– Может быть, ты оставишь газету на минутку, Гарольд? – сказала она.
Кребс положил газету на стол и разгладил ее.
– Ты еще не решил, что будешь делать, Гарольд? – спросила мать, снимая очки.
– Нет еще, – сказал Кребс.
– Тебе не кажется, что пора об этом подумать?
Мать не хотела его уколоть. Она казалась озабоченной.
– Я еще не думал, – сказал Кребс.
– Бог всем велит работать, – сказала мать. – В царстве Божием не должно быть лентяев.
– Я пока не в царстве Божием, – ответил Кребс.
– Все мы в царстве Божием.
Как всегда, Кребс чувствовал себя неловко и злился.
– Я так беспокоюсь за тебя, Гарольд, – продолжала мать. – Я знаю, каким ты подвергался искушениям. Я знаю, что мужчины слабы. Я еще не забыла, что рассказывал твой покойный дедушка, а мой отец, о гражданской войне, и всегда молилась за тебя. Я и сейчас целыми днями молюсь за тебя.
Кребс смотрел, как застывает свиное сало у него на тарелке.
– Отец тоже беспокоится, – продолжала она. – Ему кажется, что у тебя нет честолюбия, нет определенной цели в жизни. Чарли Симмонс тебе ровесник, а уже на хорошем месте и собирается жениться. Все молодые люди устраиваются, все хотят чего-нибудь добиться. Ты сам видишь, что такие, как Чарли Симмонс, уже вышли на дорогу и общество может гордиться ими.
Кребс молчал.
– Не гляди так, Гарольд, – сказала мать. – Ты знаешь, мы любим тебя, и я для твоей же пользы хочу поговорить с тобой. Отец не хочет стеснять твоей свободы. Он разрешает тебе брать машину. Если тебе захочется покатать какую-нибудь девушку из хорошей семьи, мы будем только рады. Тебе следует развлечься. Но нужно же искать работу, Гарольд. Отцу все равно, за какое бы дело ты ни взялся. Всякий труд почтенен, говорит он. Но с чего-нибудь надо же начинать. Он просил меня поговорить с тобой сегодня. Может быть, ты зашел бы к нему в контору?
– Это все? – спросил Кребс.
– Да. Разве ты не любишь свою мать, милый мой мальчик?
– Нет, не люблю, – сказал Кребс.
Мать смотрела на него через стол. Ее глаза блестели. На них навернулись слезы.
– Я никого не люблю, – сказал Кребс.
Это было безнадежно. Он не мог растолковать ей, не мог заставить ее понять. Глупо было говорить так. Он только огорчил мать. Он подошел к ней и взял ее за руку. Она плакала, закрыв лицо руками.
– Я не то хотел сказать. Я просто был раздражен, – сказал Кребс. – Я не хотел сказать, что я не люблю тебя…
Мать все плакала. Кребс обнял ее за плечи.
– Ты не веришь мне, мама?
Мать покачала головой.
– Ну, прошу тебя, мама. Прошу тебя, поверь мне.
– Хорошо, – сказала мать, всхлипывая, и взглянула на него. – Я верю тебе, Гарольд.
Кребс поцеловал ее в голову. Она прижалась к нему лицом.
– Я тебе мать, – сказала она. – Я носила тебя на руках, когда ты был совсем крошкой.
Кребс почувствовал тошноту и смутное отвращение.
– Я знаю, мамочка, – сказал он. – Я постараюсь быть тебе хорошим сыном.
– Может быть, ты станешь на колени и помолишься вместе со мной, Гарольд? – спросила мать.
Они стали на колени перед обеденным столом, и мать Кребса прочла молитву.
– А теперь помолись ты, Гарольд, – сказала она.
– Не могу, – ответил Кребс.
– Постарайся, Гарольд.
– Не могу.
– Хочешь, я помолюсь за тебя?
– Хорошо.
