он внутренне отстранился.
– Ты же знаешь, – помедлив, ответил он.
– Нет. Что я знаю?
– Я хотел уснуть. Покрепче. Когда действительность становится настолько мерзкой, одна надежда на сон.
«Умереть ты хотел, – ее тянуло крикнуть это, но она промолчала. – При чем здесь сон?»
– Это я понимаю, – терпеливо согласилась она. – Иногда и меня тошнить начинает… Но тебя – от чего?
– И это ты знаешь.
– Разве? Из-за книги не умирают. Если только это не была для тебя особая книга.
Он сделал попытку рассмеяться:
– Конечно, особая! Она же первая.
– У тебя десяток знакомых литераторов! – Голос дрогнул от того, как ей хотелось закричать. – И почти ни у кого из них еще не изданы книги. И ничего! Никто не глотает снотворное.
Перестав вымучивать улыбку, Никита сказал:
– Но половина из них почти спилась, а вторая села на иглу. Может, я еще легко отделался…
Наскоро представив оба других варианта, Таня содрогнулась.
– С тобой ведь это не повторится? – жалобно спросила она, ловя его взгляд.
– Вот как раз для этого я и должен пожить у отца.
Его голос звучал все напряженнее, а Таня еще не успела спросить: почему Никита никогда не давал ей почитать эту книгу? Она знала ответ, но ей хотелось услышать, что скажет муж.
«Вот это и есть тот главный вопрос, который я уже должна была задать… Или не должна? – Таня лихорадочно пыталась решить это, пока Никита стоял рядом. – Я ведь знаю, что в этом все дело. И уже от этого зависит, когда он вернется и где будет жить…»
Но вместо этого она спросила:
– А что я должна сказать Муське?
Он разжал руки и сел на подоконник, чтобы видеть ее лицо.
– Ну, скажи: папу перевели в другую больницу, – предложил Никита таким шаловливым тоном, будто они обсуждали, какой сюрприз сделать дочке к Новому году.
Сжавшись от этих не во время явившихся воспоминаний, Таня кивнула.
– Слушай, это ведь правда, – уже серьезно подтвердил Никита и, взяв ее руку, так внимательно осмотрел узкую, смуглую ладонь, словно за это время на ней могли появиться новые, сулящие другую судьбу линии.
Таня выдавила какой-то звук, который символизировал согласие, успев сообразить: внятно выговорить не удастся ни слова. Она не была уверена, что это слезы собрались в горле жестким комком, ведь Таня почти никогда не плакала. Может, это ее горе стянулось в одно место и не давало не то что говорить, но даже глотать.
– Я же не потому собираюсь отсидеться дома… то есть у отца… что мне с вами плохо, – опять заговорил Никита, и Таня услышала, что у него в горле застрял такой же комок. – Я, понимаешь… Я еще не чувствую себя здоровым.
– Да? – только и проронила она.
– Да. Разве я раньше раздражался так часто? Да никогда этого не было. А сейчас множество вещей меня просто бесит!
«Я?» – ужаснулась она, но опять не решилась спросить. Вернее, услышать ответ…
– Я вас же и хочу уберечь от себя такого. Неужели ты не понимаешь? Тебе надо, чтобы я тут орал и психовал по любому поводу?
Он улыбнулся, как довольный своим красноречием мальчишка, которому удалось получить разрешение удрать из дома. Но Таня сказала:
– Да пусть… Подумаешь! Лишь бы ты был со мной.
Перестав улыбаться, Никита виновато шмыгнул носом и отвел глаза. Только сейчас Таня внезапно догадалась, почему вместо обычных он купил себе очки с затемненными линзами: чтобы никто не видел этих его глаз. В них слишком хорошо прочитывалось даже то, что Никита собирался скрыть от мира. И то, чего в нем не было, тоже читалось по этим глазам. Любви к себе Таня в них не находила…
– Иди-иди! – торопливо сказала она, пока он не захлебнулся своей жалостью. – Я… знаешь… Я не собираюсь мешать тебе жить.
– Да при чем здесь – жить? – без выражения повторил он. – О жизни речь вообще не идет… Я пытаюсь не умереть, вот и всё.
«Вот и всё», – повторила Таня про себя. Эти слова были многозначительны и печальны, может, поэтому их так часто использовали в песнях. Чтобы сделать менее заметной общую легковесность. Хотя, когда уже сказано «вот и всё», о чем еще петь?
– Я просто хотела бы знать правду, вот и всё, – сказала она. – Ты говоришь, что пытаешься не умереть, а я даже не догадываюсь от чего. Это, по-твоему, нормально? Мы ведь вместе чуть ли не двадцать лет! Неужели ты не можешь доверять мне, Адмирал?! Разве я хоть раз тебя обманула?