bannerbannerbanner
Жерминаль

Эмиль Золя
Жерминаль

Полная версия

– А все-таки ему, черномазому, жена рога наставляет!

Теперь в поселке все выскочили на улицу. У женщин разгорелось любопытство, собеседницы стайками подходили друг к другу, сливаясь в одну гудящую толпу; а сопливые карапузы топтались на тротуаре, раскрыв рты от удивления. На минуту над кустами живой изгороди школы даже показалось бледное лицо учителя. Рабочий, вскапывавший грядки, остановился и, поставив ногу на лопату, прислушивался, широко открыв глаза. Прерывистый гул пересудов, похожий на шум трещоток, все разрастался, словно шорох сухих листьев под налетевшим ветром в осеннем лесу.

Больше всего собралось народу перед дверью Леваков. Подошли две женщины, потом десять, потом двадцать. Жена Пьерона из осторожности помалкивала, так как теперь вокруг оказалось слишком много ушей. Маэ, женщина рассудительная, тоже ограничивалась ролью зрительницы; чтобы утихомирить Эстеллу, которая, проснувшись, раскричалась, она прямо на улице спокойно выпростала набухшую, тяжелую грудь, обвисшую и как будто вытянувшуюся от того, что она постоянно служила источником молока. Когда г-н Энбо усадил дам в коляску на заднее сиденье и лошади помчали ее в сторону Маршьена, на улице все еще раздавался визгливый хор женских голосов; женщины размахивали руками, что-то кричали друг другу; кругом была суета, как в потревоженном разъяренном муравейнике.

Но вот пробило три часа. Отправились на работу проходчики, плотники, разборщики – Бутлу и другие. Потом вдруг на повороте дороги, из-за церкви, показались первые фигуры углекопов, возвращавшихся с шахты; у всех у них были черные от угля лица, мокрая одежда; все шли сгорбившись, засунув руки под мышки. И тогда толпа женщин бросилась врассыпную; перепуганные хозяйки помчались домой, коря себя за нерадивость, ибо слишком много времени было потрачено на кофе и на сплетни. Теперь только и слышались тревожные восклицания, предвещавшие домашнюю ссору:

– Ах ты, боже мой! А суп-то! Суп-то у меня еще не готов.

IV

Когда Маэ вернулся домой, устроив Этьена у Раснера, Катрин, Захарий и Жанлен доедали суп. Возвратившись из шахты, все были так голодны, что садились за обед прямо в мокрой рабочей одежде, даже не умывшись. Никто никого не ждал, стол бывал накрыт с утра до вечера, и всегда кто-нибудь сидел за ним, торопливо уничтожая свою порцию, – время еды зависело от условий работы.

Переступив порог, Маэ сразу же заметил лежавшую на столе провизию. Он ничего не сказал, но его хмурое лицо просветлело. Все утро его мучили мысли о том, что в буфете пусто, что в доме нет ни кофе, ни масла, и от этих мыслей щемило сердце, пока он рубал уголь, задыхаясь в своем забое. Да как это жена раздобыла еды? Что с ними со всеми сталось бы, если б она вернулась сегодня домой с пустыми руками! А вот, гляди-ка, всего принесла! Потом она расскажет ему, где все достала. Он улыбался широкой, довольной улыбкой.

Катрин и Жанлен встали из-за стола и пили кофе стоя, а Захарий, не насытившись как следует супом, отрезал себе толстый ломоть хлеба и помазал его маслом. Он видел, что на тарелке лежит студень, но и не дотронулся до него: когда в доме мясного кушанья хватало только на одного, его приберегали для отца.

После супа все выпили по стакану воды. В последние дни перед получкой чистая водица заменяла собою более крепкие напитки.

– А вот пива у меня нет! – сказала Маэ, когда муж сел за стол. – Я подумала, лучше приберечь деньги… Но если хочешь, Альзира сбегает и принесет бутылку.

Маэ смотрел на нее, весь просияв. Как? У нее даже и деньги есть?

– Нет, не надо, – ответил он. – Я выпил кружку. Хватит.