Мать помолилась за него, а потом они встали, и Кребс поцеловал мать и ушел из дому. Он так старался не осложнять свою жизнь. Однако все это нисколько его не тронуло. Ему стало жаль мать, и поэтому он солгал. Он поедет в Канзас-Сити, найдет себе работу, и тогда она успокоится. Перед отъездом придется, может быть, выдержать еще одну сцену. К отцу в контору он не пойдет. Избавится хоть от этого. Ему хочется, чтобы жизнь шла спокойно. Без этого просто нельзя. Во всяком случае, теперь с этим покончено. Он пойдет на школьный двор смотреть, как Эллен играет в бейсбол.
В два часа утра двое венгров забрались в табачную лавку на углу Пятнадцатой улицы и Гранд-авеню. Древитс и Бойл приехали туда в «Форде» из полицейского участка на Пятнадцатой улице. Грузовик венгров как раз выезжал задним ходом из тупичка. Бойл подстрелил сначала сидевшего в кабине, потом – того, который был в грузовике. Древитс испугался, когда увидел, что оба они убиты наповал.
– Стой, Джимми, – сказал он. – Что же ты наделал! Знаешь, какой теперь тарарам поднимется!
– Ворьё они или не ворьё? – сказал Бойл. – Итальяшки они или не итальяшки? Кто будет поднимать из-за них тарарам?
– Ну, может, на этот раз сойдет, – сказал Древитс, – но почем ты знал, что они итальяшки, когда стрелял в них?
– В итальяшек-то? – сказал Бойл. – Да я итальяшек за квартал вижу.
В 1919-м он путешествовал по железным дорогам Италии, возя с собой кусок промасленной ткани, который получил в штаб-квартире партии. Надпись несмываемым карандашом гласила, что этот товарищ сильно пострадал от белых в Будапеште, и призывала других товарищей помогать ему всеми доступными способами. Он использовал эту тряпку вместо билета. Он был очень застенчив и молод, и бригады проводников передавали его друг другу. У него не было денег, и проводники кормили его позади стойки в станционных закусочных.
Он был в восторге от Италии. Прекрасная страна, говорил он. Люди такие добрые. Он побывал во многих городах, много гулял, повидал много картин. Купил репродукции Джотто, Мазаччо и Пьеро делла Франческа и носил их завернутыми в выпуск «Аванти». Мантенья ему не понравился.
Он явился в партийное отделение в Болонье, и я взял его с собой в Романью, где должен был встретиться с одним человеком. Поездка оказалась приятной. Стояло начало сентября, и в сельской местности царила благодать. Он был мадьяр, очень милый и очень застенчивый юноша. Люди Хорти ужасно с ним обращались. Он немного рассказал об этом. Несмотря на Венгрию, он верил в мировую революцию.
– А как дела у движения в Италии? – спросил он.
– Очень скверно, – ответил я.
– Но скоро станет лучше, – сказал он. – У вас здесь есть все. Это единственная страна, в которую все верят. С нее все и начнется.
Я промолчал.
В Болонье он попрощался с нами, прежде чем сесть на поезд до Милана. Из Милана он отправился в Аосту, откуда собирался через перевал добраться до Швейцарии. Я поговорил с ним о работах Мантеньи в Милане.
– Нет, – очень застенчиво ответил он. Мантенья ему не нравится.
Я дал ему список мест, где можно поесть в Милане, и адреса товарищей. Он поблагодарил меня, но мыслями уже был на перевале. Он очень хотел поспеть туда, пока держится хорошая погода. Он любил горы осенью. В Сьоне швейцарцы отправили его за решетку, и больше я о нем ничего не слышал.
