не был так слеп, как считала Катя. И приятеля своего знал хорошо. Их группу аспирант Вадим тоже вывозил на археологическую практику, только годом раньше и в Белоруссию. С тех пор они и дружили. Вадим был самым младшим руководителем, торчал со студентами на раскопе, сам копал и им, лентяям, не давал дурака валять.
На пьянке по святому поводу Дня археолога начинающие копатели радостно набирались на халяву. Только Дима опрокинул одну стопку водки вместе со всеми, и теперь жевал что-то, запивая соком прямо из литровой банки. Вадим тоже не пил тогда, временно: у него пошаливали почки и три месяца назад он, серый, скрученный болью, загремел в больницу с пиелонефритом. И сейчас держался, бог не дай, свернешься в белорусской глубинке и окажешься в местечковой больничке, где из лекарств только йод и вата. Он так и сказал всем, что пить не будет, и чтоб не приставали, если жизнь его хоть чуть дорога коллективу. Но непьющий студент выглядит странно, даже несколько тревожно, как плохо замаскированный чужой, и Вадим с другого конца сымпровизированного прямо в поле у раскопа стола спросил:
– Чё не пьешь? Мусульманин?
Видно, обозвать белобрысого пацана с голубыми глазами мусульманином показалось ему забавным.
– Буен во хмелю, – сурово сдвинув светлые бровки, ответил пацан, – зашибить боюся.
– Да ну?! А не померяться ли силушкой молодецкой, не разогнать ли кровушку по жилочкам? – Вадим поддержал игру.
Дима видел, что этот чернявый красавчик, по которому вздыхала не одна и не две его однокурсницы, смеялся над ним. Он встал, демонстративно расправил плечи:
– Отчего ж не потешиться, я с детства борьбу люблю.
Однокурснички попримолкли в возбужденном ожидании: неужели и впрямь подерутся. Но Дима тут же сел обратно, бросил в рот кусочек докторской прожевал неспешно и в тишине добавил, сплюнув:
– Да не княжье дело, на потеху пьяных холопев друг другу мордасы набивать. Постыдство.
Вадим захохотал, запрокинув в вечереющее небо свое красивое, обрамленное свеженькой бородкой лицо. За ним захихикали девчонки, потом заржали все, включая шефа, уже хорошо набравшегося и выпадающего порой из контекста. Вот после этой короткой пикировки они и подружились. Потом и попито было не мало, и переговорено, и оба они считали, что знают друг друга как облупленных.
Когда Дима запал на Катеньку, он спросил Вадима про нее, все же она была приглашена на ту днюху, значит, они знакомы. И Вадим сказал: «Умненькая девонька». Это можно было как угодно расценивать, с одной стороны он же им спецкурс читал, зачет принимал, может имел в виду, что она толковая, а с другой… С другой стороны, Дима прекрасно был осведомлен о «свихах» своего друга. Это Вадимово словечко, он так и говорил: «Не, сегодня я занят, сегодня на свих иду». На свиданку с девонькой, то с одной, то другой. И эпитет «умненькая» был у Вадима высшей похвалой, значит не только покувыркаться приятно, но и поговорить с ней можно, что в отношении женского пола димин приятель считал большой редкостью.
В общем наводящих вопросов Дима предпочел не задавать. Пусть считается, что Вадим не при делах. А вот Катюша… Катюше Вадим нравился. Сильно нравился, как и многим другим девчонкам. Дима это еще на той днюхе увидел. Она вроде бы и не пялилась на него постоянно, а так мазнет взглядом, головой покачает слегка, и губы чуть поджаты: «Что ж ты там где-то с ними, что ж не со мной?» вроде.
Это его не останавливало. Это делало его более настойчивым.
Как он был влюблен тогда… По самые уши. Никого кроме своей Катеньки-Катюши, не замечал. Встречать ее на факультете, пить с ней кофе в буфете, пусть все знают – это его девушка, пусть завидуют, вечером идти с ней в театр. Да не на какую-нибудь горьковскую «На дне» горьковского драматического имени Горького в ДК Горького (сплошная горечь), а в Кировский или на гастроли Ленкома. Мать, третий секретарь московского райкома, приносила билеты с работы, у них с этим просто.
