Филипп Вестергард.
1849 год.
Факсе, Дания
Кровь на моем рукаве.
Пятно, будто кто-то обмакнул кончик кисти в ржавчину и мазнул ею по рукаву у самого запястья. Набираю в легкие прохладный воздух и пытаюсь стереть пятно, но пальцы у меня грязные, и оно не сходит. Меня и так сегодя одолевает сильное волнение из-за того, что придется просить работу, а ведь это было до того, как я обнаружил на своей одежде кровь матери.
Над головой у меня раскачивается и скрипит деревянная вывеска. Как только грохочущая повозка с расшатанным колесом проезжает мимо, я протягиваю руку и стучу в дверь, после чего аккуратно прячу за спину испачканный рукав.
С тех пор как прошлой осенью мои отец и брат отправились на войну, распевая песню «Отважный пехотинец», я постоянно твердил себе, что должен это сделать. Если случится самое худшее и в нашу дверь постучится человек в черном, неся новости с войны, я надену свою лучшую рубашку и пойду на ткацкую фабрику, расположенную на окраине города. Может, по закону мне и положено ходить в школу, но какой смысл набивать голову знаниями, если в желудке пусто? Перед глазами возникает образ матери: как дрожали ее худые плечи сегодня утром, пока она почти целый час вытирала одну и ту же тарелку, – и я тут же выпрямляюсь во весь рост, приказывая своему голосу не дрожать.
Дверь распахивается, и на пороге появляется человек в старых, треснувших очках и мятом фартуке, испачканном сажей. Он взирает на меня сверху вниз с выжидательно-раздраженным выражением лица:
– Да?
Переступая с ноги на ногу и чувствуя, как жмут башмаки, я объясняю:
– Я хотел бы поговорить о работе.
Мой голос лишь слегка подрагивает. Я сглатываю. Поток горячего воздуха, который струится наружу, навстречу резкому холоду, говорит о том, что здесь тепло. Ходит много историй о людях, которые погибали или страшно калечились на фабрике. Но неожиданно мне хочется – сильнее всего на свете – оказаться внутри, подальше от пронизывающего холода, возле станков, которые гудят так громко, что почти заглушают мои мысли.
– Входи, – приглашает человек.
Он ведет меня по узкому коридору к двери с надписью «Управляющий» и стучится в нее. Я снимаю шапку, и неожиданно у меня начинает течь из носа. Станки теперь гудят ближе и громче.
– Мальчик хочет поговорить с вами, – произносит испачканный сажей рабочий и подталкивает меня ближе к заваленному образцами ткани столу, за которым сидит мужчина и курит сигару, изучая какие-то бумаги. В кабинете темно, так как окно только одно, и довольно маленькое, а на стене за спиной управляющего висит датский флаг.
– Я хотел бы узнать, – откашливаюсь я, – нельзя ли получить у вас работу на раскройном станке.
– Нет, – отвечает управляющий, даже не поднимая головы. – Мне больше не требуются работники твоего возраста. Сколько тебе, четырнадцать?
Двенадцать.
– Пожалуйста, – мой голос срывается, а взгляд устремляется к макушке управляющего, волосы на которой редеют, словно нитки в истрепанной ткани.
– Разве ты, парень, не из Вестергардов? – спрашивает он, подняв наконец голову, и макает ручку в чернильницу. – Неужели отец не может дать тебе работу в своих шахтах?
Я прикусываю губу. С самого начала войны наши шахты понемногу приходят в упадок. Потому что сейчас никому не нужен известняк для строительства или мел для побелки. Всем нужен металл для ружей и пушек.
– Отец погиб вчера, – выдавливаю я. – На войне.
Теперь, когда эти слова произнесены вслух, они стали правдой.
– Мне жаль, – неискренне отвечает управляющий, затем кивает на датский флаг, а потом мне: – Гордись тем, что он хорошо служил Дании. – Он указывает в сторону двери. – Вестергард, а? Я дам тебе знать, если местечко освободится.
Несколько секунд я колеблюсь, комкая в руках шапку. Когда сегодня утром посыльный доставил запечатанное письмо, мать так безутешно рыдала, что у нее пошла носом кровь. В течение одной кошмарной минуты я не знал, кто убит: мой отец или старший брат. Не знал, чье имя сильнее всего не хочу прочитать в этом письме. Я протянул матери носовой платок, и, когда она брала его у меня, ее кровь попала мне на рукав. И сейчас, пока встаю и выхожу под серый дождь, я вижу ее краем глаза.