Первому матадору бык проткнул правую руку, и толпа гиканьем прогнала его с арены. Второй матадор поскользнулся, и бык пропорол ему живот, и он схватился одной рукой за рог, а другой зажимал рану, и бык грохнул его о барьер, и он выпустил рог и упал, а потом поднялся, шатаясь, как пьяный, и вырывался от людей, уносивших его, и кричал, чтобы ему дали шпагу, но потерял сознание. Вышел третий, совсем еще мальчик, и ему пришлось убивать пять быков, потому что больше трех матадоров не полагается, и перед последним быком он уже так устал, что никак не мог направить шпагу. Он едва двигал рукой. Он нацеливался пять раз, и толпа молчала, потому что бык был хороший и она ждала кто кого, и наконец нанес удар. Потом он сел на песок, и его стошнило, и его прикрыли плащом, а толпа ревела и швыряла на арену все, что попадалось под руку.
Мистер и миссис Эллиот очень старались иметь ребенка. Они старались, насколько у миссис Эллиот хватало сил. Старались в Бостоне, когда поженились, и на пароходе, во время переезда в Европу. На пароходе они старались не очень часто, потому что миссис Эллиот совсем разболелась. Ее мутило от качки, а когда ее мутило, то мутило так, как мутит всех южанок, то есть уроженок южной части Соединенных Штатов. Как все южанки, миссис Эллиот очень быстро расклеивалась от морской болезни, от того, что приходилось путешествовать ночью и слишком рано вставать по утрам. Многие пассажиры на пароходе были уверены, что она мать Эллиота. Другие, знавшие, что это муж и жена, думали, что она беременна. На самом деле ей просто было сорок лет. Ее возраст сразу дал себя знать, когда она начала путешествовать.
Она казалась много моложе, вернее – казалась женщиной без возраста, когда Эллиот женился на ней, после того как несколько недель за ней ухаживал, после того как долгое время ходил в ее кафе, до того как однажды вечером поцеловал ее.
Перед женитьбой Хьюберт Эллиот прошел курс юридических наук в Гарвардском университете и был оставлен при кафедре. Он был поэтом и имел около десяти тысяч долларов годового дохода. Он писал очень длинные стихотворения, и очень быстро. Ему было двадцать пять лет, и он ни разу не спал с женщиной до того, как женился на миссис Эллиот. Он хотел остаться чистым, чтобы принести своей жене ту же душевную и телесную чистоту, какую ожидал найти в ней. Про себя он называл это – вести нравственную жизнь. Он несколько раз был влюблен до того, как поцеловал миссис Эллиот, и рано или поздно сообщал каждой девушке, что до сих пор хранит целомудрие. После этого почти все они переставали им интересоваться. Его поражало и прямо-таки приводило в ужас, как это девушки решались на помолвку и даже на брак с мужчинами, зная, какому разврату они предавались до женитьбы. Однажды он попробовал отговорить знакомую девушку от брака с человеком, который, как он знал почти наверняка, вел распутный образ жизни в студенческие годы, и это привело к очень неприятному инциденту.
Миссис Эллиот звали Корнелия. Она захотела, чтобы он называл ее Калютина, как ее прозвали на Юге, в семье. Его мать расплакалась, когда он после свадьбы привез Корнелию к ней в гости, но, узнав, что они будут жить за границей, сразу повеселела.
Когда он сообщил Корнелии, что оставался невинным в ожидании ее, она сказала: «Мой милый, дорогой мальчик» – и обняла его крепче обычного. Корнелия тоже была невинна. «Поцелуй меня так еще раз», – сказала она.
Хьюберт объяснил ей, что об этом способе целоваться ему рассказал один приятель. Он был в восторге от своего открытия, и они совершенствовали его, насколько было возможно. Иногда, после того как они долго целовались, Корнелия просила его еще раз повторить ей, что он действительно оставался невинным в ожидании ее. Это признание неизменно придавало ей сил.
Сначала Хьюберту не приходило в голову жениться на Корнелии. Он никогда не думал о ней как о женщине. Они были просто друзьями; а потом как-то вечером они танцевали под граммофон в маленькой комнате позади кафе, пока за кассой сидела ее подруга, и она посмотрела ему в глаза, и он поцеловал ее. Он так и не мог потом припомнить, когда именно было решено, что они поженятся. Но они поженились.