Дима приходил утром на факультет, сдавал в гардероб свой плащ, новый, финский, бежевый, с широкими лацканами (мать достала) и подходил к большому старому и малость подслеповатому зеркалу. Он доставал расческу из портфеля, дорогого, телячьей кожи, тоже нового, тоже мать подсуропила. Зачесывал назад свои светлые волосы. Теперь уже по-взрослому: короткая модельная стрижка. Еще он для пущей взрослости, все-таки аспирант кафедры, а не «скубентишко» какой-то, отпустил усы.
На самом деле Дима высматривал в зеркале за своей спиной, не пришла ли Катенька. Перебирал глазами входящих в холл девчонок, она(?), не она (?). Чаще всего ее не находил, опять опаздывает. Расписание Катино он знал наизусть. Не дождавшись, огорчался и шел на второй этаж на родную кафедру, или на очередной семинар. Загрузили добра молодца с сентября сразу по полной, чтоб не расслаблялся. Но если вдруг в мутноватом пространстве зеркала за его спиной появлялась Катя, это было счастье, это был знак, что день будет удачным. Он шел к ней, помогал снять курточку, сдавал в гардероб, провожал до нужной аудитории.
– Дмитрий Алексееви-и-ич! Доброе у-у-утро! – хор девчачьих голосков за спиной.
Дима обернулся – третьекурсницы с его семинара:
– Доброе утро, дамы, – сам еще раз пошарил взглядом у них над головами, может вот прямо сейчас войдет в дверь, пора уже, пять минут до пары остается.
Нет. Опоздает Катенька, потом постесняется на общую лекцию врываться, в буфет пойдет. Значит, надо и своим перерыв устроить, самому в кофеюшник метнуться, Катюшу увидеть.
Когда матери пришлось уже рассказать, что у него есть девушка, и не надо ему никого сватать, и что девушка его, его Катенька, его Котёнок, она в общежитии живет, она не местная, та аж взвилась: «Нашел сокровище, да она из-за прописки ленинградской с тобой, да она же говорит «транвай», с ней только в цирк и в зоопарк ходить, ты ее хоть в филармонию выведи или на выставку, пусть пообтешется, культуры наберется» и понесла, и понесла. Тогда Дима в первый раз в жизни с матерью всерьез поругался. Уперся. Но доказать ей, что Катя – девушка достаточно интеллигентная, что она уже пятый год в Питере и, где вход в филармонию, сама прекрасно знает, не смог. Та осталась при своем: провинциалка нахрапистая до прописки дорвалась. Но потом смирилась, видно, отец с ней поговорил. Он выбор сына не оспаривал. Еще бы, сам сто лет назад приехал сюда из новгородской Пролетарки лимитчиком на Электросилу. Это уж потом он стал выдвиженцем, пошел по партийной линии и оказался в Московском райсовете.
Свадьбу скромно отгуляли в июле, после учебного года. Катенька даже не стала платье и фату себе покупать. Ну и правильно, куда эти занавески тюлевые, одноразовые, глупо. Мать достала красивый костюм: юбка в мелкую складку и пиджак. Гэдээровский костюмчик, почти белый, Катя сказала, это цвет слоновой кости. Были только свои, гостей вовсе не было, они с Катюшей, свидетели: Вадим и сестрица двоюродная Наташка, да родители. Мать Кати приехала. Она хорошая тетка, простая, веселая, песни поет. Голос чистый такой, тягучий, как неостывший леденец – варили в детстве из сахара в ложке – и такой же золотистый, теплый. Расписались на Петра Лаврова, сходили в ресторан там же недалеко, название он не запомнил, мать заказывала, посидели и по домам. Теща переночевала у них и на следующий день в свой Глазов укатила. Вот и вся свадьба.
Диме очень нравилось, что он теперь муж, настоящий мужчина, глава семьи. Но это только со стороны так выглядело. Это только на кафедре из себя можно было такого хозяина прайда изображать. Ворваться на кафедру после последней пары, быстро глянуть на часы на стене, так, чтоб сидящие у электрочайника тетки заметили, что он спешит:
– Ого! Все, я побежал. Лидия Петровна, завтра, завтра, ладно? – приложив руку к груди, чуть склонить голову, – мне, правда, домой бы.