И Маэ принялся за еду, он неторопливо поглощал ложку за ложкой похлебку из размятого картофеля, лука, щавеля и хлеба, до краев налитую в глиняную маску, служившую ему тарелкой. Мать, по-прежнему с Эстеллой на руках, помогала Альзире, следила за тем, чтобы у отца все было под рукой, пододвинула поближе к нему масло и студень, поставила на плиту кофе, чтобы был погорячее.

А тем временем возле огня началось купанье; ванной служила бочка, распиленная пополам. Катрин налила в нее горячей воды и первая приготовилась мыться; она сняла с себя колпак, куртку, штаны, спокойно разделась вплоть до рубашки – с восьмилетнего возраста она привыкла к семейным омовениям и не видела в них ничего стыдного. Она только повернулась к остальным спиной и начала яростно намыливаться зеленым мылом. Никто не смотрел на нее; даже Ленору и Анри уже не интересовало, как она устроена. Чисто вымывшись, она, совсем голая, поднялась по лестнице, оставив свою мокрую рубашку и остальную одежду кучкой на полу. А внизу тем временем разгорелась ссора: Жанлен живо забрался в лохань под тем предлогом, что Захарий еще не кончил обедать, но старший брат вытаскивал младшего и кричал, что теперь его очередь мыться. Он и так всегда уступает место Катрин, и она полощется первой, – хватит! А уступать соплякам мальчишкам он не намерен. Когда Жанлен искупается, вода до того черная, что ее можно наливать школьникам в чернильницы. В конце концов братья залезли в бочку вместе и стали мыться, повернувшись лицом к огню, и даже обменивались услугами – терли друг другу спины. Затем, так же как и сестра, оба голые помчались по лестнице.

– Ишь напачкали как! – ворчала мать, собирая с полу мокрую одежду, чтобы ее высушить. – Альзира, подотри-ка, слышишь?

Но тут за стеной поднялся такой шум, что она умолкла. Раздавался мужской голос, выкрикивавший ругательства, женский плач, потом началась драка, топот, возня, посыпались тумаки, звучавшие словно удары по пустой тыкве.

– Левак жену учит, – спокойно заметил Маэ, выскребывая ложкой дно миски. – Удивительно! Ведь Бутлу говорил, что похлебка готова.

– Ну да, готова!.. – сказала Маэ. – Я сама видела, – овощи на столе лежали даже неочищенные.

Крики усилились, что-то грохнуло так, что стена задрожала, и сразу настала глубокая тишина. Тогда Маэ, проглотив последнюю ложку, сказал в заключение, как человек хладнокровный и справедливый:

– Ну, если суп она не сварила, то понятно…

И, выпив целый стакан воды, принялся за студень, сперва разрезав его на квадратные кусочки; он обходился без вилки, – просто подхватывал кусочек острием ножа и, положив на хлеб, отправлял в рот. Когда отец ел, никто не разговаривал. Он и сам тоже не любил говорить и молча утолял голод; прожевывая ломтики, Маэ думал о том, что студень вкусом не похож на тот, что продавался в лавке Мегра, – наверно, жена купила его где-то в другом месте; однако он не задал по этому поводу никаких вопросов; осведомился только, спит ли еще наверху старик. Нет, дед уже встал и, как всегда, пошел прогуляться. Опять настало молчание. Но запах мясного привлек внимание Анри и Леноры, игравших на полу, где они «делали ручеек» из пролитой воды. Малыши встали у стола (младший чуть впереди) и следили глазами за каждым кусочком студня, – сперва жадным взглядом, полным надежды, когда отец подхватывал квадратик с тарелки, а затем с глубоким разочарованием, когда этот ломтик исчезал во рту у отца. Маэ наконец заметил, что ребятишек томит желание отведать лакомого кушанья, – оба даже побледнели и нервно глотали слюну.

– А детям ты давала студня? – спросил он жену.

Она замялась, не решаясь ответить.

– Ты же знаешь, не люблю я несправедливости. Всякий аппетит пропадает, когда они тут вертятся, клянчат кусочек.

– Да ведь я им давала! – сердито воскликнула жена. – Нечего на них смотреть! Ты им хоть всю свою долю отдай, да в придачу еще и то, что другим оставили, они все слопают. Такие обжоры! Альзира, ведь мы все ели студень, верно?

– Ну конечно, ели, – ответила маленькая горбунья. В таких случаях она лгала уверенно, как взрослая.