Ночь после свадьбы они провели в Бостоне, в отеле. Оба ожидали большего, но в конце концов Корнелия уснула. Хьюберт не мог уснуть и несколько раз вставал и ходил взад и вперед по коридору отеля в новом егеровском халате, который он купил для свадебного путешествия. Он смотрел на бесконечные пары ботинок – маленьких туфель и больших штиблет, – выставленных за двери номеров. От этого сердце у него забилось, и он поспешил к себе в номер, но Корнелия спала. Ему не захотелось будить ее, и скоро все снова пришло в порядок, и он мирно заснул.
На следующий день они были с визитом у его матери, а еще через день отплыли в Европу. Теперь они имели возможность подумать о ребенке, но Корнелия не особенно часто была расположена к этому, хотя они желали ребенка больше всего на свете. Они высадились в Шербуре и приехали в Париж. В Париже они тоже старались иметь ребенка. Потом они решили поехать в Дижон, где открылся летний университет и куда поехали многие из тех, кто был с ними на пароходе. В Дижоне, как выяснилось, нечего было делать. Впрочем, Хьюберт писал очень много стихов, а Корнелия печатала их на машинке. Все стихи были очень длинные. Он очень строго относился к опечаткам и заставлял ее переписывать заново целую страницу, если на ней была хоть одна опечатка. Она часто плакала, и до отъезда из Дижона они несколько раз старались иметь ребенка.
Они вернулись в Париж, и многие из их знакомых по пароходу тоже вернулись туда. Дижон им надоел, к тому же они теперь получили возможность рассказывать, что, окончив курс в Гарвардском, или в Колумбийском, или в Уобашском университете, они слушали лекции в Дижоне, департамент Кот-д’Ор. Многие из них предпочли бы поехать в Лангедок, Монпелье или Перпиньян, если только там есть университеты. Но все это слишком далеко. Дижон всего в четырех с половиной часах езды от Парижа, и в поезде есть вагон-ресторан.
Так и случилось, что все они несколько дней ходили в кафе «Дю Дом», избегая показываться в «Ротонде» напротив, потому что там всегда полно иностранцев, а потом Эллиоты, по объявлению в «Нью-Йорк геральд», сняли château[20] в Турени. Эллиот успел приобрести много друзей, восхищавшихся его стихами, а миссис Эллиот уговорила его выписать из Бостона ее подругу, которая работала с нею в кафе. С приездом подруги миссис Эллиот заметно повеселела, и они не раз всплакнули вдвоем. Подруга была на несколько лет старше Корнелии и называла ее «крошка». Она тоже была южанка родом, из очень старинной семьи.
Они трое и еще несколько друзей Эллиота, называвших его Хьюби, поехали вместе в туреньский château. Турень оказалась плоской, жаркой равниной, очень напоминавшей Канзас. У Эллиота к этому времени накопилось стихов почти на целый томик. Он собирался выпустить его в Бостоне и уже послал издателю чек и заключил с ним договор.
Скоро друзья один за другим потянулись в Париж. Турень не оправдала надежд, которые на нее возлагали. Через некоторое время все друзья уехали в приморский курорт близ Трувиля с одним молодым поэтом, богатым и холостым. Там все они были очень счастливы.
Эллиот остался в туреньском château, потому что он снял его на все лето. Они с миссис Эллиот очень старались иметь ребенка, когда спали в большой жаркой спальне на большой жесткой кровати. Миссис Эллиот училась писать на машинке по слепой системе, и оказалось, что хотя писать так быстрее, но опечаток получается больше. Почти все рукописи теперь переписывала подруга. Она работала очень аккуратно и быстро, и это занятие, видимо, доставляло ей удовольствие.