«Не плачь», – свирепо говорю себе. Мужчины не плачут. А я теперь мужчина. Но если война затянется, если Алекс тоже погибнет, мы вполне можем умереть от голода. Я прислоняюсь к холодной каменной стене фабричного здания и делаю судорожный вдох.
– Эй! Филипп! – Мой друг Теннес выныривает из пекарни через дорогу и рысцой несется ко мне, придерживая шапку на своих соломенных кудрях. Подбежав ко мне, он утешающе кладет руку мне на плечо: – Я слыхал про твоего отца. – Сует мне маленькую булочку и говорит: – Мне жаль.
Его отец тоже на войне. Они все делали вид, будто это что-то ужасно важное и благородное. Отец был так горд тем, что идет сражаться ради того, чтобы Данию перестали «дробить», как он это называл. «Дания уменьшается в течение тысячи лет», – вещал он громким голосом. Сейчас, при воспоминании о нем, на землю под ногами падают несколько моих слезинок. «Южные княжества Шлезвиг и Гольштейн нельзя уступать Пруссии. – Он усаживал меня к себе на колени и обводил пальцем вены на моем запястье. – Эти торговые пути, соединяющие нас с Россией, словно кровеносные сосуды. Они жизненно важны». Так же, как и шахты, которые когда-то были полны работников, добывавших известняк, а теперь стоят пустые и темные. Когда-то в них была жизнь – и во мне тоже, – но теперь она исчезла, и осталась лишь зияющая, ничем не заполнимая пустота. Я подавляю всхлип. Меня больше не волнуют княжества и благородная борьба. Мне хочется, чтобы у меня снова был отец, чтобы Алекс вернулся домой, купил еду для матери и спас наши шахты. А вместо этого есть лишь двенадцатилетний я, который может только подать носовой платок, чтобы утереть кровь и слезы.
– Эй, ты это видишь? – Теннес резко оборачивается в сторону переулка на другой стороне улицы. Там сидит на корточках маленький мальчик, окутанный тенями, словно вуалью. Он щелкает пальцами, и между ними появляется крошечный язычок пламени, а потом исчезает.
Магия.
– Ты знаешь, что это их убивает? – задумчиво спрашивает Теннес, глядя, как мальчик заставляет огонь то появляться, то исчезать, отчего тени танцуют вокруг.
Глаза Теннеса блестят от мрачного восхищения. Я рос, учась бояться использования магии, учась тому, что она появилась в результате какого-то ужасного события, когда что-то в изначальном мире пошло не так. Но понимаю, почему этот мальчик сидит там и зажигает огонь щелчком пальцев. Потому что магия – это власть. Способность подчинять. Способность делать что-то из ничего. Неожиданно у меня возникает отчетливое ощущение того, что магия может спасти меня, шахты и, возможно, всю Данию. Я смотрю на крошечное пламя с жадностью, которая из голода, терзающего мой желудок, разрастается в нечто большее.
По пути домой я щелкаю пальцами в холодном воздухе, гадая, можно ли вызвать магию к жизни усилием воли. И позже, уложив маму спать, высматриваю хотя бы намек на искру у себя в комнате, где с наступлением ночи становится темно и холодно. Снимаю запятнанную кровью рубашку, изо всех сил желая возникновения магии, и щелкаю пальцами, пока они не начинают болеть. Я слышу, как мама снова тихо плачет у себя в комнате… но крошечная вспышка магии так и не появляется.
Марит.
8 ноября 1866 года.
Карлслунде, Дания
Мне снится, что я заперта в тесном деревянном ларе. Я чувствую запах свежей сосны. Чувствую изгиб ложки, зажатой у меня в руке.
Ненавижу этот сон.
Услышав щелчок замка, я выкарабкиваюсь из ларя, так же, как всегда. Затекшие ноги горят, точно в огне.
– Марит, – говорит моя сестра, и глаза ее темны от страха. – Мне кажется… – в отчаянии шепчет она, пока Фирн сплетает льдисто-голубое кружево под кожей ее запястий – жуткая, завораживающая красота. – Мне кажется, я зашла слишком далеко.
Я резко просыпаюсь.
