Последние пятьдесят шагов до платформы Олунд преодолел на одном дыхании. Добравшись до металлической лесенки и увидев, что Шварц шевелится, он со стоном выдохнул.
Шварц злобно оскалился, одной рукой держась за ногу, и отмахнулся от Олунда.
– На меня плюнь… Она побежала по лестнице, давай за ней.
– Она в тебя стреляла? Я… Надо… – Олунд нагнулся было, но крови не увидел. Значит, выстрела не было.
– Что значит “стреляла”? – Шварц скривился. – У тебя что, с головой нелады? Бегом за ней.
Олунд кивнул и бросился вверх по лестнице, прыгая через ступеньку.
У выхода на Сёдермальмсторг стоял, прижимая к уху телефон, охранник с “Медборгарплатсен”. Олунд, не обращая на него внимания, выбежал на залитую солнцем площадь.
Вокруг лотков с фруктами толпились люди; девушки нигде не было видно. Слева поднимался к Гётагатан пологий склон, но Олунд исходил из того, что девушка побежала не туда: охранник, вероятно, оттуда и явился.
Перед собой Олунд видел похожий на коробку новый вестибюль метро на Рюссгорден, справа ширилась обнесенная оградой гигантская стройка Слюссена, однако над гигантской ямой на Катаринавэген тянулись несколько временных дорожек. Стальные конструкции были, словно крышей, покрыты шелестящим брезентом; там-то, на дорожке, ведущей к причалу Стадсгордена, Олунд и решил попытать счастья. На углу Городского музея Стокгольма он увидел группку людей, судя по виду – туристов из какой-то азиатской страны. Туристы жестикулировали, указывая на мост Гамла Стана, и по их жестам Олунд понял, что они обсуждают отнюдь не архитектурные достоинства подъемного крана, заслонившего обзор.
Когда Олунд обогнул угол, туристы уже двинулись вглубь квартала, по направлению к Мариаторгет, но когда он взглянул на Гамла Стан, то понял, что угадал верно.
Вдоль длинного строительного забора, протянувшегося между островами, теснились велосипедисты и пешеходы, но только одна фигура бежала. Точно она, только куртку где-то бросила. Светлые локоны и белое платье – или ночную рубашку – ни с чем не спутаешь.
Олунд прибавил шагу – девушка ни разу не обернулась. Если она и правда стащила пистолет, то хотя бы не держит его в руках.
Когда Олунд спустился в Гамла Стан, легкие свело, будто судорогой. Солнце превратилось во врага, который вступил в союз с гриппозным жаром.
Сейчас, с двадцатиметрового расстояния, стало видно, что девушке лет пятнадцать, не больше. Она вдруг остановилась посреди улицы, между уставленных тарелками столиков уличного кафе, и заозиралась.
Компанию парней, сидевших за столом, на котором теснились пивные бокалы, видимо, насмешила ее странная фигура: они что-то прокричали, но Олунд за шумом машин не услышал, что именно. Девушка, кажется, ничего не поняла и не спеша побрела по переулку Тривальдсгрен.
Олунд двинулся за ней, держась на приличном расстоянии. Когда девушка свернула налево, на Венстерлонггатан, он позвонил Шварцу. Тот сразу взял трубку.
– Ты как? – Олунд расслышал в трубке еще какие-то голоса. – Что у тебя там?
– Ахиллово сухожилие. Такое ощущение, что оно в лодыжке застряло. Я все еще сижу на перроне. Один парень из полиции, явно интерн, со мной возится.
Олунд свернул на Вестерлонггатан. Куда ни глянь – туристы, а среди них девушка, перед которой люди расступаются и пропускают ее, будто боятся, что она заразная.
– Значит, хлопком этим не заморачиваться?
– Да, не надо.
От пота щипало глаза, и Олунд ненадолго остановился. Когда он снова оглядел улицу, девушки уже не было. “Черт”, – простонал он и нажал “отбой”.