Эллиот стал пить много белого вина и перебрался в отдельную спальню. По ночам он писал стихи, и утром вид у него бывал утомленный. Миссис Эллиот и ее подруга теперь спали вместе на большой средневековой кровати. Они всласть поплакали вдвоем. Вечером они все вместе обедали в саду под платаном; дул горячий вечерний ветер, Эллиот пил белое вино, миссис Эллиот и подруга разговаривали, и все они были вполне счастливы.
Белого коня хлестали по ногам, пока он не поднялся на колени. Пикадор расправил стремена, подтянул подпругу и вскочил в седло. Внутренности коня висели голубым клубком и болтались взад и вперед, когда он пустился галопом, подгоняемый моно, которые хлестали его сзади прутьями по ногам. Судорожным галопом он проскакал вдоль барьера. Потом сразу остановился, и один из моно взял его под уздцы и повел вперед. Пикадор вонзил шпоры, пригнулся и погрозил быку пикой. Кровь била струей из раны между передними ногами коня. Он дрожал и шатался. Бык никак не мог решить, стоит ли ему нападать.
В отеле было только двое американцев. Никого из тех, с кем встречались на лестнице, покидая номер или возвращаясь в него, они не знали. Их комната располагалась на третьем этаже и выходила окнами на море. Из окон был виден также городской парк и памятник воинам. В парке росли большие пальмы и стояли зеленые скамейки. В хорошую погоду там всегда можно было увидеть какого-нибудь художника с мольбертом. Художникам нравилось, как росли пальмы, и нравились яркие фасады отелей, обращенные к парку и морю. Итальянцы приезжали издалека посмотреть на военный монумент. Он был сделан из бронзы и блестел под дождем. Как раз шел дождь. Дождевые капли стекали с пальмовых листьев. На гравиевых дорожках вода стояла в лужицах. В пелене дождя длинная кромка моря преломлялась, то отступая от берега, то возвращаясь. Все машины разъехались с площади перед монументом. На противоположной стороне в дверях кафе скучал официант, глядя на пустую площадь.
Американка стояла у окна и смотрела на улицу. Прямо внизу, под одним из зеленых столиков, с которых струилась вода, свернувшись, пряталась кошка. Кошка старалась сжаться как можно плотнее, чтобы уберечься от капель.
– Спущусь заберу киску, – сказала американка.
– Давай я спущусь, – отозвался с кровати муж.
– Не надо, я сама. Бедная кошечка, как она старается не намокнуть.
Муж не отрывался от книги, полулежа головой к окну на высоко подоткнутых подушках.
– Смотри сама не промокни, – сказал он.
Женщина спустилась по лестнице, хозяин гостиницы встал и поклонился ей, когда она проходила через вестибюль. Его конторка находилась в дальнем конце вестибюля. Хозяин был старым и очень высоким.
– Il piove[21], – сказала американка. Ей был симпатичен хозяин отеля.
– Si, si, signora, brutto tempo[22]. Очень плохая погода.
Он стоял за своей конторкой в дальнем конце тускло освещенного вестибюля. Американке он нравился. Ей нравилась искренняя серьезность, с какой он выслушивал любые жалобы. Ей нравилось его чувство собственного достоинства. Ей нравилась его несуетная услужливость. Ей нравилось, как он осознает себя хозяином в гостинице. Ей нравились массивное лицо старика и его крупные руки.
Размышляя об этом, она открыла дверь и высунулась наружу. Дождь усилился. Мужчина в прорезиненном плаще направлялся в кафе через безлюдную площадь. Кошка должна была быть где-то поблизости справа. Вероятно, до нее можно дойти, прячась под карнизом. Пока американка стояла в дверях, над ее головой раскрылся зонтик. Это была горничная, убиравшая их номер.
– Чтобы вы не промокли, – с улыбкой сказала она по-итальянски. Несомненно, ее послал хозяин.
Под зонтом, который держала над ней горничная, американка пошла по гравиевой дорожке, пока не очутилась под окном своего номера. Стол стоял на месте, вымытый дождем, ярко-зеленый, но кошка исчезла. Американка вдруг очень расстроилась. Горничная взглянула на нее.