Свернувшись и закутавшись в стеганое одеяло, я лежу на полу между очагом и кроватью Евы, где она негромко посапывает. Мне хорошо знаком этот ритм сонного дыхания. На ее лице танцуют отблески огня и тени.
Мы вместе покидаем Карлслунде на рассвете.
Изящную черную карету Вестергардов тянут две лошади фредериксборгской породы с густыми чистыми гривами. По пути из города мы минуем мастерскую Торсена и «Мельницу». В окнах темно, все свечи погашены, и я втайне радуюсь тому, что наш путь не пролегает мимо моего прежнего дома. Старого дома с соломенной крышей, стоящего на окраине города; дома, где когда-то жили папа, мама и Ингрид, наполняя его светом, словно огонь, танцующий в лампе.
– Я боялась, что проснусь, и все это окажется сном, – шепчет мне Ева. Она незаметно смещает ноги, чтобы мои ступни ощутили тепло от жаровни, стоящей на полу, а потом приподнимает плечо так, чтобы я почувствовала запах ее нового плаща. – Знаешь, многим нравится, как пахнут цветы, – все так же шепотом сообщает она мне, легонько подталкивая меня локтем, когда я делаю вдох. – Но для меня запах новой, еще не обмятой шерсти всегда был приятнее, чем аромат роз.
Волосы Хелены собраны на затылке в изящный узел, а подол ее починенного вчера плаща растекся лужицей около наших ног.
– Я подумала, что нам следует использовать эту поездку до дома, чтобы получше узнать друг друга, – обращается она к Еве, не сводя с нее пристального взгляда. – С чего бы начать? – Хелена откручивает крышку серебряной фляжки, и карету наполняет густой запах черного кофе. – Какую еду ты любишь больше всего?
– Сливы, – без промедления отвечает Ева. Вероятно, здесь есть некая связь с крансекаке – тортом-башней из плетеных марципановых колец в глазури. Иногда его украшают ягодами и фруктами. В «Мельнице» мы ели сливы всего два раза. В последний раз, откусив кусочек сливы, Ева заявила, что люди должны дарить их вместо цветов, чтобы выразить свою любовь.
Вид у Хелены довольный, пока она роется в плетеной корзинке и в конце концов достает и протягивает Еве спелую фиолетово-черную сливу. Это вызывает у меня неподдельное изумление. Спелая слива в ноябре. Ева откусывает кусочек, обнажая мякоть цвета ириски, отчего сок течет по ее подбородку.
Я слушаю, как Ева рассказывает о себе какие-то мелочи: она любит бодрствовать допоздна, ей нравится еда с кисловатым вкусом, у нее есть шрам на коленке: когда-то давно она гналась за бабочкой и налетела на садовую решетку. «Она нетерпелива, когда-то шепелявила, она не может грамотно писать даже ради спасения своей жизни», – могла бы добавить я. Но все это – лишь слабая тень настоящей Евы: верной, яростной и веселой. Как-то раз она толкнула девочку вдвое выше себя, заставив ее споткнуться о бревно и упасть. И все из-за того, что та сказала, будто у меня волосы цвета гнилого сена.
– У тебя была какая-нибудь любимая история в детстве? – спрашивает Хелена. Ева вытирает сок с губ и изо всех сил пытается избежать моего взгляда, пока я кашляю, стараясь скрыть смех. «Невероятные истории о тебе, Хелена Вестергард», – думаю я.
Ева замечает потертый корешок «Сказок» Ганса Кристиана Андерсена, выглядывающий из моей котомки.
– «Соловей…» – неуверенно произносит она. Этой сказки нет в том сборнике, который отец читал нам с Ингрид, когда мы были маленькими. Тот том был продан вместе с домом после смерти отца и сестры, чтобы уплатить их долги, но на первое свое жалованье у Торсена я купила точно такой же. Потому что он напоминал мне об отце. И потому, что об этой книге говорилось в его последнем письме, лежащем сейчас у меня в кармане.
Почти не думая, я касаюсь едва заметных стежков, тянущихся по подолу моей нижней юбки: «Клаус Ольсен, р. 28 июля 1825 г. в Карлслунде». Несколько лет назад я начала вышивать на подворотах своей одежды имена моих родных, где они родились, где умерли. Так было легче: знать, что проснувшись однажды, я не забуду все это, что оно не ускользнет подобно туману, ведь теперь о них помню только я и больше никто.
Запись о моем отце заканчивалась так: «ум. 26 мая 1856 года в шахте «Известняковый Лабиринт».
«Известняковый Лабиринт».
Шахта Вестергардов.
Как все могло измениться так сильно с моей последней поездки в Копенгаген? Одиннадцать лет назад мы приезжали сюда вместе с отцом. Тогда я еще была чьей-то дочерью, чьей-то сестрой. На троне сидел другой король. Южные княжества Шлезвиг и Гольштейн еще принадлежали Дании – до того, как Пруссия отняла их. Война и смерть разделили прошлое и настоящее подобно удару топора: война уменьшила территорию Дании, а холера проредила население. В течение нескольких лет единственное, что увеличивалось в Дании, – это число кладбищ и сиротских приютов.
«Но, возможно, этот отлив наконец-то сменяется приливом», – думаю я, глядя, как Ева вытирает рот платком с вензелем Вестергардов, а Хелена говорит ей, чтобы она оставила платок у себя. Теперь трон занимает другой правитель, король Кристиан IX. А мастерская Торсена наконец стала продавать больше белого кружева, чем черного.
За оконным стеклом сельская местность сменяется длинными серо-голубыми полосами каналов. Сначала я замечаю шпиль Копенгагенской биржи: четыре сплетенных воедино драконьих хвоста устремлены прямо в небо. Деревянные корабли и ярко окрашенные здания отражаются в воде. Женщины в длинных многоярусных юбках и мужчины в черных сюртуках прогуливаются по тротуарам, вдоль которых высажены деревья. Здесь так много красок, у каждого наряда свой оттенок, это целая соната кринолинов и кружев, слоистых оборок, выглядывающих из-под плотных бархатных плащей. Город буквально вибрирует от перестука подошв и конских подков, звона колоколов, в воздухе висит запах морской соли и мочи, свежего хлеба и копоти. Копенгаген выглядит почти как прежде, но не совсем. Точно так же я сейчас улавливаю в выросшей Еве отблеск прежней малышки, хотя ее черты меняются с каждым годом. Мое сердце сжимается, когда мы проезжаем мимо площади, где Ингрид однажды бросила монетку в бронзовый фонтан Милосердия.
Я гадаю, как она выглядела бы сейчас.
– Круглая башня, – объясняет Хелена Еве, указывая на величественное строение, мимо которого проезжает наша карета. – Внутри у нее не лестница, а широкий винтовой подъем.
Когда-то мой отец стоял вон там, у подножия башни. «Больше ста лет назад, – сказал он, подкручивая усы, – русский царь Петр Великий въехал на самый верх башни на коне, а его жена Екатерина ехала следом в карете».
«Это выдумка или нет?» – спросила я, повернувшись к Ингрид. Ей тогда было двенадцать, а мне всего пять. Она радостно хлопнула в ладоши, обтянутые перчатками. «Это правда!» – объявила она.
Потому что такова была магия Ингрид. Я умела соединять заново разорванное, а она всегда могла почувствовать, лгут люди или нет.
«Прекрати тратить магию на такие мелочи! – негромко, но резко приказал ей отец. – Марит, в следующий раз просто спроси меня. Разве я когда-нибудь лгал тебе?»
«Я не просила ее использовать магию. Тем более что она уже применила ее», – упрямо возразила я, надув губы. Ингрид делала один жест каждый раз, когда выпускала свою магию. Она крепко сжимала руки по бокам в кулаки, обхватывая большие пальцы так, что кисти ее рук становились похожи на гребенчатые раковины моллюсков. Казалось, она изо всех сил старается сосредоточиться.
«Зачем ты это делаешь? – спросил у нее в тот день отец. – Зачем ты так испытываешь судьбу?»
«А разве ты беспокоишься всякий раз, когда садишься в повозку или на лошадь? – выпалила она в ответ. Краснота собиралась у основания ее шеи, словно грозовые тучи. – Или когда отправляешься на работу в шахту? Ведь каждый раз ты рискуешь погибнуть. Но это дает тебе некую выгоду или удобство, и потому ты считаешь, будто риск того стоит».
«Это другое дело», – возразил отец, хлопнув ладонью по железным перилам.
Но в итоге это оказалось одним и тем же. Для них обоих.
В тот день, много лет назад, мы приехали в Копенгаген, чтобы посетить Национальный банк.