Ленора и Анри остолбенели, изумленные и возмущенные такой ложью, – ведь мать их порола, если они говорили неправду. У обоих сердчишко сжималось от негодования, им так хотелось возразить, сказать, что их не было в комнате, когда другие ели студень.

– Убирайтесь! – крикнула мать, отгоняя их в другой угол комнаты. – Как вам не стыдно заглядывать в отцовскую тарелку. Да если бы даже ему одному дали мяса! Ведь он-то работает и вас, бездельников, кормит. В вас все как в прорву, – вон вы какие худые!

Маэ подозвал их. Посадил Ленору на одно колено, Анри на другое, и студень доедали все вместе. Каждому своя порция: отец отрезал для малышей по кусочку, они в восторге поглощали угощение.

Покончив с обедом, Маэ сказал жене:

– Нет, кофе мне сейчас не наливай. Сперва я помоюсь. Помоги-ка мне грязную воду вылить.

Они вынесли лохань, взяв ее за ушки, и когда выливали воду в сточную канаву, проложенную на улице, сверху сошел Жанлен, переодевшись в сухое платье, унаследованное от брата, – длинные не по росту штаны и выцветшую куртку.

Но лишь только он прошмыгнул в отворенную дверь, мать остановила его:

– Ты куда?

– Туда…

– Куда это «туда»?.. Вот что, ступай-ка нарви мне листьев одуванчика для салата. Слышишь? Если не принесешь, я тебе покажу.

– Ладно! Ладно!

Жанлен отправился. Десятилетний заморыш шел размашистым шагом, как старый шахтер, ворочая худенькими бедрами и шаркая деревянными башмаками. Вслед за ним спустился сверху Захарий, одетый понаряднее – в облегающей шерстяной фуфайке, черной с голубыми полосами. Отец окликнул его, велел поздно домой не возвращаться, но Захарий в ответ только кивнул головой и вышел с трубкой в зубах.

Лохань снова налили теплой водой, Маэ не спеша расстегнул куртку. По взгляду матери Альзира увела Ленору и Анри играть на улицу. Маэ не любил мыться при детях, как это делали отцы во многих домах поселка. Впрочем, он никого за это не осуждал, только говорил, что одним лишь ребятам пристало полоскаться вместе.

– Катрин, ты чего там делаешь? – крикнула мать в пролет лестницы.

– Платье чиню, а то вчера разорвала, – ответила Катрин.

– Хорошо… Сюда не ходи, отец моется.

Маэ с женой остались одни. Мать решилась наконец положить Эстеллу на стул, и та каким-то чудом, – должно быть, пригревшись у огня, не кричала и смотрела на родителей бессмысленным младенческим взглядом. Отец, раздевшись донага, присел на корточки перед лоханью и сначала окунул в воду голову, а затем принялся намыливать ее зеленым мылом, которое уже сто лет употребляли углекопы, и за столетие от этого мыла у всех ворейских шахтеров волосы обесцветились, стали белесыми, желтоватыми. Вымыв голову, Маэ забрался в лохань, намылил себе грудь, живот, руки, ноги и принялся обеими руками энергично тереть их. Жена, стоя рядом, смотрела на него.

 

– Слушай, – начала она, – я ведь заметила, какой у тебя взгляд был, когда ты пришел… Очень ты беспокоился, да? А увидел на столе съестное и обрадовался… Знаешь, господа в Пиолене ни гроша мне не дали. Ничего не скажешь, – они наших младшеньких одели… Мне, право, стыдно было просить, клянчить… Не могу я! Язык не поворачивается…

На минутку она остановилась, поудобнее уложила Эстеллу на стуле, боясь, как бы малютка не упала. Маэ продолжал усердно натираться мылом, чуть не сдирая кожу, и не задал жене ни одного вопроса о том, как она нашла пропитание, что, однако, живо интересовало его, – он терпеливо ждал, когда она сама все расскажет.

– А Мегра, знаешь, сперва отказал и прямо как собаку выгнал… Сам понимаешь, каково мне весело было! Шерстяные платья, конечно, дело хорошее, в них тепло ребятишкам, но ведь от платьев сыт не будешь, верно?..