Мало-помалу Олунд перешел на бег, прокладывая себе путь сквозь море рюкзаков, бейсболок, висевших на груди фотоаппаратов и потных тел, но девушка как сквозь землю провалилась. В узких переулках, пересекавших улицу, Олунд ее тоже не обнаружил.
Он взобрался на бетонный барьер и стал высматривать девушку поверх голов туристов. Если она не рванула дальше, а в такой толпе особо не побегаешь, значит, шмыгнула в какое-нибудь кафе или магазин.
Вдруг между каменными стенами загремело эхо собачьего лая. Собака лаяла где-то совсем близко, за спиной у Олунда. Олунд спрыгнул на тротуар.
Приоткрытые на метр деревянные ворота явились перед ним словно из ниоткуда. Олунд сдал назад и заглянул в проем.
Сначала он увидел собаку. Окно на верхнем этаже, чуть выше человеческого роста, было открыто; серо-бурый, как стена старого дома, амстафф высунул голову с могучими челюстями, и переулок огласился еще одной очередью лая.
И тут, метрах в пяти-шести перед собой, Олунд увидел ее. Не обращая на лай никакого внимания, девушка поднималась по лестнице, ведущей на соседнюю улицу.
Сунув руку под куртку, Олунд вошел в пугающе тесный переулок, готовясь расстегнуть кнопку кобуры. Стены домов заглушали уличные звуки; Олунд слышал собственные шаги и старался дышать потише.
Девушка, видимо, все же услышала его: одолев лестницу наполовину, она остановилась и обернулась.
– Давайте не будем делать резких движений, – призвал Олунд, так и держа руку под курткой, на рукоятке пистолета. – Я полицейский. Прошу вас следовать за мной.
Безымянная девушка с лесовоза с интересом, почти с любопытством посмотрела на Олунда и села на ступеньку, не спуская с него глаз.
Олунд поставил ногу на ступеньку; теперь их разделяли метра два, не больше. Он в первый раз подобрался к девушке настолько близко и теперь только заметил, какие странные у нее глаза – темно-карие, почти черные. На какой-то миг он усомнился, что у нее при себе огнестрельное оружие. Скорее нож. Пистолет казался анахронизмом.
Над девушкой висела аура давно прошедших времен.
– Все закончилось, – сказал Олунд, уже понимая: все только начинается.
Страшно. Есть нечего, хотя на дворе лето. Видар смог уснуть, только когда я дала ему пососать кожаный ремешок.
Скоро полночь. Я пишу при тусклом свете, который проникает в дом между оконной рамой и занавеской. Замечаю, что тяну с рассказом о том, как мне довелось побывать в доме Старейшин, но постараюсь все же описать этот день.
Это произошло восемнадцатого июня моего семнадцатого года жизни. Мать разбудила меня рано утром. Погладила мне лоб холодными пальцами – кончики были как сухая березовая кора. Да и сама Эм походит на узловатую березу, что растет на скале. Иногда она сутулится, словно покорно склонилась перед Господом. А иногда ощупывает ветками все вокруг, словно хочет обязательно знать, что происходит.
Было так рано, что птицы еще не пели. Когда мы шли к дому Старейшин, мать крепко держала меня за руку. Я поняла, что это из-за Черного человека – того самого, который оказался не Големом, а обычным человеческим существом.
К дому Старейшин из деревни надо спускаться, он выстроен в сырой низине, по ту сторону поросшего ельником склона. Дом этот стоит на сваях. Низина такая глубокая, что, когда приходишь сюда, становится трудно дышать. И ты знаешь: если тебя призвали сюда, то по какой-то серьезной причине.
В главной комнате сложен очаг шириной в три сажени. Он обогревает дом, и на нем же готовят еду для всех, кто здесь живет. Когда Эм ввела меня в комнату, Черный человек лежал на спине так, как сотворил его Господь, и он лежал поперек очага. Когда в нос нам ударил запах, рука Эм застыла на моей руке. Не потому, что запах был скверный. Запах стал не такой, как когда мы нашли Черного человека в камышах. Он изменился. Я учуяла запах лесной сырости и еще один – такой запах я чувствовала в первый и последний раз несколько лет назад.
Однажды мой отец совершил грех Осквернения себя: он съел мясо какого-то зверя, кажется, зайца. Запах был сладковато-тяжелый, и теперь так же пахло в доме Старейшин.
Эм достала пузырек, приложила палец к горлышку и помазала себе под носом. Потом она помазала и мне над верхней губой. Перечная мята. Запахло сильно и крепко, и я перестала чувствовать тот, другой запах.
Когда вошли Старейшины, Эм стояла рядом со мной.
Я принесла свидетельство.
Я рассказала правду – всю до последнего слова: как мы с Видаром пошли на озеро за водой, про человека, которого я приняла за Голема, про руку, похожую на лапу с когтями, про открытый глаз (теперь он был закрыт), про то, как мы бросились бежать и я забыла о ведрах.
Потом Старейшины показали мне браслет из светлого металла с круглой стеклянной вставкой и спросили, видела ли я раньше что-нибудь подобное. Вещица была похожа на дорогое украшение.
Я ответила, что ничего похожего никогда не видела. Тогда они достали коробочку размером с ладонь. С одной стороны она была черная, блестящая, с другой крепилась прозрачная крышечка. Старейшины снова спросили, видела ли я что-нибудь подобное. Я ответила, что нет.
Старейшины положили вещицы в очаг и разбили их молотком.
Потом плеснули на Черного человека какой-то жидкостью, зажгли факел и положили его в очаг у ног Черного.
Послышалось пощелкивание и как будто бульканье: это кожа стала плавиться в голубом пламени.
Я заканчиваю писать, откладываю перо и прячу дневник под хлипкую половицу.
Перед сном Пе тайком сует мне чашку давленой лесной малины. Я запиваю ее слабой брагой. Уснуть будет легче.
Раньше мне уже снились удивительные вещи. Иногда за одну ночь я проживаю целую жизнь. Мне кажется, что “сон” или “грезы” – неправильное описание. В таких снах я как будто возвращаюсь домой.
Как только я, как мне кажется, проваливаюсь в сон, я словно наполовину просыпаюсь.
Я опять в доме Старейшин, но теперь здесь только я и Черный человек. Его нагота и притягивает, и отталкивает. Во рту у меня вкус лесной малины и браги. Я подхожу к Черному человеку. Горелой плотью пахнет сильнее, чем утром.
Черный человек вдруг открывает глаза и улыбается. В его улыбке самая чистая доброта; глаза так ярко сияют от счастья, что счастье переполняет и меня.
Черный человек берет меня за руку, я вдруг отрешаюсь от всего – от времени и пространства – и проваливаюсь куда-то, все глубже, глубже – или внутрь чего-то.
Здесь не темно, здесь все сплошной свет, и я вдруг понимаю, кто он, этот Черный человек.
Тело в очаге – всего лишь одна из личин, которые он носит. Я вижу их все. Все его образы. И у всех одни и те же глаза.
Я в Америке, иду рядом с ним по хлопковой плантации; а вот мы в кибитке посреди русской степи – возвращаемся из Самарканда, везем шелк; мы противостоим смерти в полевом госпитале во Фландрии и плаваем среди кувшинок в карельском озере; мы лежим, обнявшись, в деревянной, пахнущей дегтем лодке, и наши тела сливаются в божественном единении под множеством небес – то в тени египетских пирамид, то под небом, по которому снуют странные корабли из блестящего металла; мы сидим у окон, через которые время и пространство видны насквозь, и болтаем друг с другом через эти невероятные окна из разных мест земли; в будущем, в прошлом, всегда вместе, бок о бок мы движемся сквозь столетия – сквозь тысячелетия даже. Мы мужчины и женщины, а иногда принимаем облик зверей. Мы Стина и Ингар, и пребудем ими тысячи лет.
Проживая все это в себе, я знаю, что каждый явленный мне образ обрамлен одним-единственным чувством. Образы не могут существовать без того главного, что разлито вокруг нас.
Любовь. Рама, фундамент, все краски творения, круговорот времени – все это любовь!
Она везде, она для всех – даже для самых заблудших, павших ниже всех. Может быть, им любви уготовано больше, чем другим, ибо заблудшие нуждаются в ней более других.
Это светлое место за пределами времени и пространства и есть настоящее, истинное существование; жизнь земная похожа на работу – необходимое зло, с которым время от времени приходится мириться. Но когда человек попадает в то, другое место, ему становится ясно все, и земная жизнь начинает казаться отдаленной, похожей на сон, она тускнеет и почти стирается из памяти.
Меня будит отец – с испуганным лицом трясет меня за плечи.
“Не покидай нас, Стина!”
Отец говорит, что я была без памяти едва ли час, но я готова поклясться, что пребывала в том чудесном мире всю свою жизнь и даже дольше. Тысячи страниц в дневнике и близко не хватит, чтобы описать его.
Никогда еще я не чувствовала себя настолько живой.
Надзирательница недавно разменяла шестой десяток, она служила уже давно. Олунд знал ее не первый год. Ему казалось, что надзирательница, как и он сам, не стремится делать карьеру. Не собирается менять свое место на директорское ради того, чтобы просиживать штаны и перекладывать бумажки за зарплату немногим больше, чем есть у нее сейчас. Еще их объединял интерес к машинам, мотоциклам и “народным гонкам”. Оба обожали осенние вечера, пропахшие раскисшей землей и бензином, любили, когда четыре цилиндра гудят, как рассерженные пчелы. Иногда Олунд случайно встречал эту женщину на каких-нибудь соревнованиях за городом, и не будь они оба людьми замкнутыми, они бы давным-давно перешли от шапочного знакомства к настоящей дружбе. Есть люди, думал Олунд, которым требуется побольше времени, чтобы завязать дружеские отношения.
– Все еще молчит? – спросил он, когда они с надзирательницей стояли в коридоре перед дверью камеры. Олунд на ходу поедал обед – полбагета с бесцветным сыром и столь же бесцветной ветчиной.
– Да, но она совершенно точно не глухая. По-шведски понимает. Хоть немного, но понимает. Но когда мы пытаемся общаться с ней при помощи бумаги и ручки – все, конец. Она как будто не умеет ни читать, ни писать, хотя не исключено, что притворяется и просто не хочет ни с кем разговаривать.
Олунд с самого начала подозревал, что их ожидает процесс сродни кафкианскому. Мало того, что у девочки не было документов – у нее не было даже имени. Может, шведка, а может, и нет.
Людей, личность которых не установлена и которые совершили серьезное преступление вроде покушения на убийство, инструкция требовала держать в изоляции по двадцать три часа в сутки. Каждые две недели – новое судебное разбирательство, новая надежда. В худшем случае такого человека ожидали год или два полной неопределенности; день за днем – никого, кроме надзирателей или адвокатов. Иногда заключенные и вовсе узнавали, в чем их обвиняют, лишь через несколько месяцев. И даже если дело доходило до судебного разбирательства, время, проведенное в ожидании суда, растягивалось до дурной бесконечности.
Такие процессы высасывают из людей всякую волю к жизни, подумал Олунд и шагнул в кабинет, где его ждали изъятые у девушки вещи. На столе лежали одежда и обнаруженные в рюкзаке пожитки; белая ночная рубашка и тяжелые ботинки-“вездеходы”, совершенно неподходящие для этого времени года, зеленая армейская куртка, а также нож с пятнами крови на лезвии. Самый обычный туристический нож, хотя рукоять в виде головы какого-то животного выточена вручную.
Еще здесь были вещи, недавно доставленные с сортировочной в Томтебуде. На столе рядом с уликами лежали грязный сложенный брезент и такой же грязный рюкзачок. Надзирательница уже осмотрела вещи и постановила, что они не являются вещественными доказательствами и их следует рассматривать как личное имущество. Теперь Олунду предстояло собрать их и снабдить пометками; он достал формуляр и принялся составлять опись лежавших перед ним предметов, сопровождая список комментариями.
“Серый рюкзак фирмы “Фьелльрэвен” (детский); металлическая расческа с длинной острой ручкой (не должна находиться в распоряжении заключенной); пачка кукурузных хлопьев (половина); варежки домашней вязки, пара; целая плитка шоколада (двести граммов, с орехами); старая стеклянная бутылка с резиновой пробкой и металлической ручкой (на треть заполнена обычной водопроводной водой)”.
Сбоку на рюкзаке была пришита тканевая метка. Она порвалась и замахрилась по краям, однако некоторые буквы еще читались.
Олунд повнимательнее присмотрелся к ярлычку, какие мамы по всему миру пришивают к вещам своих детей.
Методом исключения он сумел определить, что там написано. Слово напоминало “Мелисса”. Да, совершенно точно: Мелисса. Разобрать фамилию оказалось сложнее, но она, похоже, заканчивалась на “-стрём”.
В комнату для отдыха Олунд пришел уставшим и потому с благодарностью принял предложенную надзирательницей чашку кофе.
– Я только что разговаривала с руководителем охранного предприятия, – сказала надзирательница, садясь за стол. – У охранника, которого пнула девушка, есть разрешение на оружие. Он когда-то служил в правительственной канцелярии… откуда его уволили прошлой осенью. Причина – неподобающее поведение.
– Превышение должностных полномочий? – Риторический вопрос Олунда мог сойти за констатацию факта.
– Именно… Но разрешение на владение оружием он сохранил. Его начальник утверждает, будто не знал, что он держал пистолет в своем шкафчике, но кое-кто из сослуживцев, похоже, в курсе. – Надзирательница отпила кофе и продолжила: – А сегодня он, уходя на обед, забыл запереть шкафчик. Решили, что девочка, когда сбегала, стащила пистолет, но пистолет просто завалился за полку.
Олунд не удивился, но энтузиазма у него это сообщение не вызвало. Его больше интересовал рюкзак.
– Значит… девочку зовут Мелисса? – спросил он.
Охранница покачала головой.
– Мы от нее пока ни слова не добились. Я спрашивала про Мелиссу, но она вообще никак не реагирует. Кстати, хотите чего-нибудь к кофе? В холодильнике, если рискнете, есть “косичка” с корицей. Она давно там лежит.
Олунд тяжело поднялся со стула и подошел к холодильнику.
– Поезд, на который “села” девочка, вышел из Свега четыре дня назад, – начал он, рыская глазами по полкам.
– На верхней, – подсказала надзирательница.
– Шестнадцать вагонов балансовой древесины. – Олунд наконец нашел “косичку”. – Из-за скатившегося бревна поезд на час задержали у водонапорной башни в Эмодалене, а потом в Море меняли локомотив, и поезд простоял там всю ночь. – Олунд положил “косичку” на разделочный стол и отрезал щедрый кусок. – Между Орсой и Бурленге одноколейка, там товарные составы часто останавливаются, чтобы пропустить пассажирские. Наш поезд перенаправили в Лудвику, потому что рельсы деформировались из-за жары, а на перегоне между Лудвикой и Стокгольмом нашлось еще с полдюжины мест, где поезду пришлось постоять. Обслуживать железнодорожные пути сейчас трудно, там масса проблем – неисправности стрелочного перевода, обрыв контактной сети… А искривление рельсов – особенно коварная штука. И на каждой такой стоянке девушка спокойно могла забраться на платформу вагона. От Свега до Стокгольма больше пятидесяти миль, большая часть пути идет через лес, но до самой сортировочной в Томтебуде никто не будет вылавливать безбилетников. Итого весь путь от Свега до Стокгольма занял около тридцати девяти часов, включая ночь в Муре.
Надзирательница, похоже, вполне удовлетворилась этими подробностями.
– Ясно… Как вы думаете, кто эта девочка? – спросила она.
– Пока не знаем. Но у нее в прошлом явно какая-то травма. Мы сегодня после обеда кое-кого ждем. – Олунд откусил булочку и снова сел. – Одного следователя из Оперативного управления, он расследует преступления против детей, – пояснил он. – Девочка явно пережила что-то страшное.
– Вроде изнасилования?
– Может быть.
– Если у вас к ней пока нет вопросов, я свожу ее хотя бы помыться. – Надзирательница встала, подошла к двери, где остановилась, и, улыбаясь, повернулась к Олунду.
– Пока я не ушла… Как это – “рельсы деформируются от жары”?
Это же и так понятно, подумал Олунд.
– В такую жару, как сейчас, пути искривляются. От этого поезда сходят с рельсов.
– Вы и к поездам неравнодушны? Не только к машинам? – рассмеялась надзирательница.
– Люблю все, что ездит, плавает или летает.
Когда надзирательница открыла дверь в камеру, в нос ей ударил сильный, трудноопределимый запах.
Пот и… как будто мята, подумала она.
Девочка подняла взгляд и, не здороваясь, уставилась на надзирательницу.
В ее глазах не было враждебности, девочка смотрела на нее спокойно и очень пристально, однако выдержать взгляд было трудно. Через несколько секунд надзирательница почувствовала себя неуютно.
В памяти всплыло непрошеное воспоминание из детства. Каникулы на Крите, встреченная в переулке бродячая собака – тощая, облезлая. Собака в упор смотрела на нее, и она, тогда еще маленькая, не знала, смотреть ли в ответ или отвести глаза. Теперь, на пороге камеры, надзирательница ощутила тот же спазм в желудке.
– Если понимаешь, о чем я говорю, – кивни. Тебе надо принять душ, помыться. Хорошо?
Темно-карие, почти черные глаза никак не вязались с по-скандинавски белокурыми локонами.
Надзирательница протянула руку.
– Идем… Ты вся грязная, тебе надо принять душ, – повторила она, сама услышав, что слова, вопреки ее желанию, звучат как приказ.
Девочка, к удивлению надзирательницы, помедлила, но все же взяла ее за руку и встала.
Обе пошли по ярко освещенному коридору с белыми стенами. Девочка ступала по полу поразительно тихо, почти беззвучно.
Надзирательница открыла дверь душевой, принесла полотенце, два пакетика – с мылом и шампунем – и протянула девочке.
– Если стесняешься, можешь раздеться здесь, – сказала она, указывая на кафельную перегородку в стене душевой. Потом она положила полотенце на деревянную скамью и открутила один из кранов.
Отошла в сторону, подставила руку под струю.
– Смотри! Приятная, теплая, чистая вода.
Надзирательнице казалось, что она разговаривает с малышом. Что-то подсказывало ей, что девочка вряд ли раньше видела душ.
Чего в девочке не оказалось, так это стеснительности. Она тут же стащила с себя кофту, и надзирательница увидела, что она значительно моложе, чем они думали. Груди нет, соски едва наметились. Наверное, их ввел в заблуждение рост девочки.
Может, у нее еще переходный возраст не начался? Надзирательница положила на полочку у крана пакетики с жидким мылом и шампунем и села на скамейку метрах в двух от душа, чтобы девочка не чувствовала себя под неусыпным взором.
Жесткие спутавшиеся волосы до лопаток. Стройная, как сосна, на теле ни грамма жира. Спина и ноги в красных ссадинах. Ребенок ростом метр семьдесят, на грани истощения.
Девочка подставила руку под струю и шагнула в кабинку. Подняла голову, намочила волосы. Медленно повернулась, прислонилась спиной к кафельной стенке и закрыла глаза. Она явно наслаждалась купанием.
Охранница невольно опустила глаза и вздрогнула. Перед ней была не девочка в предпубертате.
Перед ней вообще была не девочка.