Сейчас мне больно видеть это здание в сверкающей бахроме сосулек, острых, как ножи. Мой отец и Ингрид стояли вон там, споря из-за магии, а потом мы прошли вслед за ним в высокие двери банка, чтобы открыть для нас на будущее сберегательные счета. Это были скромные сбережения, предназначенные для того, чтобы помочь нам в том случае, если с отцом что-нибудь случится в шахте.
Я украдкой бросаю взгляд на Хелену, которая достает из корзины пакеты, завернутые в бурую бумагу, и раскладывает их, точно создавая произведение искусства. С отцом в шахте действительно что-то случилось, после чего нам принесли письмо, которое было найдено на его трупе. И сейчас оно прожигает мой карман. Конверт передали нам вместе с другими его личными вещами. Лишь несколько лет спустя до меня дошло: странно, что он решил написать это письмо, если надеялся все-таки вернуться домой, к нам. Я была слишком сосредоточена на том, что это его последнее послание, непонятное, беспорядочное. И на том, что оно было адресовано только моей сестре.
«Для Ингрид, – писал отец своим неровным почерком. – Я закрыл ваши счета. Мне нужны были эти деньги. Прости. Будь Гердой».
Герда, отважная и добрая героиня сказки «Снежная королева». Отец читал нам эту сказку каждый вечер. С того времени я решила тоже быть Гердой, пусть даже письмо было адресовано только Ингрид. Поэтому я читала и перечитывала сборник сказок, пока не запомнила все почти наизусть. Герда, которая пошла на Север во дворец Снежной королевы, чтобы спасти своего лучшего друга и излечить его от осколка льда в сердце.
Я перевожу взгляд на Еву, которая силится получше разглядеть Амалиенборг, четыре одинаковых здания королевского дворца, расставленных, словно огромные детские кубики, по периметру восьмиугольной площади. Что, если два отцовских приказа – «не используй магию» и «будь Гердой» – прямо противоречили друг другу? Какому из них мне надлежит следовать?
– Помню, Несс довольно скупо выдавала масло, – говорит Хелена, разворачивая пакеты, в которых обнаруживаются бутерброды с маринованной сельдью. Они прослоены луком-шалот и ярко-пурпурными ломтиками свеклы, украшены каперсами, хрустящими кусочками огурцов и веточками укропа. – Изменилось ли это с тех пор, как я жила в «Мельнице»?
– Нет, – с сочувствием отвечает Ева.
– Тогда намажем толщиной в палец, – говорит Хелена, кладя кусок мягкого сливочного масла на ломоть ржаного хлеба. В желудке у меня урчит, ведь я ничего не ела со вчерашнего дня, но затем чувствую укол изумления, когда Хелена мажет последний бутерброд так же щедро, как и те, которые сделала для себя и Евы, и протягивает его мне.
– Вы слышали, что наша принцесса Дагмар на этой неделе выходит замуж за царского наследника в Санкт-Петербурге? – спрашивает Хелена, кивая на ярко-красные датские флаги, окаймляющие улицы. Между ними время от времени мелькают трехцветные флаги Российской империи. – В июне половина Копенгагена пришла, чтобы проводить ее корабль. В том числе и твой любимый Ганс Кристиан Андерсен, – обращается она к Еве и деликатно откусывает от бутерброда. – Может быть, когда-нибудь ты с ним встретишься.
Ева смотрит на меня ошеломленно и озадаченно, как будто до сих пор боится, что все это происходит во сне. Она наслаждается своим бутербродом, откусывая крошечные кусочки в течение почти всей сорокапятиминутной поездки от Копенгагена до Херсхольма, и засыпает, все еще сжимая остаток в руке. Я съедаю свою порцию в пять жадных укусов, а потом сижу в неловком молчании; карета въезжает в густой черно-зеленый лес, и пространство между мной и Хеленой заполняется тенями.
Я начинаю гадать, доедем ли мы когда-нибудь, но тут карета неожиданно вырывается на яркое солнце, миновав лес, и сворачивает на длинную аллею.
Впереди возвышается ослепительно-белый особняк, огромный и величественный, со сливочного цвета фронтонами, которые возносятся вверх изогнутыми ярусами, словно слои свадебного торта. Я подталкиваю Еву локтем, чтобы разбудить. На снегу перед домом виднеются следы каких-то животных. Алые ягоды висят на ветках кустарника, а лед, в который они заключены, тает на солнце.
Ева садится прямо и ахает, выглянув в окно. По бокам от главного здания тянутся два просторных флигеля с шиферными крышами и острыми металлическими словно иглы шпилями, пронзающими перламутрово-серое небо. Многочисленные широкие окна сверкают чистыми стеклами, а огромный балкон нависает над берегом замерзшего пруда.
– Это словно сказочный замок, – шепчет Ева, – который скрыт посреди собственного леса.
Кто-то в ярко-красном плаще лениво скользит на коньках по льду пруда, словно парит над ним. Но к тому времени, как карета останавливается и мы вылезаем наружу, незнакомка исчезает.
Резкий ветер продувает мое тонкое коричневое платье и плащ, сшитый из колючей ткани, которую Торсен не мог продать по сколько-либо достойной цене. Я пыталась улучшить свою одежду безупречным покроем и пошивом, украсить ее вышивкой по подолу и воротнику, но холод все равно без усилий добирается до моего тела.
– Добро пожаловать домой, госпожа Вестергард! – как только мы входим в вестибюль, нас встречает домоправительница с округлой фигурой и румяными, словно яблоки, щеками. Судя по виду, она годится мне в матери. – Хорошо ли прошла ваша поездка?
– Все хорошо, спасибо, Нина.
Слуги, появившись словно бы из ниоткуда, выстраиваются двумя ровными рядами. Белые фартуки, аккуратная черная униформа – ливреи и платья – все безупречно до последнего волоска. Когда мы проходим между рядами, все слуги одновременно кланяются. Потолок в вестибюле сводчатый, он тянется вверх словно бы на целую милю, завершаясь мозаикой из цветного стекла, озаренной люстрой со множеством свечей. Пол со стенами выложены белой мраморной плиткой и покрыты толстыми коврами и гобеленами, чтобы задерживать холод и поглощать эхо. От цветов сиреневой наперстянки, стоящей в фарфоровой вазе на столике, исходит нежный запах, наполняющий весь вестибюль. Я снова гадаю, каким образом здесь может расти что-то, столь неуместное для поздней осени.
Ева смотрит во все глаза на лестницу, которая спускается в фойе, словно складчатая юбка, сделанная из мрамора, и эта роскошь вызывает в моей душе неожиданный приступ гнева. Я пытаюсь сопротивляться ему. Но вижу лишь, как Ингрид плачет над раковиной, не зная, как растянуть деньги, оставшиеся после смерти отца, и беспокоясь, что придут сборщики долгов и разлучат нас навеки. Что-то у меня внутри застывает при виде великолепного портрета в золотой раме, портрета Алекса Вестергарда, покойного мужа Хелены. Мы с Ингрид едва смогли позволить себе похоронить нашего отца в простом сосновом гробу, в могиле, расположенной у самой ограды, где хоронят бедняков, и эта могила отмечена лишь маленьким тонким крестом.
– Нина, – обращается госпожа Вестергард к домоправительнице, – я хотела бы представить тебе свою дочь Еву. – Чуть слышный ропот изумления пробегает по рядам слуг, прежде чем они кланяются и делают реверанс, не нарушая строя. – Ева, это наша домашняя прислуга. Скоро ты будешь знать их всех по именам, а они позаботятся, чтобы все твои нужды были удовлетворены.
– Добро пожаловать, барышня Вестергард, – произносит Нина, протягивая руку к Еве. – Могу я принять ваш плащ?
Услышав свою новую фамилию, Ева заливается румянцем, а Хелена поворачивается ко мне.
– Нина, это Марит Ольсен, которая отныне будет одной из вас как моя личная портниха. Пожалуйста, подыщи ей подходящее жилье.
– Да, госпожа. – Нина кивает мне: – Идем со мной, барышня Ольсен, – она указывает на лестницу, ведущую вниз, в темный коридор.
Я хочу обнять Еву или пожать ей руку, но не могу сделать этого в присутствии Хелены и слуг. Не могу, потому что не должна. Поэтому я даже не смотрю ей в глаза, чтобы она не сделала ничего неуместного перед лицом своей новой прислуги.
«И я теперь одна из них», – неожиданно доходит до меня.
Я киваю Нине и иду за ней, в то время как Ева вслед за Хеленой поднимается по роскошной лестнице на верхний этаж.
Мы расстаемся, даже не попрощавшись, и я чувствую, как в этот миг, когда мы уходим в разные стороны, в наших отношениях что-то меняется.