О его собственной книге Таня наверняка знала только то, что ее украли. Ей было страшно неосторожным вопросом разрушить то обманчивое равновесие, в которое Никита привел себя, а сам он сказал, будто «в этой работе» размышлял о Вечной Женственности. В сущности, так оно и было.
«Я хотела бы почитать», – улыбка у нее вышла такой незнакомо-боязливой, что Никите стало не по себе. Он не собирался больше пугать жену. Из-за него она и так перенесла такой страх, больше которого Никита и сам ничего представить не мог. И все же он сказал достаточно жестко, чтобы не возвращаться к вопросу:
«Этой книги не будет в моем доме».
С тех пор Таня об этом не заговаривала.
Теперь Никита чувствовал себя освободившимся и от детективов, и от таблеток и уже пытался поверить в то, что выздоровел настолько, что сможет разобраться, куда завела его эта любовь, случившаяся потому, что он принял женщину за фантастическую птицу.
Тогда был день его рождения… Сейчас это выглядело символичным: ему исполнилось тридцать три, когда он увидел Лину. Было так жарко, что Никита с Таней сочли преступным запирать десяток гостей в городской квартире, а дачи у них не было, компания отправилась на обрыв, до которого было минут двадцать ходу. Там им тоже потребовалось немного времени, чтобы развеселиться до такой степени, что девушки решились станцевать в бикини. И затеяла это, конечно, Таня, которая наверняка знала, что в открытом купальнике будет выглядеть лучше остальных.
Распустив черные волосы, она хохотала, запрокидывая голову, похожая на прекрасную туземку с какого-то экзотического острова. Никита чувствовал, что на него, как на единственного обладателя этого живого чуда, поглядывают с завистью, но почему-то не обнаруживал в себе никаких признаков гордости. Потом, вспоминая эти минуты, – до Пришествия, – он пытался понять, в чем была причина охватившей его тоски. От нее перехватывало горло и кололо под ребрами… Предчувствие это было или что-то другое? Одно он знал точно: Таня тут ни при чем. Она любила его и ни разу не дала ему повода разочароваться в себе.
Он просто увидел Нечто. Ему почудилось, будто за деревьями мелькнула невероятных размеров птица с длинным-предлинным хвостом. Может, в нем проснулся азарт охотника, и он шагнул следом, чтобы просто догнать…
Кажется, никто и не заметил, как Никита слился с соснами, на мгновение став одной из них, как та женщина, которую он еще не разглядел, превратилась в птицу. Не подумав, что может попросту напугать ее, Никита выскочил наперерез, дуя на обожженную крапивой руку. Лина замерла, едва не выронив длиннющие стебли-перья.
– Ой, извините, – глупо сказал он, опустив руку. – Мне показалось…
Она боязливо кивнула, видно еще не решив: стоит ли заговаривать с шастающим по лесу нетрезвым человеком. В тот миг Никита уже опьянел настолько, что счастливо произнес:
– Вы – птица!
– А вы кто? – спросила она и выставила стебли вперед, как будто они могли ее защитить.
– Кто? Не знаю. А на кого я похож?
Лина ответила с обрадовавшей его лукавостью:
– На медведя-шатуна. Молодого медведя.
Никита оглянулся на кусты, которые разворошил:
– Ну да… Да. Вы боитесь медведей?
– Я еще ни одного не встречала, – сказала она, и Никите показалось, что это прозвучало уже серьезно.
Осторожно протянув руку, он тронул узкий изогнутый лист, самый кончик которого уже сухо съежился:
– Зачем вам это?
– Они валялись на земле, – словно оправдываясь, объяснила Лина и, в свою очередь, оглянулась в ту сторону, откуда пришла. – Я их не срывала.
– Да я же только спросил: зачем они?
– Поставлю в вазу. На окно. Разве это не будет красиво?
У него вырвалось:
– Хотел бы я это увидеть.
Ее тон тут же изменился:
– Это исключено. Извините.
Смотрела она, выжидая, напряженно сведя брови, и Никита сплоховал, отступил с тропы. Крапива охотно куснула его за ногу, потому что он разулся на обрыве, как и все остальные. Он сморщился и засмеялся. Над собой, конечно, и еще от боли, а Лина покраснела и быстро пошла к городу, унося свой лиственный хвост.
