– Ты думай, что говоришь-то, – я прямо обозлился на нее за такие глупости, – куда она в червоточине могла сбежать? Дыру прогрызла? Создала крысиную нору?
Покрутил пальцем у виска:
– Дура совсем? Соображалка, как у мышей твоих. Двоичная, только на «да» и «нет» рассчитана.
Сонка обиженно уставилась мне в лицо. Глаза круглые, и уже слеза копится. Не ожидала, что я могу быть таким злым и грубым. То сирень ее любимую приносил, цветочки всякие безымянные, то, здрасьте-приехали, дурой обозвал. Она по-детски шмо̀ркнула носом и убежала.
– Плакать пошла, – сказал Костик, – зачем ты ее так? Биолог не обязан разбираться во всяких там скалярных полях, гравитациях Граусса и квантовых запутанностях.
Он сидел возле кабины в уютном кресле. Моем, между прочем, руководящем, пардон, руководительском кресле. Спокойненько так сидел, перекинув ногу на ногу. Только что не насвистывал. У нас ЧП, а ему хоть бы хны. Такого еще не бывало. Поначалу многие мыши погибали в процессе транспортировки, неживые объекты разрушались. Потому мы с Костиком и перебрали установку. И вроде все наладилось. Но чтоб так?! Куда могла исчезнуть крыса из червоточины?
– Ничего, поплачет, не растает, не снегурочка. А ты-то чего расселся7 – я перенес свою злость на новый объект, – это твоя работа: за камерой следить, я просил провести проверку. Ты провел? Или тебе важнее кормушки мышиные чистить? Может, тебя в помощники лаборанта перевести?
Костик равнодушно пожал плечами:
– Я проверил. Все нормалек. Считай, что сбой входит в статистическую погрешность. Сейчас отчет в Центр отправлю. Пусть месье Смекалкин–Монтариоль кумекает. У него ж опыта больше. И головы две, по одной на каждое полуфамилие.
Вот это Костиково «ж опыта больше» меня как-то тормознуло. Злость моя, разогнавшись, хлопнулась в стену и убилась, рассыпалась бренчащими обломками. Если уж обвинять, так начинать с себя: я руководитель группы, значит, и ответственность на мне. И Костик делал то, что я велел. И Сонку я зря обидел.
– Ладно. Пока Центр разбирается, даю всем выходной. И давайте завтра в бухту спустимся, позагораем, поплаваем. А то лето проходит, а мы море только из окон видим. Идет?
С утра, пока не особо припекало, мы были в Царской бухте.
***
Меня утягивало вниз, в зеленую морскую глубь. Я забил руками и ногами, пытаясь двигаться вверх, к пробивавшемуся сквозь толщу воды свету, к воздуху, к жизни. Но ничего не вышло, я шел на дно, будто меня тащили на веревке.
Вдруг вода кончилась.
Пролетев метра три, я больно треснулся задницей о твердую и холодную, как лед, поверхность. Какой-то прозрачный коридор, как бывает в океанариумах – над головой и под ногами проплывали рыбы, совершенно не обращая на меня внимания. Собственно, ни стен, ни потолка видно не было, они были абсолютно прозрачны, просто там, снаружи, была вода, а здесь, внутри – воздух. Один конец коридора оканчивался ярким белым светом. Ярким, но не слепящим. И каким-то плотным на вид. Но это не была стена. Свет жил сам по себе. Именно жил, выглядел живым. Не знаю, как объяснить. Это было ощущением.
И туда, к свету, бодро убегал от меня высокий человек, голенастый и худой, голый и бледный до легкого голубого оттенка, как мартовский снег у Левитана. Через плечо у него было перекинуто безжизненное Сонкино тело, руки ее колыхались в такт бега этого странного человека. Нитка бирюзовых бус съехала на мокрый затылок. Заорав что-то матерное, я бросился следом. Заорал, но не услышал сам себя. Голосовые связки смыкались, губы двигались, рот открывался, а звука не было. Как во сне – пытаешься кричать, а толку ноль. И бежали мы как-то странно: синхронно выбрасывая вперед ноги, как атлеты на древнегреческих вазах. Быстро бежали, но недлинный коридор все не кончался, свет не приближался и расстояние между мной и беглецом не сокращалось. Сколько это длилось? Не знаю. Не уверен, что время вообще существовало в том месте.