Маэ поднял голову, но ничего не сказал. Как же это? В Пиолене ни гроша не дали, Мегра отказал, так откуда же все это взялось? Но жена уже засучила рукава, собираясь, как всегда, потереть ему спину и поясницу, – ему самому трудно дотянуться. Да он и любил, когда она его растирала с такой силой, что чуть руки себе не выворачивала. Вот и сейчас, взявшись за дело, она принялась обрабатывать ему лопатки, а он напрягал мышцы, чтобы выдержать натиск.

– Ну так вот… Я опять пошла к Мегра. Тут уж я ему кое-что сказала… Да, сказала!.. И что сердца-то у него нет и что не миновать ему беды, если есть в мире справедливость… Ему, видно, неприятно было слышать. На меня не смотрит, отворачивается, того и гляди убежит…

От спины она перешла к пояснице, потом к ногам, не пропустила ни одной складки, натирая мокрое тело так же рьяно, как в субботнюю уборку начищала три свои кастрюли. Обливаясь потом, растирая его изо всех сил, она вся сотрясалась, тяжело дышала и все продолжала говорить отрывисто:

– В общем, назвал он меня занозой: впилась, говорит, не отделаешься. Будет отпускать нам в долг хлеб, а главное – дал взаймы пять франков… Я взяла у него масла, кофе, цикорий, хотела еще взять колбасы и картошки, да вижу, он ворчит… Купила в другом месте, – за студень заплатила семь су, за картошку – восемнадцать. Остались у меня три франка семьдесят пять су – на обеды да ужины… Вот как! Зря утро у меня не пропало.

Теперь она вытирала его тряпкой, там, где тело еще не обсохло. А он, радуясь сегодняшней удаче и не думая о новом долге, громко захохотал и схватил ее в охапку.

– Пусти, глупый! Ты мокрый, вымочишь меня… Только вот боюсь, как бы Мегра не замыслил кой-чего…

Она хотела было сказать о Катрин и замялась. Зачем тревожить отца? Конца-края не будет неприятностям.

– Что он там замыслил?

– Да, верно, замыслил нажиться на нас, вот что. Пусть Катрин хорошенько проверит счет.

Муж снова схватил ее и уже не отпускал. Купанье всегда кончалось таким образом. От энергичного массажа, от того, что тряпка щекотала ему и волосатую грудь и под мышками, он чувствовал прилив молодечества. Да и во всем поселке это был час забвения, когда детей зачинали больше, чем позволяло благоразумие. По ночам кругом была семья. Маэ подталкивал жену к столу, посмеиваясь довольным смехом здоровяка мужчины, наслаждающегося единственной приятной минутой за весь день. Маэ говорил, что это сладкое кушанье после обеда, да еще даровое – денег не стоит. Жена, колыхая бедрами и грудью, похохатывая, отбивалась:

– Вот дурень-то, господи! Вот дурень!.. А Эстелла-то на нас смотрит. Да погоди ты, я хоть головенку ей поверну.

– Скажешь тоже! Или она в три месяца что понимает?

Наконец Маэ стал одеваться, но надел он только сухие штаны. Хорошенько вымывшись и поиграв с женой, он любил посидеть голым до пояса. На его коже, отливавшей восковой белизной, как у малокровной девицы, четко выделялась, словно татуировка, «роспись», как говорят углекопы, – царапины, шрамы, порезы, оставленные острыми осколками угля; он, видимо, гордился этими узорами и будто выставлял напоказ свою широкую грудь и блестевшие, как полированный мрамор, мускулистые руки, испещренные синими жилками. Летом все углекопы выходили постоять у дверей в таком туалете. Маэ и в мартовский день, несмотря на сырую погоду, вышел на минутку за дверь, отпустил соленую шуточку, окликнув товарища, тоже стоявшего с голой грудью у своей двери. Вышли и другие. Дети, возившиеся на тротуаре, подымали головы и тоже смеялись, довольные, что веселы их отцы. Усталые труженики дышали свежим воздухом.

За стаканом кофе, все еще не надев рубашки, Маэ рассказывал жене о столкновении с инженером по поводу крепления штреков. Пришла минута спокойствия, отдыха; одобрительно кивая головой, он слушал разумные советы жены, женщины здравомыслящей и понимавшей толк в шахтерских делах. Как всегда, она старалась внушить мужу, что против Компании идти невозможно, ничего этим не выиграешь. Затем рассказала, что их дом посетила г-жа Энбо. У обоих это вызвало чувство гордости, хотя они об этом и не сказали ни слова.