– До свидания! – крикнул Никита ей вслед.
Она ответила, только чуть повернув голову:
– Всего хорошего.
Только когда Лина скрылась за кривой черемухой, Никита наконец увидел ее. У него всегда была такая странность: по памяти он мог представить точнее, чем когда видел наяву. Особенно человека, потому что общение с другими заставляло его волноваться, и от этого не излечили даже десять лет преподавания.
И он увидел овал ее лица – такой нежный, что, казалось, был нарисован рукой Рафаэля. Ее глаза были не такими большими, как у Тани, и не такими темными, но во взгляде этих глаз, которым разрез придавал особую форму, Никита обнаружил нечто, не скользнувшее по его душе, а оставшееся в ней. Волосы у Лины были каштановыми, а на солнце в коротких крупных завитках вспыхивали рыжие язычки.
И еще он увидел особую бледность губ, в которой было не увядание, а нежность. И еще – удивительную плавность тела… Таня, пожалуй, сочла бы ее полноватой, для нее лишний грамм на животе уже был признаком ожирения. Но Никита, глядя на пустую тропинку, каждой клеткой ладоней ощутил ту непередаваемую мягкость, которую невозможно описать словами и от которой никак не оторваться…
Похожие черты в отдельности он встречал и раньше, но только в Лине они слились в то единое целое, которое Никита, инстинктивно оберегая свою тайну, назвал Вечной Женственностью. И лишь спустя миг понял, до чего же к месту пришлись эти блоковские слова.
Но тогда вблизи от обрыва (жизни?), стоя босиком в крапиве, Никита не вспомнил этого знаменитого определения. Он только смотрел на опустевший лес и чувствовал, как пустота медленно просачивается в него через голые ступни и уже заполняет его целиком, удивительным образом сочетаясь с неизведанной им ранее заполненностью. Это было знание о том, что Лина существует…
«Да, она существует», – так он и ответил отцу, солгав при этом, что Лина даже не видела его. И вместе с тем, вовсе не солгал, потому что был уверен: она давно забыла тот свой взгляд на него. Трудно было предположить, сколько бы Никита помнил свой собственный, если бы не концерт… Скорее всего, Лина отступила бы за грань, где хранятся главные радости, узнанные в жизни. Их необязательно постоянно помнить, но только из них можно сплести ту веревку, что вытянет тебя на поверхность из любой пропасти. Если их накопилось мало, длины веревки может не хватить…
Но они увиделись еще раз. Вернее, это Никита увидел, а Лина смотрела только на клавиши. У нее был слишком небольшой опыт сценических выступлений, чтобы волноваться хоть чуточку меньше. Она ведь была просто учительницей по классу фортепиано.
Никита оказался на том концерте в школе искусств только потому, что его дочка, Муська, как ее звали в семье, занималась в театральной студии, и ей захотелось послушать одну из своих подружек, которая вдобавок была еще и пианисткой.
– Надя будет играть Чайковского, – сообщила Муська таким тоном, что Никита почувствовал себя просто обязанным пасть ниц перед девочкой, которая водила дружбу со столь потрясающей особой.
Он взял и рухнул на колени, а Муська взвизгнула от неожиданности, потом расхохоталась, по-матерински откидывая голову, и полезла к нему на плечи. Никита, как обычно, обскакал бодрым галопом всю квартиру, в которой всего и было-то двадцать шесть метров, и вместе с девочкой свалился на диван, опять забыв, что пружины в нем ни к черту и могут, как гнойник, прорваться в любой момент.
– Ой, мама бы нас убила! – запричитала Муська и тут же перешла на деловой тон: – Так мы идем на концерт?
Он возмутился, сбросив с себя дочку:
– Думаешь, я согласен прожить жизнь, так и не услышав божественной Надькиной игры?!
Муська без смущения призналась:
– Ничего не поняла. Мы идем?
– Идем-идем, тупое ты создание…
Она открыла было рот, видимо, с желанием ответить: «Сам тупой», – но вспомнила, что на такие вещи папино чувство юмора не распространяется, и промолчала. Собирая дочку, Никита эгоистично порадовался тому, что у нее короткие волосы, по которым можно пару раз провести расческой и этим ограничиться. Хотя самой Муське хотелось иметь длинные, как у матери. Но волосишки у девочки были жиденькие, отращивать их не имело смысла.