– Конечно, Димочка, бегите. Я сама тут разберусь.
И умчаться, слыша за спиной: «Торопиться… Молодая жена скучает одна…» и насмешливое: «Простаивает…»
Но дома, как и раньше, главой семьи была мать. Она вела себя так, будто ничего не изменилось, а Катенька, она вроде как в гости приехала, ненадолго.
Года за два, за три до того, как Дима школу закончил, у них останавливалась Наташка, классическая кузина из провинции, дочь отцовой младшей сестры, выросшая где-то там на его родине, где Дима не бывал никогда. Семнадцатилетняя девчонка, почти димина ровестница, приехавшая покорять Ленинград. Девочка была тихая, услужливая, хозяйке дома не то что не перечила, а вроде как старалась предугадать все ее желания. Спала на раскладушке в проходной зале, вставала первой, собирала свою немудрящую постельку, шла на кухню, надо ж всех Смирновых завтраком накормить. Блинчики, оладушки, сырники, готовила она хорошо, из запростяцких продуктов, муки, молока и творога, способна была приготовить вкуснятину, закачаешься. Мать помыкала ей как могла, Диме казалось, что Наташка теперь у них тут навсегда останется домработницей.
Но тихая девочка, завалившая вступительные в Тряпку сразу на сочинении, вдруг буквально на второй день после провала на экзамене заявила, что выходит замуж. «Убиться можно, – сказала мать, – когда успела?» Успела. Влюбила в себя ихнего домоуправа, Николая Кузьмича, солидного сорока-с-лихом-летнего мужика. Зачем он зашел в их квартиру, никто не помнил, даже он сам. Открыла Наташка, никого больше дома не было. И все. Пропал мужик. Или наоборот, наконец, жить начал. Это с какого конца считать начинать.
Теперь Наташка вела себя с Димой как старшая сестра, все норовила совет какой-нибудь по семейной части всучить. Да вообще-то, Наташка – это только для своих, а остальным – Наталь-Пална, солидная мадам с высокой прической, первый человек в ихнем жэке, царица и богиня коммунального фронта, вершительница квартирного вопроса.
С Катей у матери не задалось. Катя подчиняться свекрови не желала. Она не спорила, нет, скорее молчала. Но в самом центре этого молчания железным штырем непреклонно торчал протест. Она не желала вписываться в устои семейства Смирновых. Например, никогда не ездила на дачу. Почему, Дима не понимал.
Один раз летом вскоре после их свадьбы поехали все вместе, мать с отцом и они с Катей. И вроде все нормально было. Картошку копали, клубнику лопали прямо с грядки, купаться на ручей ходили, нормальное дачное времяпровождение. Но по возвращении его молодая жена заявила, что ноги ее больше на этой даче не будет. И не ездила. Вот так за восемь лет совместной жизни ни разу больше и не была. Захарку отпускала с дедом, а сама – нет. Жаль. Диме нравилось летом на даче жить. Тихо, за высоким забором не видать, что всего в двадцати метрах от их участка – пятиэтажки блочные, поселок. Здесь старые яблони, крыжовник, через который он в детстве продирался весь исцарапанный, дом с мезонином, а далеко-далеко, в самом конце у забора среди подросших сосенок и кустов боярышника – деревянная будочка отхожего места. А воздух какой!
Он с работы электричкой прямо туда ехал, один. И оттуда же – на работу, домой только на выходные приезжал, помыться, побриться, рубашки постирать. Но это он не сразу начал. Первый и даже второй год пытался Катю уговорить, чтоб вместе ездить, потом стал потихоньку на даче ночевать оставаться, не часто, один-два раза в неделю, а теперь практически на весь летний сезон туда переселялся.
– Дим, ты долго сидеть собираешься?
Было уже почти двенадцать, но Катя, видимо, все никак не могла уснуть из-за головной боли.
– Нет, Котенок, сейчас абзац допишу и лягу. Как голова?
– Ничего. Уже легче.