– Ну, можно? – спросила Катрин, стоя на верхней ступеньке лестницы.

– Да, да. Можно. Отец обсыхает.

Девушка надела праздничное платье, старенькое поплиновое платье ярко-синего цвета, выцветшее и потертое на складках. На голове у нее был простенький чепчик из черного тюля.

– Ты что нарядилась? Куда идешь?

– Схожу в Монсу, купить ленту к чепчику. Старую я отпорола, очень грязная.

– У тебя, значит, деньги есть?

– Нет. Мукетта обещала дать мне десять су взаймы.

Мать не стала задерживать ее, но у порога окликнула:

– Слушай, к Мегра за лентой не ходи… Он тебя надует и к тому же будет думать, что у нас денег куры не клюют.

Отец, сидевший на корточках у огня, чтоб поскорее высохли волосы, сказал коротко:

– Смотри в темноте по дорогам не шатайся.

Затем Маэ до вечера работал в огороде. Он уже посадил картофель, бобы, горох; кроме того, со вчерашнего дня он держал в канавке, прикопав землей, рассаду капусты и латука и теперь принялся сажать их в грядки. В своем огороде он выращивал все овощи, необходимые для семьи, – только картофеля никогда не хватало. Он знал толк в огородничестве и даже выращивал артишоки – «для форсу», как говорили соседи. Когда он подготовил грядку, Левак вышел в свой огород покурить и поглядеть на латук, который Бутлу посадил утром; если б не усердие жильца, весь огород у Левака зарос бы крапивой. Начался разговор через решетчатую изгородь. Левак, усталый и возбужденный после драки с женой, тщетно уговаривал Маэ заглянуть вместе с ним в пивную Раснера. Ну чего он боится? Выпил бы кружку пива, поиграл в кегли, прогулялся с товарищами, а к ужину вернулся бы домой. Когда вылез из-под земли, надо и пожить немного. Конечно, ничего дурного в этом не было, но Маэ заупрямился: если сегодня не посадить рассаду, завтра она завянет. А в сущности, отказался он из благоразумия, – не хотелось просить у жены ни гроша из тех денег, что остались у нее от пяти франков.

В пять часов пришла жена Пьерона и спросила, не увязалась ли за Жанленом ее падчерица Лидия. Левак ответил, что, наверно, так оно и есть, потому что и его сын, Бебер, куда-то исчез, а эти озорники всегда вместе бродяжничают. Маэ успокоил обоих, сказав о поручении, которое дала мать Жанлену, а затем принялся вместе с приятелем добродушно и беззастенчиво поддразнивать кокетливую бабенку. Она сердилась, испуганно вскрикивала, всплескивала руками, но не уходила, так как втайне ее забавляли их шутки. На помощь ей пришла сухопарая соседка, которая от раздражения заикалась и кудахтала, точно курица. Возмущались, так сказать, за компанию, и другие женщины, те, что стояли поодаль от любезников. В школе кончились занятия, детвора высыпала из домов, улица кишмя кишела шалунами: они визжали, кричали, катались по земле, дрались; а отцы, все те, кто не пошел в питейное заведение, собравшись кучками по три-четыре человека, сидели у стен на корточках, как в шахте, и, покуривая трубку, изредка обменивались словами. Жена Пьерона ушла разъяренная, когда Левак вздумал пощупать, плотные ли у нее ляжки; после этого он решил в одиночку отправиться к Раснеру, а Маэ остался сажать капусту.

Как-то сразу стемнело. В доме Маэ зажгли лампу; мать сердилась, что ни дочь, ни сыновья еще не вернулись. Ну вот, так она и знала! Никогда не бывает, чтобы все вместе сели за стол поужинать, а ведь только вечером и может собраться семья. А где, спрашивается, листья одуванчика, которые должен был набрать Жанлен? Ждешь, ждешь, а его все нет. Негодяй мальчишка! Какие он листья нарвет в темноте? А как бы хорошо поесть с салатом то кушанье, что стоит сейчас на огне: тушенка из картошки, порея, щавеля, смешанная с поджаренным луком. По всему дому разносится запах жареного лука – вкусный запах, но скоро он становится едким, неприятным и пропитывает противной вонью даже кирпичные стены домов; по этому запаху нищенской кухни издалека можно почуять, в какой стороне находится поселок.