– Это в меня, – каялся Никита. – Видишь, у меня тоже три волосины.
Муська смертельно обижалась:
– У меня не три!
– Ох, прости! Четвертую я не заметил…
– Ну, папа! – взвизгивала дочь. – Вечно ты!
Эта неоконченная фраза, вспомнившись, вдруг больно задела его: «Вечно я… Оказалось, что я не вечно. Что же тогда вечно? С чем она останется, если я отниму эту веру?»
Ему увиделось, как Муська, смешно оттопырив губы, как делала Таня, подкрашивая глаза, примеряет у зеркала ее шляпу. В ней Муська становилась похожа на Гека Финна, а в спектакле ей доверили роль Бэкки. Оборачиваясь, она бросала на отца томный взгляд, каким, по ее мнению, только и можно было сразить сердце бесшабашного Тома:
– Па, подыграй!
Он тотчас включался и начинал орать:
– Бэкки, и не проси! Тетя Полли мне одному доверила покрасить этот забор. Уж кто только меня не уламывал… Почти целое яблоко предлагали, но тетя…
Пытаясь перекричать его, Муська трясла стиснутыми кулачками:
– Папа! Бэкки забор не красила!
– Нет? – Никита удивленно таращил глаза и разводил руками. – И даже не просила? Вот зануда…
– Никакая она не зануда, что ты зря… В пещеру же она пошла!
– Ну, это из других соображений…
– Папа!
Он подмигивал:
– Вот ты бы не отказалась помалевать на заборе, точно?
– Ну, я!
– Вот-вот… А Бэкки – она зануда.
– Пап, да ее там даже не было, если хочешь знать! Она еще не появилась.
– На свет? Неужели? – Никита делал озабоченное лицо. – А мне почему-то казалось, что она прохаживалась в стороне, вот так задрав нос…
И он принимался вышагивать по комнате, откровенно виляя бедрами и игриво вскидывая голову. Муська хохотала и цеплялась за него:
– Да все ты помнишь! Ты притворяешься, как всегда. Притворюшкин… Лучше расскажи мне, как по правде было. Про театр…
Они усаживались рядышком на визгливом диване, и Никита, понизив голос, будто собирался поведать дочери страшную-престрашную историю, рассказывал о Потешном чулане, или о четырех масках италийской комедии ателлана, или о шекспировском «Глобусе», или о Стрепетовой, о Ермоловой, Савиной…
– Ты столько знаешь, – восхищенно вздыхала Муська и с наслаждением облизывалась, будто напиталась его историями досыта.
Вспомнив и об этом, Никита без особой радости согласился: «Я много знаю. Кроме одного… Как теперь жить? Раз уж уснуть мне не дали».
Уже завидев высокую остроугольную крышу, приютившую их «Богему», Никита ясно представил поднявшуюся таким же шатром крышку черного рояля. Взлетая над клавишами, руки Лины казались рядом с его глянцевой поверхностью ослепительно-белыми. Никита помнил, что во время того концерта ему все время хотелось зажмуриться, но не от этого блеска, а от боли, которая так неуловимо сменила вспыхнувшую в нем радость, что он и сам не заметил. Тогда он и узнал ее имя – Элина Теплова. Но не запомнил сразу, потому что, когда объявляли, Никита еще не предполагал, о ком идет речь, а когда она вышла на сцену, так заметно рванулся вперед, что Муська прошептала: «Пап, ты чего?»
Он отмахнулся. Впервые отмахнулся от своей дочери и даже не заметил этого. Ему хотелось крикнуть: «Как? Как ее зовут? Повторите!»
И в этот момент чей-то старчески-осевший голос произнес позади него: «Лина очень хорошо зарекомендовала себя в последние два года».
Он с облегчением откинулся на спинку стула: «Лина». Так и запомнил. Никакой Элины для него не существовало. Теперь он смог услышать: она играла Листа, к которому вообще мало кто из исполнителей решается подступиться. А из женщин тем более…
«Почему она здесь, в этой районной школе?» – хотелось ему спросить у кого-нибудь, но Никита боялся оскорбить этим других учителей, а значит, навлечь на Лину неприятности.