И вдруг, будто грубая склейка двух кадров, этот бледный оказался далеко впереди, перед самым светом. Он обернулся и выставил средний палец. Потом помахал ладошкой и навзничь рухнул в сияние. Оно вспыхнуло нестерпимой, режущей глаз белизной, и схлопнулось. В то же мгновение коридора не стало, стены исчезли, и со всех сторон на меня хлынула морская вода. Подхватила, завертела, поволокла вверх.
***
Белый свет проникал сквозь веки. Это единственное, что я ощущал. Ни тела, ни того, что его окружало, не чувствовалось. Но то, что свет проникает именно сквозь веки, мои веки, я уже понял. И вскоре вернулось восприятие всего остального: я жив, я есть, я в сознании – пора открывать глаза.
Палата. Почему больничные палаты устроены так, что сразу понимаешь, что это не просто комната? Даже кусок стены или потолка, первыми попавшиеся под взгляд, сразу определяются как больничные. Может, просто подсознательно зная, что произошло что-то неправильное, опасное, ждешь, что очнешься именно в палате?
Кто-то касается моей руки, лежащей поверх одеяла. Поворачиваю голову – Костик. Он сидит на стуле рядом с моей кроватью. Лицо у него осунувшееся, в глазах серыми осенними лужами – тоска. Почему я сразу определяю ее причину?
– Сонка? Что с ней? – голос мой сух и коряв, как ноябрьский лист, он царапает мне гортань.
Костик молча мотает головой. Я пытаюсь вспомнить последние события: неудачный переход с пропажей лабораторной крысы, выходной на пляже, Сонка, поплавком ушедшая под воду. Что дальше? Я прыгаю со скалы, бьюсь об воду, меня тащит подводным течением… Потом белый свет. Белый свет сквозь закрытые веки. Больше никаких воспоминаний? Нет, погоди-ка. Белый свет – сияние в туннеле, бледная фигура… Но картинка рассыпается небрежно сброшенным со стола пазлом. Не помню.
Теперь я лежу в нашем медблоке, база «Заслона» – вполне автономная структура, здесь есть все и для жизни, и для борьбы за нее, если что.
– Что произошло вчера, Костик?
Почему я решил, что вчера? Может быть, только что?
– Не вчера, Платоша, – отвечает мой друг, – не вчера. Ты уже неделю в ауте. Если совсем точно, восемь суток в регенерационной капсуле. Когда тебя вытащили спасатели, твой мозг был в стадии умирания, ты около часа провел под водой. Но, как видишь, удалось восстановить все функции. Так что, с днем рождения.
– А Сонка?
Он опять помотал головой:
– Ее унесло в какую-то пещеру, пока нашли, пока вытащили… Поздно. Ничего не удалось сделать.
– А где… – я хочу спросить, где ее тело, но не могу выговорить это слово, потому что теперь понятие «тело» никакого отношения не имеет к Сонке, живой и яркой, теперь это просто материальный объект, объект мертвой материи.
– Ее уже похоронили. Здесь, внизу. Колумбарий городского кладбища, ячейка пятьсот десять.
Он быстро сменил тему:
– На базе работает новая группа. Сам понимаешь, нашу расформировали. Мне разрешили дождаться твоего воскрешения. Теперь можем возвращаться в Питер. И чем скорей, тем лучше, – он вздохнул, – не могу я здесь, Платон. Давай, ты быстренько встанешь с этой долбанной койки, и мы уедем.
С койки я встал, но по результатам обследования моего воскресшего организма исин-медик разрешил отъезд лишь через три дня. С искусственным интеллектом не поспоришь, он всегда уверен в своей правоте и чужд сомнениям.
Оставшееся время я собирался проваляться на диване в своей комнате. Выходить не хотелось. Пытался читать, смотрел в окно на безмятежную синеву моря, отнявшего у меня любимую девушку. Теперь я всерьез был уверен, что любил Сонку по-настоящему. С Костиком мы не виделись, он, наоборот, болтался по горам, бродил узкими тропами, спускался в Долину Ада, поднимался к Чертовым Рогам и на пик Космос. Не сиделось ему дома.
Но уже вечером я пошел к Сонке. Внутренний двор городского колумбария напоминал старинное аббатство: крытая галерея, тонкие опоры колонн, фонтан, печально журчащий посреди квадратного атриума. Только стена галереи – сплошные ячейки с портретами-голограммами. Лица, лица… Женские и мужские, веселые и серьезные, молодые и не очень… Я нашел пятьсот десятую ячейку и вызвал голограмму: босая девушка в пестром сарафанчике шла по кромке моря. Она прижимала к уху пустую раковину рапана, и по лицу ее блуждала задумчивая улыбка. Что ты слышишь там, Сонка? Я положил возле ячейки ветку махровой сирени. Конечно, эта сирень, сотканная на биомолекулярном принтере, была не совсем настоящей: и соцветия чуть ярче, и запаха почти нет. Но какая сирень в июле? А мне хотелось принести ее самые любимые цветы.
Следующим утром я зашел в биолабораторию. Даже не знаю, зачем. Что я хотел там увидеть? Что могло там остаться от Сонки?
Новая лаборантка Ирочка, полноватая, томная девица, возилась с пробирками.
– Привет, – я огляделся по сторонам, – а что это у тебя? Вместо канарейки?
На кронштейне, торчащем из стены висела птичья клетка. В ней сидела большая серая крыса.
– А, эта, – Ирочка улыбнулась, – я зову ее Рапунцель. Или Партизанкой. Постоянно пытается сбежать. Даже когда я клетку повесила. Знаешь, захожу, а дверца открыта, и эта сидит такая на краю, грустная. Летать еще не научилась.
Я подошел вплотную к клетке. Крыса внимательно посмотрела мне в глаза, пошевелила усиками, принюхиваясь. «Она уже дважды от меня удирала», – прозвучал в голове Сонкин голос. Фиона? Где-то между лобными долями щелкнул переключатель: я видел крысу. Видел после нашего провального перехода, но до того, как очнулся в медблоке. Я видел что-то еще.
Кого-то. Костика!
Костик сидит в круглом кресле, в руках у него серая крыса в красных перекрещенных ремнях, как любительница БДСМ атрибутики. Может быть, я переставляю события местами? Так гораздо логичнее: сначала Костик с крысой, потом т-переход, потом Царский пляж, Сонка, я тону, потом воскресаю. Нет! Не так, я абсолютно уверен, последовательность следующая: т-переход – пляж – Костик – воскресение.
Значит, между белым сиянием подводного коридора и ударившим в мои веки дневным светом была не только кома в капсуле. Была светящаяся пустота и в ее фокусе мой приятель, крыса и я.
Пойти и поговорить с ним: пусть объяснит, что за хрень я помню.
Но Костик смотрел на меня как на психа:
– Платоша, ну ты с дуба рухнул что ли? Какие коридоры, какие бледные фигуры? Обычная клиническая смерть со всеми своими белендрясами: туннельное зрение, восхождение к свету, ангел до кучи. Меня ты видел? А кто вокруг тебя, утопленника, метался, не я ли? Крыса ему примерещилась! А сам Смекалкин-Монтариоль в нимбе набекрень и с лирой под мышкой тебе не являлся? А мог бы. Со старика станется.
От моих слов он отмахивался. Да и мне самому аргументы типа «видел-помню» уже казались смехотворными. Мало ли что может нарисовать мозг, переживший клиническую смерть, кому и воскрешение.
И все же…
Свой бег за голым мужиком, тащившим на плече Сонку, я помнил явственно. Вот он оборачивается и машет мне на прощанье, вот меня захлестывает вода. Стоп! Что-то показалось мне неправильным. Я еще раз прокручиваю картинку: безгубая ухмылка, как ножевой порез, пересекает бледную физиономию, презрительно выставлен средний палец, взмах ладонью. Вот оно! На ладони шесть пальцев – четыре одинаковых по длине и два симметрично отставленных больших.