Дима писал свою первую монографию. «Пора, тебе Дмитрий Алексеевич, пора книженцию издать», – говорил его шеф-профессор, одобрительно кивая бугристым толстым носом, в который, казалось, вросли большие дымчатые очки. Материал давно собран, куча статей вышла. Ему даже командировку в Португалию организовали, когда он кандидатскую защитил, езжай, ройся в архивах, собирай материал на своего этого, как ты говоришь(?), Родригу Домингуш де Соуза Коутиньо Тейшейра де Андраде Барбоза(?). Вот-вот, на него родимого.
– Где он у тебя сейчас? – Катя имела в виду Барбозу.
Дима читал ей куски из своей будущей монографии, темой она не владела, конечно, но стиль ему порой правила.
– Повез королевский двор в Бразилию, тысяча восемьсот седьмой год. Я тут что-то подзашился, не пойму, как куски расставить. Послушаешь завтра?
– Ты ж к родителям завтра едешь.
– Фу черт, точно. Я забыл совсем, думал поработаю в свое удовольствие. Ладно, потом тогда.
– Ложись уже. Ящик жжужит, я уснуть не могу.
Эта португальская командировка много значила для него, месяц просидел в Торри ду Томбу, Национальном архиве, самого Лиссабона фактически не увидел, только в последние два дня промчался по нему, как конь тыкдыкский, пытаясь купить что-нибудь Катеньке и матери – привез им какую-то ерунду, уже и не вспомнить. Обе остались недовольны.
Командировка оказалась значимой не только для его работы. Для семейной жизни тоже. Вернувшись, он сразу понял: у Кати кто-то есть. И этот кто-то – скорее всего Вадим. Наверняка, Вадим. Вадим, больше некому. Недаром же они в одном музее работают. Катя изменилась. Стала такая лучезарная, что ли. Счастливая, опрокинутая сама в себя, в это свое счастье. Мягче стала, ласковее. Красивее даже, хотя ему казалось, куда уж еще красивее. А вот. И в постели стала нежнее, тоньше как-то, чувственнее. Он ласкал ее теперь каждую ночь, и она не отказывалась, не ссылалась на головную боль или «красный день календаря», отвечала ему.
Это было здорово.
Это было восхитительно.
Это было бы счастьем.
Если бы он не понимал, почему. Он не спрашивал ее ни о чем. Он не побежал выяснять отношения с приятелем. Он боялся узнать, услышать правду. Догадываться – это одно. Это больно. Но с этим можно жить. Есть надежда – ошибся. А знать – это безвозвратно. С этим жить нельзя.
Надо ломать.
Ломать было страшно.
Он жил как в лихорадке, днем бился в холодном ознобе подозрений, ночью, тонул в любовной истоме, захлебывался страстью, опускался до самого дна, чтобы, оттолкнувшись от него, взлететь до чистой высокой прозрачной ноты оргазма.
А потом Катенька забеременела. Ходила она тяжело. Сразу же, чуть ли не с первого дня стал ее крутить токсикоз. Она даже не то, что располнела, опухла вся, налилась нездоровой темной влагой. Отекли ноги, и зимой ей пришлось носить войлочные черные старушечьи бурки, ни во что другое она не лезла. Мать дала ей свою старую повытертую местами каракулевую шубу, широкую и бесформенную. Но это же временно, только морозы переходить. И почему-то Катя стала на голову повязывать широкий шарф, волосатый, ангорский, какого-то неопределимого цвета, то ли бежевый с зеленью, то ли серый с желтизной. Она стала похожа на торговку с колхозного рынка. Толстая, некрасивая, с широким носом, набрякшими щеками, тяжелой походкой, одышливая и вечно сонная. Но Дима вдруг почувствовал, что именно теперь любит ее еще больше. Он жалел ее, она так мучилась с этим своим токсикозом, на работу ползала еле-еле, раз за разом укладывалась в больницу, а до декрета еще далеко. Но не это было главное. Такая она была никому не нужна, и ничего никому чужому не могла дать. Только ему. Теперь вся она принадлежала ему, Диме, и никому больше. Она превратилась в яйцо, в капустный кочан, в матрешку, где-то там в ее середине вызревал их ребенок. То, что это их, его ребенок, он знал абсолютно точно. Просто знал, и все. И был счастлив.
– Катюша, а куда мы Захаркину кроватку поставим? Если здесь диван, а здесь два кресла. Она же не поместится.
– Господи, конечно, не поместится. Мы говорили уже об этом, ты не помнишь ничего. Ему три года, большой пацан, он из этой кроватки свисает как колбаса, прекрасно будет спать на кресле-кровати. Удобно, не свалится. А кроватка эта дурацкая уже вся расшаталась.
Пару лет назад Катя решила обновить обстановку. Она присмотрела в мебельном диван и два кресла-кровати. Она ходила туда неделю, облизывалась и привыкала к ним, привела туда Диму знакомиться с будущими жильцами их квартиры. Было дороговато брать сразу все. Но не за зря же он все лето проторчал в приемной комиссии на факультете. Не за зря, а за мзду не великую. И теперь деньги на обстановку у них были. Правда, мебеля эти Диме не нравились категорически. Они были безобразны. Огромные, с широкими тряпочными подлокотниками, обшитые китчевой леопардовой шкуркой, они толстыми пятнистыми бегемотами лягут на брюхо, забьют все свободное пространство их комнаты, сожрут воздух, не оставят места людям. Что в них нравилось Кате, он не мог понять. Разве что их неоспоримая незыблемость. И он не спорил.
– Посмотри, как будет хорошо. Диван напротив окна, а кресла справа у стены напротив телевизора. Еще столик надо низенький к креслам. Я хочу Гомельдрев купить, у них мебель хорошая, светлая, и шпон натуральный.
– Да, Катюша, очень хорошо получается. Телик удобно смотреть. И Захарка будет тут спать. Ты права, и свет ему мешать не будет, когда комп включен, подлокотник будет прикрывать.
Они, наконец заказали и оплатили этих бегемотов, мысленно Дима новое приобретение по-другому не называл. Завтра их привезут. А потом, попозже, после зарплаты у них появится журнальный столик. Такой весь манерный, под старину, такую, как ее видят практичные белорусские мебельщики, без излишеств. А Катенька уже мечтает дальше: приобрести горку, прозрачный, в мелкую расстекловку, шкаф от того же Гомельдрева, куда хорошо ставить дорогой сервиз и хрусталь, чтоб всем гостям сразу было видно. Значит, будет и горка. Если бы Катя потребовала всю их малогабаритную квартирешку заставить сундуками и грубосколоченными некрашенными лавками, он и то спорить не стал бы. Лишь бы она занималась их домом, лишь бы ей это нравилось и не надоедало, лишь бы она жила в их сторону, в Захаркину и в его, Димину.
«Завтра к родителям придется поехать. Они с дачи еще яблок привезли и варенья, наверное, мать прямо там варит, вишневое. Вкусное очень, в детстве, помнится, один раз обожрался им до поноса. Банка открытая на кухне осталась на столе, отец не закрыл, вот и дорвался. Сумку большую надо взять» – Дима лег рядом с Катей. Она затихла, свернулась клубком, перетянув на себя все одеяло. Но в комнате было тепло, и, поворочавшись, Дима нашел удобное положение, прикрыв ноги последним свободным одеяльным углом.
Завтра Лолка придет. Даже жаль, что его не будет. Лолка ему нравилась, хорошая девка. Еще когда учились, вместе ходили на спецсеминар, научный руководитель у них был общий. Семинары эти было по пятницам вечером, закончиться могли и после девяти вечера, и после десяти. Потом вместе ехали на автобусе, он до метро, она до общаги, болтали. С ней было весело, и на язык была остра, и не жеманилась, как другие девчонки, не изображала загадочность и томную негу. И еще она была Катиной подругой. Может, если б не Лолка, он и Катю свою пропустил бы, не заметил. Если б она тогда их тройственный выход на Вадимов день рожденья не организовала. После учебы Лолка пропала на несколько лет, ни слуху, ни духу, хотя вроде тоже в городе осталась, замуж вышла, он даже не интересовался, за кого. И вдруг, года три как, вынырнула откуда-то, такая же как раньше, шебутная и веселая. Он слегка завидовал ей, надо же настолько несерьезно относится к жизни. У Лолки никогда не было проблем, что бы вокруг не происходило, у нее был один ответ: «Пустое. Проехали. Никто же не умер». Она жила между Питером и родным Силламяэ, то там, то здесь, нигде вроде не работала, но не бедствовала, значит, где-то что-то ухитрялась склевать. Не его дело.
Совпало просто, но именно когда Лолка снова на их горизонте объявилась, три года назад, Катя опять стала исчезать. Нет, в прямом смысле она никуда не делась. Была здесь, рядом: на работу, в садик за Захаркой, домой: готовила, убирала, читала книжку, забравшись с ногами в бегемотное кресло, разговаривала с Димой, спала с ним. Но Дима чувствовал, как она просачивается у него между пальцами, тает, уходит от него, утекает. Она здесь, вот хочешь руками сожми, и нет ее, душа ее где-то. Не с ними. Не с ним, не с Димой. Катя тогда только выправилась после беременности своей тяжелой, после первых двух Захаркиных лет жизни, вставаний по ночам, то покормить, то переодеть, то просто покачать проснувшегося среди ночи малыша, его бесконечных болячек, кишечных колик, растущих зубов. Наконец, она перестала сидеть дома в затрапезном виде, какой-то линялой безразмерной кофте или его старой сношенной рубахе, похудела слегка, стала смотреть на себя в зеркало, накупила себе новых тряпок. Захарка пошел в ясли, а Катя – на работу.
И стала отдаляться от него, каждый день чуть-чуть дальше, по чуть-чуть, но дальше и дальше, стала чужеть.
Тогда Дима первый раз изменил жене. Бездарные какие слова: «изменил жене», пустые. Что тут можно изменить? Оттого что он переспал с какой-то девицей, ничего не изменилось. Все вышло-то сумбурно. После работы собрался на дачу, ни за чем особым, просто, как говорится, проверить дверь. Выходил уже на улицу, а тут компания с кафедры, идут днюху чью-то в кабак отмечать. Ну и его с собой потащили. А как пивка хлебнули хорошенько, Дима их всех к себе пригласил. И поехали, человек семь их было. В электричке орали хором: «Пусть я погиб у Ахерона, и кровь моя досталась псам…» и «…Акинаком исколю всю античну рожу…», еще пива набрали в ларьке на станции и на даче продолжили. А как все убрались, оказалось, что одну девицу забыли, она в дальней комнате прикорнула, и никто о ней не вспомнил. Дима ее даже не знал, она с кем-то была, не ихняя, не факультетская девица. Он даже имени ее не запомнил. Ну в общем, они переспали и разбежались.
Потом была еще одна девушка, его аспирантка. Ее он возил на дачу целое лето, когда знал, что родители не поедут. Это можно было бы даже назвать романом, если бы там была любовь. Нет, девушка ему нравилась. Нравилась, но не больше. Приятная такая, умненькая. Вот, он уже стал использовать Вадимово словцо.
Вот если бы Вадим на Лолку запал тогда давно. Ведь мог бы. Ему как раз такие и нравились, легкие, беспроблемные: «как скажешь, так и ляжем». Ну почему она в аспирантуру поступать не стала? Ведь брали же. И она даже экзамен пошла сдавать. Трое их было с ее курса на одно аспирантское место, Лолка и два парня. И она из них не самая тупая. А она посидела минут десять над чистым листом и ушла.
– Лолка, ты чего, с ума спыгну̀ла? Сдала бы. Не глупей паровоза.
– Сдала бы. Легко. Не поверишь, я даже готовилась.
– И чего тогда?
– Ты знаешь, подумала, нафигоса мне эта аспирантура сдалась. Еще три года в библиотеках чахнуть? Для ча? Статейки кропать? «Дипломатическая переписка между фортом Росс и мексиканскими инсургентами»? Это кого-нибудь волнует?
И правда, зачем ей. Во имя чего? Мизерного и призрачного довеска к учительской или музейной зарплате? Ни в музее, ни, боже упаси, в школе она работать не собиралась. А через два года и страна переменилась.
А поступила бы, может, была бы сейчас с Вадимом.
Если бы можно было прикрыться от судьбы Лолкой, он бы прикрылся.