К тому же в тот момент гораздо острее Никиту мучило другое: он всегда утверждал, что взаимное или даже невзаимное притяжение может называться любовью только, если существует духовное совпадение двоих. Но он совсем не знал этой женщины… Она могла не любить те книги, которыми Никита зачитывался, не знать стихов, которые он помнил наизусть. Не засматриваться на закаты. Не предпочитать ромашки и ландыши самым изысканным цветам…
И вместе с тем Никита не обнаруживал в себе нетерпеливого желания просто овладеть ею и потому не мог назвать это и страстью. Он просто не знал – что с ним.
– Ты не хочешь учиться музыке? – Он умоляюще заглянул в глаза дочери. – Я бы сам водил тебя в школу…
Муська удивилась, но ничего не заподозрила:
– Здрасте, пап, ты что забыл? Сам же говорил, что мне медведь на ухо наступил!
Никита попробовал упорствовать:
– Музыкальный слух можно развить. Нужно только постараться.
– Тогда я бы лучше уж танцевать стала, – равнодушно отозвалась девочка. – Танцовщицы все красивые. Как мама.
– Ну да, – уныло подтвердил Никита. Возразить на это было нечего. Он действительно не встречал женщины красивее, чем Таня.
Он подумал тогда: «Я и сам пошел бы, только ведь не возьмут. А почему нельзя начать учиться в тридцать три года? Самый подходящий возраст…»
Теперь, три года спустя, уже потеряв и вновь обретя рассудок, Никита пытался заставить себя думать только о том, что его любовь… или как там это называется… все же больше опустошила его, чем наполнила. Ну да, он написал за это время в десять раз больше стихов, чем за всю жизнь до Лины… Наверное, они были не совсем безнадежны, раз уж их украли… Только никакой радости Никита от этого не испытывал.
Ему казалось, что он к чему-то шел всю эту тысячу дней. Бежал, подгоняемый вдохновением и пульсирующей в крови уверенностью, что он вот-вот настигнет эту женщину, которой покорился даже Лист, дотянется до нее… А выяснилось, что оказался там же, откуда начал свой путь. С ним по-прежнему были его семья, и друзья, и студенты, а Никита видел себя стоящим босиком в крапиве. Эта жгучая трава и стала главным, что составляло теперь его жизнь…
Перед моими глазами серая пелена. Порой мне кажется – это стекло. Грязное. Залапанное дождями.
В другие дни я вижу, что это паутина. Она стянула прутья клетки. Моей клетки. Она вокруг меня.
Я слышу, как невесомые ниточки нашептывают о смерти. Моей смерти. И понимаю, что мастер кошмаров, имени которого уже не вспомнить, написал обо мне. Что это я – суетливое насекомое с дрожащими от не проходящего страха лапами.
Моя жизнь не оборвалась до сих пор лишь потому, что никто из людей не опустил взгляд так низко, чтобы заметить меня.
Выходит, вокруг люди, умеющие высоко держать голову. Для меня будет честью погибнуть от руки одного из них.
Иногда я слышу их голоса. Они звучат приглушенно и невнятно. Наверное, нас разделяет целая толща воды. И стекло… Все-таки стекло, которое я вижу перед собой, вставлено в иллюминатор корабля. Может быть, я – единственный пассажир этого корабля. А может, и не пассажир даже…
Что-то подсказывает мне: наступит час, когда я поверю, что это судно принадлежит мне целиком. Но пока меня еще гложут сомнения. Не просто поверить, что ты обладаешь чем-то большим, нежели окружающие тебя люди.
Если к тому же нет полной уверенности, что ты – человек…
Квартира Антона как раз и была одной из тех, над которыми расположилась «Богема». Его обаяния без труда хватило на то, чтобы уговорить старушку-соседку разрешить им раз в неделю топтаться у нее над головой. Один раз со временем перерос в три, а то и четыре, но старушка все равно почти ничего не слышала.
К тому же, оказалось, она нянчила Антона еще в те времена, когда он даже не знал такого слова «богема». Соседка настаивала, чтобы Антон и сейчас хоть изредка захаживал к ней с кем-нибудь из друзей, и неторопливо, со вкусом, рассказывала, как держала их лидера на коленях – «по кочкам, по кочкам!» И как он бесстыже пи́сал ей прямо на ситцевый халатик.
Все приятели, не сговариваясь, начинали уверять, что значит ей «гулять» на Антоновой свадьбе, хотя никто в это не верил. Не только потому, что бабушке оставалось каких-то полгода до девяностолетия… Это бы еще куда ни шло: закаленное, как сталь, поколение и не такое долголетие могло потянуть. Но вот представить Антона женатым не мог ни один из хвалившихся своим воображением поэтов.
Никита как-то раз даже назвал квартиру приятеля «спальней „Богемы“». Антон на это не то что не обиделся, но даже остался доволен. Главным его талантом, помимо того, что он «задней лапой» писал статьи о «культурной жизни», можно было считать то, что Антону удавалось сохранять удивительно трогательные отношения со всеми отставными подругами. Он любил людей, и ему нравилось доставлять им удовольствие. Не для себя же он создал этот «чердачный клуб»! Сам Антон никогда не сочинял без задания.
Уже на пороге его квартиры Никита догадался, что пришел получить немного радости.
– О, привет! – завопил Антон, подтягивая просторные трусы. Для того чтобы обольщать женщин, ему не требовалось пользоваться такими примитивными уловками, как красивое нижнее белье.
Никита только улыбнулся в ответ, предположив, что какое-то время Антон все равно не даст ему рта раскрыть.
– Солнышко, прикройся там! – крикнул он кому-то в комнату и тут же потащил туда Никиту. – Смотри, какая тут у меня кысонька!
Он так и произносил «кысонька». Никита слышал это уже раз сто, и все кысоньки успели слиться в образ удовлетворенного обожания.
– Доброе утро, – давясь смехом, который приходилось сглатывать, вежливо сказал Никита. – Очень рад познакомиться.
– Я тоже, – равнодушно отозвалась девушка. – У вас нет сигарет? Я в спешке забыла захватить.
Никита отчетливо представил эту спешку и опять чуть не рассмеялся. Но тут увидел помертвевшее лицо Антона: он не выносил, когда курили в его постели. Остальные постели его просто не интересовали.
До этой минуты Никита и не пытался рассмотреть девушку, он воспринял ее как нечто хорошо знакомое, но чужое, вроде наволочки на подушке Антона. Наверное, приятель менял их, просто расцветки были похожими, но Никите казалось, что именно этот квадрат ситца он видел уже десятки раз. Стоило ли в него всматриваться?
Только слабенькая, но все же шевельнувшаяся у сердца жалость к этой девушке, уже отвергнутой, но еще не догадывающейся об этом, заставила Никиту вглядеться повнимательнее. Солнечный свет легко золотился на ее челке, как у пони свесившейся набок, потому что девушка опиралась на локоть, повернувшись к ним. У нее были очень пухлые, почти не загорелые плечи, обещавшие грядущую полноту, которая могла оказаться чрезмерной даже для Никиты. Впрочем, он смотрел на ее полуприкрытое тело совершенно бесстрастно, испытывая только сочувствие к человеку, который лишился чего-то большого, едва обретя, и произошло это просто по глупости.
«Вот как раз тот случай, когда никотин действительно убивает, – подумал он с иронией, в которой не было издевки. – Хотя, может, Антон и не значит для нее так много, как мне придумалось…»
– Пойдем на кухню, – попросил он, отвернувшись от девушки, которую уже начал беспокоить его взгляд.
Очнувшись, Антон сразу начал вопить:
– Ой, господи, ну конечно! Я ж на полсекунды тебя сюда… Пойдем, пойдем. Ты давно дома? Чего не позвонил? Кофе будешь?
– Буду. У отца не оказалось.
На миг Антон застыл, не донеся банку, на крышку которой охотно прыгнул солнечный зайчик.
– У отца?
– Я у него ночевал. Я вчера выписался.
– Ага, – протянул Антон, потом заговорил весело, то и дело оборачиваясь к приятелю: – Не самый плохой опыт, между прочим. Каждый поэт обязан пройти или через тюрьму, или через дуэль, или…
– Я должен был вызвать его на дуэль, – криво усмехнулся Никита. Оказалось, что говорить об этом еще больнее, чем думалось.
В который раз обернувшись, Антон посмотрел на гостя с состраданием:
– Ты? Какая дуэль, что ты!
– А почему бы нет? Уверен, что ты так и…
– Я никогда не говорил тебе? Ты сам, наверное, и не замечаешь… У тебя детская голова…
– Что-что?!
– Круглая. Как у ребенка. С такой формой черепа невозможно убить человека. Вообще драться. Какой же смысл тогда в дуэли?
Подавив желание ощупать свою голову, Никита пробормотал:
– Дети дерутся чаще взрослых.
– Это не драки. Это взросление, – назидательно произнес Антон. – Когда младенец лезет на свет из утробы, он ведь тоже лупит мать почем зря.
– А я поседел… Ты не заметил?
– Да я чуть не ахнул! – откровенно признался Антон и без предупреждения включил кофемолку.
То, что этот звук не напугал, подействовало на Никиту удручающе: «Я все еще заторможен… Наверное, это бросается в глаза. Чужие могут принять меня за наркомана. А кто я для своих?»
Высыпав образовавшийся пахучий порошок, Антон громко потянул носом и улыбнулся:
– Я боялся, ты задергаешься, если я скажу что-то про твои волосы. То есть дело не в волосах, само собой…
– Я не хотел быть поэтом, – вздохнул Никита, водя пальцем по черным штрихам на крышке стола. – И я не хотел ни тюрьмы, ни сумы, ни желтого дома… Тут вообще не во мне дело.
– А кто она? – спокойно спросил Антон, не пытаясь поймать его взгляд. – Я ее знаю?
– А сразу понятно, что есть Она? Ну да, наверное. Она появилась, и со мной стало твориться что-то невероятное… Стихи вот так и полезли…
– Да ты ведь всегда писал! Ты ведь для себя и придумал «Богему».
– Это ты ее придумал. Но, в общем, да… Что-то я писал. Чуть-чуть. Это ведь было не всерьез, так… выплески. А когда я ее увидел, меня как прорвало. Вот, точно! – оживился он. – Прорвало! Но в больнице меня подлатали. Чтоб не выделялся. Так что… Кончено.
Поставив перед гостем белую чашку, в которой красиво покачивался черный глянцевый круг, Антон спросил:
– Что именно кончено?
– Всё. Стихи. Наваждение это. Раз уж меня откачали, значит, нужно вернуться к самому себе. Каким я был…
– Да ты и впрямь свихнулся! – Антон сел рядом и сердито мотнул вытянутой головой. Никита по глазам понял, что друг и в самом деле сердится – они стали серыми и совсем маленькими.
– Именно от этого меня и лечили два месяца, – напомнил он.
Антон кивнул:
– Видно, не зря болтают, что в этих заведениях из просто несчастных делают полных идиотов. Ты что несешь? Тебе Господь Бог дает такую возможность проявить себя, а ты от всего отречься собрался?
– Проявить? – Никита вынудил себя усмехнуться. – Да в чем? Мои стихи уже изданы, забыл?
– И что с того? Все потеряно?
Одним глотком выпив весь кофе, Антон рассерженно звякнул чашкой:
– Ты же драться должен за эти стихи! Это ведь как ребенок… Ты что, не полез бы рушить стены, если б у тебя ребенка украли?
Мгновенно представив Муськину мордашку, Никита передернулся, отгоняя даже возможность такого видения.
– Конечно, полез бы, – ответил Антон за него. – А тут чего скис? Да мы все пойдем в суд, если на то пошло! Я так с превеликим удовольствием. Такую сенсацию устроить можно!
– Спасибо, – сказал Никита, хотя и не думал соглашаться.
Оттолкнув жалобно задребезжавшее блюдце, Антон рыкнул:
– Подумать только, эту сволочь я сам же и привел в «Богему»!
– Все его жалели, – напомнил Никита. – Он ведь таким несчастненьким выглядел… Ты не знаешь, почему у него такой сиротский вид? Я никогда его ни о чем не расспрашивал. А может, надо было…
Антон отрезал:
– Вот еще! Профессиональный нищий, вот он кто! Они умеют разжалобить. А потом оберут тебя до нитки и не заметишь – как. Так что нечего с ним церемониться! Это не тот случай, когда надо другую щеку подставлять. Будь моя воля, я б ему руки поотрубал, чтоб не тянул к чужому!
– Ты? – Никита засмеялся. – Ну-ну…
– А что – «ну-ну»?
– Ты б его пожалел.
– Ну, – он подмигнул ямочками, – руки, может, и не отрубил бы… А вот стихи у него были безнадежные! Вот я – тоже бездарь! Но не завистливый. А он…
– Да не в нем дело, – кофе обжег Никите нёбо, и он говорил, слегка морщась: – Понимаешь, там… в больнице… Я понял, что, может, как раз это посылает мне Бог. Это, а не стихи. Чтоб я одумался наконец. Опомнился. У меня ведь семья. И я люблю их! И Таню, и Муську…
– Я знаю, – хмуро подтвердил Антон и вдруг, прислушавшись, с раздражением прошипел: – Нет, подумать только, эта дура уже в подъезде сигареты клянчит.
«Больше не кысонька!» – это развеселило Никиту до того, что стало легче говорить.
Тут же заметив, как заблестели у друга глаза, Антон махнул рукой и рассмеялся:
– Да ну тебя! О чем мы? А… Это ты все правильно говорил, только ты смешиваешь разные вещи.
– Какие вещи? – удивился Никита.
– Земную любовь и космическую. Они ведь обе могут жить в тебе, не мешая друг другу. Я же не подстрекаю тебя разводиться из-за той женщины, упаси бог! Такую Таню еще поискать… А ту, кстати, как зовут? Ну ладно, неважно.
«Важно, – возразил Никита про себя. – В ней все для меня важно».
– Лина, – сказал он, поколебавшись не больше пары секунд.
Антон многозначительно кивнул:
– Ага. Красиво. Так что я хотел сказать… Ты ведь слышал толкование на счет того, что самым большим грехом считается, если человек отречется от своей любви? Любовь – это Бог. Бог – это Любовь. Ты пытаешься отречься от Бога?
– Не морочь мне голову! – рассердился Никита. В голове у него возмущенно зашумело, и он испугался того, что это приснившаяся буря напоминает о себе. Может, она бушует где-то поблизости, на грани реальности и бреда, готовая прорваться в любой момент.
Заставив себя говорить спокойнее, он тихо спросил:
– А прелюбодеяние уже не входит в список смертных грехов?
– Так ты с ней…
– Да нет. Но я же хотел этого! Какая, к черту, космическая любовь! Я ее мысленно раздеваю каждый вечер…
– Ну и продолжай в том же духе!
– Да не умею я жить во грехе! – Никита почувствовал странную неловкость за себя. – У меня ведь как-то раз случилось такое… Ну, как говорится, на стороне… Так я потом места себе не мог найти.
Светлые брови Антона медленно поползли вверх:
– Почему?
– Это ты – полный идиот! – засмеялся Никита. – Наверное, ты действительно этого даже не поймешь… Я себя преступником чувствовал. Хоть Таня ничего и не узнала, все равно. Но это… с Линой… в тысячу раз тягостнее.
– Да почему?!
– Черт побери! – заорал Никита. – Ты иногда становишься непроходимо тупым. Да потому тягостнее, что это измена души. Тело – черт с ним! Оно смертно.
С жалостью оглядев друга, Антон вздохнул, сдув со стола целую горсть крошек:
– Не долечили тебя… Ты несешь полную чушь. Эта женщина послана тебе, как само Вдохновение, а ты пытаешься ей рога и копыта приставить. Ну, изгонишь ты ее из своей драгоценной души, и с чем останешься? Опять вернешься в толпу? Я вот и не выходил из нее, ничего веселого, уж поверь мне…
– Думаешь, я чем-то выделился из толпы?
– Ты? Да я молиться на тебя готов был, когда ты свои стихи читал!
Никита с недоверием наклонил голову:
– Что-что?
Легонько толкнув раскрытой ладонью его лоб, Антон застенчиво усмехнулся:
– Ты и не знал… Ничего ты не замечал, потому что в тебе был собственный мир, это сквозь тебя так и просвечивало. Вот во мне этого нет. И в подонке в этом, в Алешке, нет! Может, он за это тебя так и возненавидел. А может, возлюбил… Но ты не заметил. А я вот слушал тебя и молился: «Господи, пошли же и мне такую же любовь! Тогда я тоже смогу подняться над собой…» Вот так-то, приятель. Наверное, какой-нибудь умник стал бы тыкать тебя носом во всякие погрешности, но я этого не замечал. Вот, что тоскливые они у тебя просто жутко, это уж точно! Как у Пьеро. Помнишь такого? Этот клоун тоже умел любить. И ты умеешь. Значит, ты – избранный. Как ты можешь от этого отказаться?
– Я не отказался бы, – шепотом ответил Никита. – Если б мне хоть немного меньше хотелось бы, чтоб и меня тоже любили. Она любила. Понимаешь, мне мало вдохновляться ею и писать о ней. Я был бы счастлив, если б мне этого хватало!
Придвинув чашку, Антон заглянул в нее и взболтал остаток кофе. С выражением человека, который не верит своим глазам, он сказал:
– Ни одна, даже самая грязная скотина, не посмела возжелать Деву Марию.
– Потому что все знают, что это – Дева Мария. Но к Лине я не могу относиться, как к Деве Марии. Да о чем ты вообще говоришь?! Она ведь живая женщина! У нее обручальное кольцо на пальце, так что никакой непорочности и быть не может. Но если в ее жизни есть мужчина, то почему это не я?
– И впрямь. Человек сто, если не больше, думают о том же, представляя твою жену.
– Я и не сомневаюсь, – поморщившись, отозвался Никита.
В его памяти вдруг болезненно-яркой вспышкой высветился тот день, когда Никита впервые побывал на репетиции Таниного ансамбля. Тогда она еще не была художественным руководителем «Пласта», просто танцовщицей. Репетиция оказалась генеральной, Никита уселся посреди пустого зала, подальше от принимавшей программу коллегии. И потом все думал: «Хорошо, что со сцены невозможно было разглядеть мое лицо».
Он чувствовал себя раздавленным. Таня предупредила, что танцует в блестящем бикини, но забыла упомянуть, что ткань будет телесного цвета… У него осталось ощущение, что жена на его глазах целый час занималась любовью, меняя партнеров, а ему оставалось только смотреть на это, как дряхлому извращенцу.
До сих пор Никита был убежден, что никто не унижал его с большей радостью, чем Таня в тот самый день. В каком-то первобытном экстазе она запрокидывала голову, становясь неуловимо похожей на вакханку Скопаса, и Никита чувствовал, что ему просто нет места в море захлестнувшей ее страсти. А своего моря у него тогда еще не было…
Музыка входила в ее тело дрожью, и все в зале улавливали, заражались этой вибрацией – болезненно-сладкой, изнурительной. Но Таню она не утомляла. По крайней мере, Никита не заметил в ней усталости, когда Таня выбежала к нему на крыльцо, растрепанная и счастливая: «Ну как?»
Он сказал то единственное слово, которое могло хоть как-то отразить, что творилось у него в душе и вместе с тем не оскорбить жену. «Потрясающе», – пробормотал он, впервые не находя в себе сил посмотреть на нее. Никита все еще видел чужие голые колени, которые Таня зажимала ногами…
– Ты уже готов уступить ее другому?
Он медленно повторил, не веря тому, что услышал:
– Что-что? Уступить другому?
– А ты думал! – с неожиданной злостью отозвался Антон и перешел на яростный шепот: – Да я первый в очереди претендентов! У тебя, оказывается, не только снаружи голова детская, но и внутри…
– Так ты… ее… – он заметил, как сжались кулаки и сам удивился этому.
– Ага! Поглядите, вот тут он готов драться! Власть земной любви покрепче будет? Или ты рассчитывал, что Таня лет пятьдесят будет оплакивать твой уход? В одинокой, остывшей постели…
– Я тебя не пойму, – устало признался Никита. – Ты будто злишься на меня за что-то… Но мне непонятно – за что?