– Ha perduto qualque cosa, signora?[23]
– Здесь была кошка, – сказала молодая американка.
– Кошка?
– Si, il gatto[24].
– Кошка? – Горничная рассмеялась. – Кошка под дождем?
– Да, – сказала американка, – вот под этим столом. – И добавила: – О, я так хотела ее взять. Мне хотелось киску.
Поскольку она говорила по-английски, лицо горничной напряглось.
– Пойдемте, синьора, – сказала она. – Лучше вернуться в дом. Вы промокнете.
– Да, пожалуй, – сказала американка.
Они прошли обратно по гравиевой дорожке и вошли в дом. Горничная задержалась на пороге, чтобы сложить зонтик. Когда американка проходила по вестибюлю, padrone[25] поклонился ей из-за конторки. Какой-то маленький плотный комок сжался у нее внутри. Под взглядом хозяина она почувствовала себя совсем маленькой, но в то же время по-настоящему значительной. На миг она испытала ощущение собственной величайшей значимости. Она прошла вверх по лестнице и открыла дверь своего номера. Джордж по-прежнему читал, лежа на кровати.
– Принесла кошку? – спросил он, откладывая книгу.
– Она ушла.
– Интересно, куда? – сказал он, давая глазам отдых от чтения.
Она села на край кровати.
– Я так хотела ее взять, – сказала она. – Не знаю, почему мне так этого хотелось. Хотелось эту бедную киску. Невесело несчастной кошке под дождем.
Джордж уже снова был погружен в чтение.
Она прошла к туалетному столику и села перед зеркалом, разглядывая себя в нем с помощью другого, ручного зеркальца. Она изучила себя в профиль, сначала слева, потом справа. Потом стала внимательно рассматривать затылок и шею.
– Тебе не кажется, что мне бы пошли длинные волосы, может, отпустить? – спросила она, снова вглядываясь в свой профиль.
Джордж поднял голову и посмотрел на ее затылок, остриженный коротко, как у мальчика.
– Мне нравится так, как сейчас.
– А мне надоело, – сказала она. – Мне так надоело выглядеть, как мальчишка.
Джордж, не вставая с кровати, переменил позу. Он не сводил с нее взгляда с тех пор, как она начала говорить.
– Ты сегодня чертовски мило выглядишь, – сказал он.
Она положила зеркальце на столик, прошла к окну и посмотрела наружу. Темнело.
– Хочу гладко стянуть волосы на затылке и собрать в узел, чтобы чувствовать их тяжесть, – сказала она. – Хочу, чтобы на коленях у меня сидела кошечка и мурлыкала, когда я ее глажу.
– Гм, – отозвался с кровати Джордж.
– И хочу есть за столом, сервированным моим собственным серебром, и чтобы горели свечи. И хочу, чтобы была весна и чтобы я сидела перед зеркалом и расчесывала свои длинные распущенные волосы, и хочу кошечку, и хочу новое платье.
– Слушай, помолчи, возьми лучше что-нибудь почитай, – сказал Джордж. Он снова углубился в чтение.
Его жена смотрела в окно. Было уже почти темно, и в пальмах по-прежнему шелестел дождь.
– Во всяком случае, я хочу кошку, – сказала она. – Хочу кошку. Хочу кошку прямо сейчас. Если уж нельзя иметь длинные волосы и нельзя, чтобы стало весело, то уж кошку-то по крайней мере можно?
Джордж ее не слушал. Он читал книгу. Его жена смотрела на площадь, где начали зажигаться фонари.
Кто-то постучал в дверь.
– Avanti[26], – сказал Джордж, оторвавшись от книги.
На пороге стояла горничная. Она прижимала к себе огромную пеструю кошку, которая покорно свисала с ее рук.
– Простите, – сказала она. – Хозяин велел отнести это синьоре.