Когда на свет появилась классическая школа (более или менее условно этот момент можно отнести ко времени опубликования «Богатства народов») и на протяжении ее славных дней, продлившихся почти до конца XIX в., наследие прошлого было отброшено или забыто. Преобладающими стали холизм, междисциплинарный характер и дедуктивный подход. Да, это были те самые свойства, которые оказались слабым местом классической школы, когда стало очевидным, что подход, остающийся в рамках классической экономической теории, не способен объяснить, что происходит в реальном мире.
Типичное для мира классического либерализма холистическое мировоззрение берет начало в понимания того обстоятельства, что поскольку экономический контекст представляет собой результат деятельности индивида, то большинство взаимодействий являются результатом инстинктов, которые должны контролироваться и в ряде случаев подавляться ради поддержания добродетели (морали). Считалось, что инстинкты присущи любому человеческому существу, но вместе с тем никто не думал, что их нужно обуздывать неким единообразным образом, одинаковым для всех сообществ, или даже одинаково для всех членов одного и того же сообщества. Весьма спорным здесь, в отличие от Средневековья, является вопрос о том, были эти ожидания, характерные для правящего класса, так же распространены и среди населения. Однако в классическую эпоху, как и в Средние века, предполагалось, что каждый участник сообщества должен соглашаться с предустановленной ролью, являющейся следствием принадлежности к определенному классу по факту рождения, будь то работник, купец, землевладелец или капиталист. Таланты можно было использовать только в рамках заданного социального и культурного контекста, который также определял, до какой степени инстинкты, включая такие имеющие отношение к экономике, как предпринимательский инстинкт или стремление к повышению уровня жизни, подлежат наказанию, сдерживанию, руководству. Иными словами, поведенческие шаблоны устанавливались правилами игры, т. е. формальными и неформальными нормами, характерными для конкретного сообщества или его составляющей части («подсообщество»), такого как семья или гильдия, к которому принадлежал индивид. Со всей реальностью был осознан тот факт, что человек всегда стремится к улучшению материальных условий своей жизни, но, как указывал Адам Смит, желание улучшать свое положение по большей части относилось к личным амбициям человека, состоящим в продвижении вверх по социальной лестнице, с тем чтобы получить публичную оценку и подтверждение своего статуса в сообществе. Одним словом, все нематериальное в конечном счете сводилось к морально приемлемому желанию отличиться.
«В чем состоит зародыш страсти, общей всему человечеству и состоящей в вечном стремлении к улучшению положения, в котором находишься? А в том, чтобы отличиться, обратить на себя внимание, вызвать одобрение, похвалу, сочувствие или получить сопровождающие их выгоды. Главная цель наша состоит в тщеславии, а не в благосостоянии или удовольствии; в основе же тщеславия всегда лежит уверенность быть предметом общего внимания и общего одобрения» ([Smith 1982 [1759]: 50], [Смит, 1997, с. 69–70]).
Эта новая установка не осталась без последствий. В частности, тот факт, что причиной обмена была названа некая инстинктивная человеческая склонность к торговле, а не различия в личных предпочтениях, не позволил сформулировать тезис о взаимной выгоде, которую люди получают от торговли. Адам Смит и авторы классической традиции не сумели понять, что обмен выгоден не только потому, что он позволяет специализироваться, но и потому, что в ходе обмена блага переходят от тех, кто ценит их относительно низко, к тем, кто ставит их относительно высоко. Естественным образом одна ошибка может с легкостью породить другую. Так именно и произошло: не поняв, что обмен основывается на различиях в субъективной природе ценности[43], авторы классической школы не сумели осознать слабостей своей трудовой теории ценности, в конце концов, спутав цены и ценность[44].
Формулируя более общий вывод, можно сказать, что классическая школа, пытаясь сохранить холизм, соединила концепцию естественного закона с производством, что позволило ей успешно противостоять аргументации в пользу политического вмешательства в экономику. Как отмечал Эпплби, «когда Адам Смит положил в основание автоматических, самоподдерживающихся экономических законов некое базовое свойство человека, состоящее в любви к торговле на деньги и к бартеру, он проигнорировал такое основание экономической деятельности, как стремление человека к улучшению своего материального положения, встав в длинный ряд мыслителей, восходящий к самому началу XVII столетия» (см. [Appleby, (1978) 2004, p. 103]). Но эта путаница предопределила также и другую огромную теоретическую ошибку классической школы. Из-за нее вплоть до конца XIX в. многие авторы (примечательное исключение составляют экономисты так называемой старой исторической школы, лидером которой был Вильгельм Рошер) предпочитали рассматривать экономическую систему в статическом состоянии, в котором инновации и прогресс играли незначительную роль (см. [Ricossa, 1986, p. 77]), предпринимательство практически отсутствовало и даже рыночная система рассматривалась, скорее, как продукт просвещенного социального инженера, а не как спонтанные взаимодействия индивидов, что соответствовало традиции, которую популяризировал Адам Смит[45]. Можно лишь гадать, мог ли помочь делу более тщательный анализ фундаментальных свойств западной цивилизации[46]. Помимо всего прочего, как отмечается в [Bouckaert, 2007], когда появилась западная цивилизация (в эпоху Высокого Средневековья), общество вряд ли могло считаться статичным или спящим. Хотя средневековый уклад жизни был тогда практически повсеместным, в ряде регионов Европы сообщества стремились торговать, приобретали независимость, восставали против агрессии и эксплуатации. Богатство и доход на душу населения росли очень медленно, но не везде эти темпы были пренебрежимо малы. Почему авторы классической школы проигнорировали почти 800 лет усилий, которые предпринимались как на индивидуальном уровне, так и на уровне целых сообществ? Почему они ошиблись в трактовке такого явления, как субъективизм, и упустили из виду его решающий вклад в феномен предпринимательства и рыночных цен (спроса)? Удовлетворительный ответ на эти вопросы потребовал бы отдельной книги, целиком посвященной этой проблеме. Возможно, экономисты были введены в заблуждение скромными материальными результатами этих напряженных многовековых усилий, а именно пренебрежимо малым ростом уровня жизни. Возможно, они слепо следовали за средневековой трудовой теорией ценности, согласно которой цена справедлива, когда она вознаграждает усилия производителя. Это означало, что продавец либо должен получать плату, достаточную для выживания (если продавец является работником или крестьянином), либо его оплата должна быть достаточна для того, чтобы он имел возможность жить в соответствии со своим высоким положением (если он принадлежит к классу землевладельцев). Продавцы, принадлежащие к оставшимся социальным группам (торговая буржуазия), остаются при этом в чистилище серой зоны неопределенности[47]. Это также означает (и для наших целей это более важно), что понятие личных предпочтений не считалось имеющим отношения к экономико-теоретическому анализу.
Возможно, экономисты пали жертвами плохих историков, поставлявших модные идеи, истинность которых была проблематичной, между тем как экономисты принимали их на веру. Среди таких сомнительных идей был созданный деятелями Просвещения XVIII в. для дискредитации церкви миф о средневековом мракобесии, и появившаяся позже, в XIX в., в качестве реакции на Просвещение легенда, придуманная немецкими романтиками, о некоем органичном средневековом сообществе, управлявшимся на основах любви, родственных чувств, гармонии и альтруизма (так называемая община, ее описание см., например, в [Tonnies (1887), 2001]).
В течение XIX в. значительно возрос интерес к индуктивным построениям, который стимулировался впечатляющими успехами естественных наук, где систематическое наблюдение над явлениями позволяло выявить в них регулярность, заметить причинно-следственный механизм явлений и объяснить их, сформулировав однозначные законы. Со временем соблазн усматривать механицистские регулярности и в общественных науках стал непреодолимым. Конечно, в то время удовлетворительным процедурам статистического тестирования мешало отсутствие вычислительной техники и достаточно больших массивов данных. Однако погоня экономистов за совершенными моделями началась уже тогда. Если говорить о начале XIX столетия, то именно тогда к экономической теории была добавлена математика – с тем, чтобы преобразовать экономические явления и предпочтения в законы; с тем, чтобы на математическом языке сформулировать экономико-теоретическое положение о существовании равновесия; с тем, чтобы изучить последствия тех или иных мер экономической политики. Разумеется, самые ранние экономико-теоретические тексты не содержали ничего похожего на нынешний уровень формализации, но тем не менее поиск математических законов для описания социального поведения и взаимодействий, начатый Николя-Франсуа Канаром (1750–1838) и Огюсеном Курно (1801–1877), был отмечен и некритически воспринят (см. [Ingrao, Israel, 1987]). А в конце XIX столетия, когда романтизм ослабил свою хватку, а рационализм обернулся сайентизмом, экономическая наука начала приобретать те качества и свойства, которые были явным образом отвергнуты Адамом Смитом: «Человек, пристрастный к системам… полагает, что различными частями общественного организма можно располагать так же свободно, как фигурами на шахматной доске. При этом он забывает, что ходы фигур на шахматной доске зависят единственно от руки, переставляющей их, между тем как в великом движении человеческого общества каждая отдельная часть целого двигается по свойственным ей законам, отличным от движения, сообщаемого им законодателем. Если оба движения совпадают и принимают одинаковое направление, то и развитие всего общественного механизма идет легко, согласно и счастливо. Но если они противоречат друг другу, то развитие оказывается беспорядочным и гибельным и весь общественный механизм приходит вскоре в совершенное расстройство» ([Smith 1982 [1759]: 233–234], [Смит, 1997, с. 231]).
Необходимо отметить, что разразившийся в 1870-е гг. кризис классической школы можно было предотвратить, если бы в свое время большее внимание было бы уделено работам Жана-Батиста Сэя (1767–1832), который понимал экономическую науку как логическую последовательность объяснений индивидуальных действий и социальных взаимодействий. Здесь прежде всего нужно упомянуть изложение Сэем системы Адама Смита и его критику воззрений Смита на роль труда, а также сделанное Сэем повторное открытие фигуры предпринимателя (первым о роли предпринимателя написал Ричард Кантильон, он же в своей работе «Опыт о природе торговли вообще», изданной по-французски в 1755 г., ввел термин entrepreneur) и его проницательную трактовку процесса производства как процесса, зависящего от непрерывного приобретения знания (см. [Say (1852) 2006]). К сожалению, отход от объективизма классической школы[48]и намеченное им введение в теорию предпринимательства не смогли оказать революционизирующего воздействия на экономическую мысль. Объяснить, почему это произошло, не так-то легко. Возможно, что, находясь под влиянием Адама Смита, большинство читателей были убеждены в том, что промышленная революция произошла вследствие значительного увеличения инвестиций в основной капитал и расширения рынков, и обратили мало внимания на развитие предпринимательства и технологические усовершенствования (из этих последних их интересовал только процесс овладения навыками в ходе работ, порождаемый разделением труда). Если бы это было так, то предприниматель Сэя был бы не более чем инструментом, посредством которого могут использоваться существующие технологические возможности, а не тем, кто порождает и продвигает новые возможности (как через несколько десятилетий это прояснили Менгер и Мизес).
Взглянув на этот вопрос с другого ракурса, можно заметить, что для того, чтобы новая теория ценности изменила экономическую науку, нужно было атаковать саму концепцию равновесия. Но эта атака не фигурировала явным образом в работах ни самого Сэя, ни его непосредственных последователей[49].
Другие попытки порвать с холизмом и статикой, лежащими в основании классической школы, также остались незамеченными, возможно, вследствие того, что эти попытки отрицали конструктивизм, как, например, в случае Фредерика Бастиа (1801–1850), наиболее известного защитника положительных качеств предпринимательства и выдающегося глашатая, неустанно предупреждавшего о ложности обещаний, даваемых государством в отношении справедливости, обещаний, оборачивающихся ростом государственного вмешательства в экономику под предлогом расширения социальных обязательств. Возможно, эти попытки провалились и потому, что на них просто не обратили внимания, как это случилось с Германом-Генрихом Госсеном (1810–1858), который еще в 1854 г. сформулировал законы рыночного поведения потребителей. Как бы то ни было, возможность как можно раньше отвергнуть старую парадигму была упущена, и, следовательно, в течение большей части XIX в. экономисты продолжали использовать в качестве основы для анализа условий долгосрочного равновесия трудовую теорию ценности[50].
Вторая возможность сформулировать новый экономико-теоретический подход появилась в конце XIX столетия, когда общество стало пониматься как продукт человеческой деятельности, а не как произведение божественной воли. В частности, в экономической теории поиски естественного равновесия были заменены попытками получить «научное» (т. е. математическое) определение общего экономического равновесия в терминах цен и количеств, устанавливаемых посредством актов выбора экономических агентов. Возможность такого построения была обеспечена маржиналистами, которые должным образом определили понятие редкости и ввели понятие спроса, и, в частности, теми из них, кто следовал за Вальрасом, создавшим концепцию совершенной экономики и определившим ее свойства в гипотетически статичном состоянии, названном им состоянием «эффективного равновесия». По-настоящему революционный момент у маржиналистов состоял в том, что равновесие утратило свои коннотации с «природным состоянием» и быстро превратилось в нечто, сотворенное людьми, проделав тем самым путь от естественного равновесия к рукотворному, от почти божественного порядка к обществу, созданному людьми, от человеческой деятельности, движимой инстинктами и пристрастиями, к рациональному поведению. Поэтому не следует удивляться тому, что элементы маржинализма, которые привлекли наибольшее внимание, – требование Вальраса использовать математику[51], а также, в несколько меньшей степени, обращение Джевонса к забытым идеям Госсена, – оказались связанными с их способностью к развитию в технократическом, конструктивистском направлении, тогда как другие, столь же важные новаторские элементы маржинализма, созданные Менгером, – концепция экономической динамики, особая роль предпринимательства, значение неопределенности, а также ряд прорывов в области методологии, включая субъективизм, – остались почти незамеченными. Нельзя сказать, что игнорирование менгеровского вклада не встретило никакого сопротивления, но оно было недостаточным, чтобы развернуть течение вспять, и на протяжении второй половины столетия это сопротивление только ослабевало.
Иными словами, маржинализм одержал победу над классической школой не только потому, что наконец-то позволил разработать теорию спроса, но также и потому, что обещал сделать экономические исследования подобными исследованиям в физике и превратить экономистов-теоретиков в социальных инженеров. Соответственно, вместо того чтобы извлечь из маржиналистской революции методологические уроки, экономисты предались приятной иллюзии, что они будто бы нашли ключ, который позволит им успешно открыть закрытый для них ранее сциентизм и, коль скоро спрос более не является экзогенным, разрешить проблему равновесия (которая в конце концов превратится в проблему, которую должны решать демографы)[52]. Субъективизм не исчез, но его выводы де-факто свелись на нет из-за того, что этот подход применялся к типичному индивиду, о котором мы говорили в предыдущей главе. Субъективизм ни в коей мере не рассматривался как главный элемент оснований нового направления экономической мысли.
«Вальрас дошел до концепции предельной полезности и метода ее использования для выведения теоретической кривой спроса только после того, как четко сформулировал математическую теорию системы взаимосвязанных рынков. <…> Леон Вальрас стремился завершить свою модель конкурентного рынка, а не изложить теорию субъективной оценки потребительских благ» ([Jaffe, 1976, pp. 513, 515], [Жаффе, 2015, с. 69, 72]).
Вальрас и Менгер предложили два различные варианта маржинализма. Версия Вальраса полностью соответствовала классической традиции – в том смысле, что он концентрировался на проблемах долгосрочного периода. Он анализирует прежде всего состояние общего равновесия (в статике), которое достигается в условиях, которые предполагаются совершенными и постоянными, при нулевых транзакционных издержках. Версия Менгера, напротив, знаменует полный разрыв с традицией, поскольку она фактически отрицает необходимость понятия равновесия (отличного от названия, используемого для описания состояния «очищенного», т. е. сбалансированного рынка) и релевантность долгосрочного периода. В частности, с точки зрения Менгера, долгосрочное состояние может пониматься как последовательность краткосрочных ситуаций, в которых экономические агенты непрерывно корректируют свои предпочтения и пересматривают выбираемые ими варианты. Иначе говоря, долгосрочное состояние может быть описано как временной промежуток, в течение которого экономические агенты производят свои информированные догадки, с тем чтобы оценить потоки затрат и выгод, вызванные их действиями в текущий момент времени.
Как было отмечено выше, Менгер проиграл интеллектуальную битву, победу в которой одержали амбиции конструктивистов, желавших превратить экономическую теорию в естественную науку, способную создавать счастье и богатство научным образом. К тому же реальная действительность вскоре сбила с ног последователей Вальраса. В попытке объяснить безработицу и стагнацию в 1920-е (преимущественно в Европе) и в 1930-е гг. (по всему миру) профессиональное сообщество экономистов выбрало альтернативный путь, приняв в качестве истинных четыре положения, сформулированные Кейнсом.
1. Экономический рост, имевший место в пятидесятилетие, предшествовавшее войне, был объявлен уникальным явлением, «счастливым веком, <…> экстраординарным эпизодом в экономической истории человечества». Этот эпизод базировался на накоплении капитала, которое было возможным вследствие неравенства в распределении богатства, перманентного увеличения предложения сырья и сельскохозяйственной продукции[53], и того обстоятельства, что ранее инвестиционные решения определялись ограниченным числом знающих и профессионально компетентных лиц, пользовавшихся преимуществом уникальных условий.
2. Эта замечательная система для своего роста нуждалась в двойном блефе, или двойном жульничестве. С одной стороны, трудящиеся классы принимали… ситуацию, при которой могли назвать своим собственным очень маленький кусок пирога, для производства которого должны были сотрудничать они, природа и капиталисты. А с другой стороны, капиталистическим классам позволялось называть своей лучшую часть пирога и теоретически они были свободны потреблять ее, хотя имелось негласное условие, согласно которому на практике они будут потреблять лишь ее малую часть.
3. С началом Первой мировой войны эта система исчезла. Война сделала возможности для потребления явными для всех и многим показала тщетность воздержанности. Таким образом, блеф вскрыт и теперь работающие классы могут больше не воздерживаться от потребления в прежних масштабах, а капиталистические классы, не доверяя более будущему, могут в более полной мере стремиться к наслаждению возможностью потреблять по своей воле столько, сколько возможно.
4. Финальным этапом этого процесса стала материализация идеи классовой борьбы. «Присоединяя народную ненависть против класса предпринимателей к тому удару, который нанесен уже общественному порядку насильственным и произвольным нарушением принятых в обществе обязательств и прочного равновесия богатств, которое есть результат падения ценности денег, эти правительства в скором времени сделают невозможным продолжение социального и экономического порядка XIX в.» [Keynes, 1920, chapter 2 and 6], см. [Кейнс, 2007a, гл. 2 и 6, цитата на с. 588].
Шумпетер, читая страницы данной работы Кейнса, внес свой вклад в это умонастроение: «Быстро исчезали те условия, при которых предпринимательское лидерство было способно обеспечивать успех за успехом, двигаясь вперед, как это было в период быстрого роста населения и изобилия возможностей для инвестирования, вновь и вновь создававшиеся технологическим прогрессом… Но теперь, в 1920 г., этот импульс исчез, дух частного предпринимательства поник, инвестиционные возможности исчезли» [Schumpeter, 1946: 500–501].
Иначе говоря, анализ, осуществленный Кейнсом, привел профессиональное сообщество экономистов к тому, что они начали считать довоенный экономический рост исключением, стагнацию – правилом, а кризис – следствием демагогии и плохой правительственной политики (в особенности, печатания денег). Поведение во время кризиса и те трудности, на которые наталкивается процесс стихийного восстановления, могла бы объяснить «психология общества». Иначе говоря, согласно точке зрения Кейнса, капитализм испытывает воздействие присущих ему сил распада – его собственный успех сделал рынок капитала доступным для невежественных и склонных к резким движениям масс, поэтому экономика стала беззащитной перед «нестабильностью человеческой природы», перед непостоянными и непредсказуемыми инстинктами (животный дух), перед восприятием и ожиданиями состояния «политической и социальной атмосферы».
Подытоживая, скажем, что экономическая теория Кейнса тоже содержит в качестве своего объекта равновесие. Выдвигая обвинения по адресу эмоционального поведения экономических агентов, он не отрицал основ вальрасовской (и вообще неоклассической) склонности к оптимальному регулированию, целью которого является увеличение эффективности, и также оправдывал произвольное вмешательство государства в экономику, осуществляемое с целью компенсировать «результат массовой психологии большого числа несведущих индивидов… подверженных… внезапной перемене мнений, обусловленных факторами, которые в действительности не имеют большого значения для ожидаемых доходов» ([Keynes (1936), 1973, p. 154, [Кейнс, 2007, с. 162])[54].
Основания, на которые опирается Кейнс, разумеется, можно оспаривать, но его априорные допущения ясны и соответствуют манере его теоретизирования. Этого нельзя сказать о большинстве кейнсианцев, которые преобразовывали его теорию, базирующуюся на концепции экономического цикла, движимого массовыми психозами, в нормативные инструкции по экономической политике в условиях структурной жесткости различных элементов экономики. Неудивительно, что эти усилия постепенно превратились в анализ свойств и последствий проявлений указанной жесткости (такова и псевдонеоклассическая исследовательская программа, ее единственное отличие от кейнсианства состоит в том, что на место рукотворных институтов, порождающих жесткость ограничений на изменения параметров экономики, кейнсианцы поставили гипотетические провалы рынка), исследования в области методов агрегирования, упражнений по прикладной эконометрике и т. д. Главное состоит в том, что принятие решений в области экономической политики в гораздо большей мере обязано множеству разновидностей кейнсианства, чем самому Кейнсу, который на самом деле весьма настороженно относился к моделированию и возражал против количественных методов анализа (см. [Patinkin, 1976] и [Lachmann, 1983, pp. 374–375]).