Лишь только стемнело, Маэ пришел из огорода, сел на стул и, прислонившись головой к стене, задремал. По вечерам так было всегда: стоило ему сесть – он сразу засыпал. Пробило семь часов. Ленора и Анри разбили тарелку, помогая Альзире накрыть на стол. Вернулся старик Бессмертный – он спешил поужинать перед уходом на шахту. Тогда жена разбудила Маэ:

– Садитесь за стол, нечего их ждать. Не маленькие, найдут дорогу домой. Жаль вот только, салата нет у меня.

V

Пообедав в заведении у Раснера, Этьен вновь поднялся в отведенную ему комнатушку под самой крышей, с окном, обращенным к шахте; едва живой от усталости, он в одежде бросился на постель и сразу уснул: за двое суток ему не удалось поспать и четырех часов. Проснулся он уже в сумерки и сперва не мог понять, где находится; ломило все тело, голова была тяжелая, он с трудом поднялся, решив пройтись, подышать воздухом, а после ужина лечь на ночь.

Погода становилась все мягче, по небу, блестевшему на западе медью заката, ползли черные тучи, набухшие дождем, затяжным дождем, обычным в этих краях, и приближение его чувствовалось в теплом сыром воздухе; волнами надвигалась темнота, затопляя бесконечные дали, открывавшиеся на этой плоской равнине. Небо, нависшее над бескрайним морем красноватой земли, как будто таяло и расплывалось черной пеленой; не проносилось ни единого дуновения ветерка в этот час сгущающихся сумерек. Все было объято грустью, мертвой, погребальной тишиной.

Этьен шел куда глаза глядят, его гнало лихорадочное возбуждение. Проходя мимо шахты, лежавшей в лощине и уже затянутой мраком, где, однако, не горел еще ни один фонарь, он остановился на минутку посмотреть, как выходят рабочие дневной смены. Вероятно, пробило шесть часов; грузчики, стволовые, конюхи шли группами и вперемежку с ними, неразличимые в темноте, сортировщицы; слышались их голоса и смех.

Впереди шли Горелая и ее зять Пьерон. Старуха бранила его за то, что он не поддержал ее, когда она поспорила с десятником при подсчете ее выработки.

– Эх ты! А еще мужчина называется! Тряпка ты, и больше ничего! Перед всякими сволочами на брюхе ползаешь, а они нас обкрадывают.

Пьерон, не отвечая, мирно следовал за ней. Наконец он произнес:

– А что ж мне, драться, что ли, с ним было? Спасибо! Ведь он начальник. Наживать еще неприятностей?

– Ну что ж, подставляй спину под хозяйский кнут! – закричала Горелая. – Черт бы вас всех, трусов, побрал! И отчего это дочь не послушала меня!.. Мало того что они у меня мужа убили, ты, может, хочешь, чтобы я за это спасибо им сказала? Нет, погоди, я им отомщу!

Голоса потерялись вдали. Этьен смотрел, как яростно жестикулирует длинными худыми руками старуха Горелая, смотрел на ее лицо с орлиным носом и разлетающуюся седую шевелюру. Но тут позади него послышались знакомые голоса, и он насторожился, прислушиваясь к разговору. Это рукоятчик Муке подошел к своему приятелю Захарию, который поджидал его.

– Ну как, пойдем? – спросил Муке. – Перекусим маленько и закатимся в «Вулкан».

– Сейчас. У меня тут дело есть.

– Что такое?

Муке обернулся и увидел Филомену, выходившую из сортировочной. Он, по-видимому, догадался.

– Ах так… Поговори. Я, значит, вперед пойду.

– Ступай, я тебя догоню.

Муке, уходя, встретился с отцом, конюхом Муком, тоже выходившим из шахты, они попросту пожелали друг другу доброго вечера, затем сын зашагал по большой дороге, а отец двинулся в другую сторону, по берегу канала.

 

Направился к каналу и Захарий, подталкивая к уединенной дорожке упиравшуюся Филомену. Она спешила домой: «Нет, нет, лучше в другой раз». И они заспорили, как старые супруги. Что за радость видеться только на улице да еще зимой, когда земля мокрая и нет в поле хлебов, где можно спрятаться.

– Да нет, я не за тем, – нетерпеливо бормотал он. – Хочу сказать тебе кое-что.

И, взяв Филомену за талию, он тихонько ее повел. Они остановились в тени, падавшей от террикона, и Захарий спросил, нет ли у нее денег.

– Зачем тебе? – спросила Филомена.

Захарий смешался, забормотал, что он должен «одному человеку» два франка и боится сказать родителям.

– Да молчи ты!.. Я ведь видела Муке… Опять ты пойдешь в «Вулкан» пялить глаза на этих окаянных певичек.

Захарий отпирался, бил себя кулаком в грудь, давал честное слово. В ответ она пожимала плечами. И он вдруг сказал:

– Пойдем с нами, если хочешь… Сама увидишь, что нисколько ты нам мешать не будешь! На что они мне, певички эти?.. Ну, пойдешь?

– А маленький? – ответила она. – Куда пойдешь, когда ребенок на руках, крикун неугомонный? Пусти, пойду домой… Там наверняка опять свара.

Но Захарий все не пускал ее, упрашивал дать денег. Ну, как же это? Ведь он обещал Муке. Неужели она дураком хочет выставить его перед приятелем? Не может человек каждый вечер вместе с курами ложиться. Филомена наконец сдалась, отогнула полу кофточки, разорвала ногтем нитку и вытащила несколько монет по десять су, зашитые в подкладку. Из страха, что мать все отберет, она прятала таким образом деньги, полученные за добавочную работу на шахте.

– У меня пять монет, видишь? – сказала она. – Так и быть, дам тебе три… Только поклянись, что уговоришь мать поженить нас. Довольно нам такой жизни! Все на улице! Да еще мать попрекает меня каждым куском… Поклянись, поклянись сперва!

Худенькая, болезненная женщина говорила вялым голосом, в интонациях ее не было страстного волнения, а чувствовалась лишь усталость измученного жизнью человека. Захарий клялся и божился, что его слово свято. А когда получил три монеты, облапил Филомену, стал щекотать, рассмешил и, пожалуй, довел бы свои любезности до конца, укрывшись во впадине террикона, с давних пор служившей для них зимою супружеской спальней, но Филомена отвергла заигрывания, сказав, что это не доставит ей никакого удовольствия. Она в одиночестве возвратилась в поселок, а он прямиком, через поле, побежал догонять приятеля.

Этьен машинально следил за ними издали и, не зная обстоятельств, считал, что это просто свидание. На рудниках девушки рано познавали любовь; он вспомнил фабричных работниц в Лилле, которых парни, бывало, поджидали на задворках фабрик, – целые стайки девчонок, испорченных уже в четырнадцать лет, выросших в нищете и без призора. Но его размышления прервала другая встреча. Он остановился.

У подножия террикона, на больших камнях, которые скатывались с него, тщедушный Жанлен яростно спорил с Лидией, сидевшей справа от него, и с Бебером, сидевшим слева.

– Ну, еще что скажете?.. Вот надаю обоим оплеух, так больше не будете просить… Кому мысль в голову пришла? Кому?

В самом деле мысль принадлежала Жанлену… Целый час они провозились на берегу канала, рвали все вместе листья одуванчиков, а когда набралась целая куча листьев, он подумал, что столько дома у него не съедят, и не пошел обратно в поселок, а отправился в Монсу, захватив с собой Бебера и Лидию. Бебера он заставил сторожить, а Лидии приказал звонить у подъездов городских домов и предлагать листья одуванчика. Как человек бывалый, он говорил, что девчонки распродадут все, что хочешь. Торговля шла очень бойко; правда, для дома ничего не осталось, но зато Лидия выручила одиннадцать су. А теперь три компаньона делили меж собой доход.

– Это несправедливо! – твердил Бебер. – Надо поровну делить. Если ты возьмешь себе семь су, нам с ней достанется только по два су.

– Что же тут несправедливого? – разозлившись, возражал Жанлен. – Во-первых, я больше вашего нарвал.

Обычно Бебер с боязливым восхищением повиновался Жанлену; он постоянно был жертвой приятеля, нередко получал от него затрещины, хотя был старше и сильнее его. Но на этот раз мысль об утрате такого богатства привела его к сопротивлению.

– Лидия, ведь он хочет обсчитать нас! Верно я говорю? Если он не поделит поровну, мы его матери пожалуемся.

Жанлен сунул ему кулак под нос:

– А ну посмей, пожалуйся! Я сам пойду к вам домой и скажу, что вы продали салат нашей мамы… Да и как я буду делить одиннадцать су на троих, глупая башка? Попробуй-ка, подели, раз ты такой ловкий!.. Нате, получайте по два су. Да берите живей, а не то я себе в карман положу.

Бебер угрюмо покорился и взял два су.

Лидия не сказала ни слова, она вся трепетала, была исполнена нежности, как маленькая побитая мужем женщина, жаждущая получить его прощение. Жанлен протянул два су, и она с заискивающим смехом тотчас подставила руку. Но вдруг он передумал.

– Ну что? На кой тебе деньги?.. Ты ведь спрятать не сумеешь, и мать все равно у тебя их отберет… Лучше дай мне на хранение. Когда тебе понадобится, ты у меня спросишь.

И он завладел девятью су. Чтобы заткнуть Лидин рот, он, смеясь, обхватил ее обеими руками и вместе с ней покатился по отвалу террикона. Она была его маленькой женой, во всех темных углах они пытались играть в любовь, какую видели у себя дома, подглядывая в щели перегородок, в замочные скважины. Они все знали, но ничего не могли, были еще слишком малы, шли ощупью, целыми часами возились друг с другом, как порочные щенята. «Поиграем в папу и маму», – говорил Жанлен, и Лидия бежала за ним вприпрыжку; она подчинялась ему, испытывая сладостный трепет инстинкта, иногда сердилась, но всегда уступала, ожидая чего-то неведомого, что никогда, однако, не приходило.

Бебера в такие игры они не принимали, и если он пытался ущипнуть Лидию, то получал от приятеля трепку; поэтому он всегда испытывал смущение, гнев и чувство неловкости, когда Жанлен и Лидия, нисколько не стесняясь его присутствием, изображали возлюбленных. В отместку он старался напугать, помешать им, то и дело кричал, что их видят:

– Крышка вам! Попались! Какой-то дядька смотрит!

На этот раз он не соврал – приближался Этьен, решив продолжить свою прогулку. Приятели вскочили и пустились наутек, а Этьен, обогнув террикон, пошел по берегу канала, посмеиваясь над перепуганными проказниками. Конечно, слишком рано в их возрасте, но ведь они столько всего насмотрелись, столько наслушались, что, верно, пришлось бы их привязывать, чтобы они не подражали взрослым. А в глубине души Этьену было грустно.

Пройдя еще сто шагов, он опять натолкнулся на парочки. Ведь он очутился около Рекильяра, а там, вокруг заброшенной шахты, бродили девушки из Монсу со своими возлюбленными. Там было всеобщее место свиданий, удаленное и пустынное место, где молодые откатчицы зачинали своего первого ребенка, если не осмеливались «миловаться» на крыше сарайчика возле дома. Сломанный забор каждому открывал доступ в большой двор шахты, превратившийся в пустырь, загроможденный обломками двух обвалившихся сараев да переплетением еще не упавших столбов и перекладин – остовом прежних мостков. Валялись там старые негодные вагонетки, высились целые штабеля полусгнившего крепежного леса; но буйная растительность уже завладела этими развалинами, густая трава покрыла землю, тянулись вверх молодые деревья с довольно толстыми стволами. Тут для всех находился укромный уголок, где девушки могли никого не бояться; кавалеры увлекали их на бревна, или за штабеля леса, или в вагонетки. Все парочки обретали здесь приют, и хоть устраивались очень близко от соседей, не обращали на них внимания. И вокруг угасшей навсегда котельной, возле ствола шахты, уставшего извергать уголь на землю, казалось, шло торжество созидания жизни, ибо под бичом инстинкта девушки, едва созрев, предавались свободной любви и плод зарождался во чреве их.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru