Господин Грегуар задумчиво глядел на эту женщину и на ее жалких детей с бледными, прозрачными лицами и белесыми волосами; оба ребенка носила на себе печать вырождения: низкорослые, анемичные, некрасивые и вялые дети, никогда не евшие досыта. Опять наступило молчание, слышалось только, как в камине чуть потрескивает горящий уголь, выпуская струйки газа. В душной, жаркой комнате царила дремотная, ленивая тишина, атмосфера благоденствия, наполняющая уютные уголки в счастливых буржуазных семьях.
– Да что ж она там копается? – нетерпеливо воскликнула Сесиль. – Мелани, поди скажи ей, что сверток лежит в шкафу, на нижней полке, слева.
А г-н Грегуар вслух выразил глубокомысленные соображения, возникшие у него при виде этих обездоленных:
– Не легко людям живется, это верно. Но знаете, голубушка, надо сказать, что рабочие ведут себя весьма неблагоразумно… Например, вместо того чтобы откладывать деньги про черный день, как это водится у хозяйственных крестьян, углекопы пьют, залезают в долги и в конце концов смотрите, – им нечем кормить семью.
– Правильно вы говорите, – осторожно поддакивала Маэ. – Много есть таких, что с пути сбились. Если какой-нибудь пропойца жалуется, я ему говорю: сам виноват… Мне-то вот хороший муж попался, не пьяница. Ну, бывает, иной раз люди кутнут в праздник, и он с ними хватит лишнего. Но только и всего. На этот счет он молодец, надо похвалить. А ведь до женитьбы пил без просыпу. Свинья свиньей! Не обессудьте на слове. А женился – остепенился. Да что нам от того толку. Бывают такие дни, вот как нынче, например, – обшарьте все ящики в доме, ни гроша не найдете.
Желая навести Грегуаров на мысль о милостыне в пять франков, она все говорила, говорила своим певучим голосом, рассказала, как образовался у них злополучный долг, как он был сначала совсем незаметным, но вскоре вырос и прямо их съел. Сперва каждые две недели в погашение его аккуратно делали взносы. И много взносов сделали, но один раз просрочили, и с тех пор – кончено: никак не могут наверстать, никогда им теперь не расплатиться. Где там! До самой смерти не выбраться из нужды. А к слову сказать, насчет выпивки, – что уж тут скрывать: углекопу требуется кружку пива пропустить, чтобы прочистить глотку, смыть угольную пыль. Вот с этой кружки все и начинается, а потом и пойдет и пойдет: не вылезает человек из кабаков. Когда стрясется беда, он топит горе в вине. Конечно, жаловаться ни на кого не стоит, а все-таки рабочие маловато зарабатывают.
– Я думала, – сказала г-жа Грегуар, – что Компания дает вам квартиру и отопление.
Маэ бросила осторожный взгляд на камин, где ярким огнем пылал превосходный уголь.
– Верно, верно. Уголь нам дают, не так чтобы очень хороший, но все-таки топить можно… И за квартиру берут недорого – шесть франков в месяц. Как будто и немного, а зачастую так бывает, что трудно эти шесть франков заплатить… Нынче, например, хоть на куски меня режь, нет ни гроша.
Барин и барыня молчали, нежась в мягких удобных креслах; им надоело и неловко было слушать назойливое повествование о нищенской жизни углекопов. Маэ с испугом подумала, что они обиделись, и добавила спокойным тоном рассудительной и практичной женщины:
– Да я просто так говорю, не жалуюсь. Ведь это уж у кого какая судьба. С ней не поспоришь. Как ни бейся, нам ничего не изменить. Лучше всего – не правда ли, сударь, не правда ли, сударыня? – честно делать свое дело на том самом месте, куда Господь тебя поставил.
Господин Грегуар вполне с ней согласился.
– Если вы так смотрите, голубушка, вам никакая беда не страшна, вы всегда будете счастливы.
Онорина и Мелани принесли наконец сверток. Сесиль сама его развязала и достала из него два платья. Она добавила к ним две косынки, чулки и даже перчатки – все, конечно, прекрасно подойдет детям; она торопилась, так как пришла учительница музыки. Приказав служанке поскорее завернуть отобранные вещи, добрая барышня уже подталкивала мать и ребятишек к двери.
– Мы сейчас совсем без денег, – дрожащим голосом произнесла Маэ. – Нам бы только пять франков…
И голос у нее оборвался, ведь у всех Маэ была своя гордость, они никогда не просили милостыни. Сесиль тревожно посмотрела на отца, но тот отказал наотрез и с таким видом, словно выполнял некий долг:
– Нет, это не в наших правилах. Мы не можем.
Девушка, видя, как потрясена отказом просительница, решила осчастливить детей. Они по-прежнему не сводили глаз со сдобной булки. Сесиль отрезала два куска и оделила обоих.
– Это вам, возьмите!
Но тут же отобрала у них булку, потребовала старую газету.
– Погодите. Вам завернут, и вы поделитесь дома с братьями и сестрами.
И на глазах родителей, умиленных ее добротой, она вытолкала малышей за дверь. Бедные ребятишки, у которых не было хлеба, ушли, почтительно сжимая окоченевшими от холода ручонками кусок слоеной булки.
Мать тащила детей по мощеной дороге, ничего не замечая вокруг – ни пустынных полей, ни черной грязи, ни широкого пасмурного неба: все кружилось у нее перед глазами. Пройдя обратно через Монсу, она вошла в лавку Мегра с таким решительным видом, молила его так страстно, что в конце концов он отпустил ей в долг две буханки хлеба, кофе, масла и монету в пять франков – ведь он давал и деньги в рост. Мегра покушался не на нее, а на Катрин: мать поняла это, когда он велел ей, чтобы за провизией она присылала дочь. Ладно, посмотрим, там видно будет. Катрин надает ему оплеух, если он к ней полезет.
В поселке Двести Сорок, на колокольне маленькой кирпичной церквушки, где аббат Шуар по воскресеньям служил обедню, пробило одиннадцать часов. Из соседней школы, тоже помещавшейся в кирпичном здании, сквозь запертые по случаю зимних холодов окна доносился громкий гул: дети читали нараспев по складам. Широкие улицы между четырьмя однообразными кварталами поселка, разрезанные на части садиками, все еще оставались безлюдными; глубокое уныние навевали эти садики – зима опустошила их и обнажила желтую глинистую почву, лишь кое-где торчали забрызганные грязью последние кустики порея и петрушки. Везде варили суп, из труб поднимался дым; время от времени выскакивала на улицу какая-нибудь женщина и, пробежав до крылечка соседей, исчезала за дверью. По всему поселку из водосточных желобов падали в бочки, стоявшие по углам домов, крупные капли воды, дождя не было, но тучи затягивали небо, и воздух был насыщен влагой; во всей деревне, построенной среди обширного плато и, словно траурной каймой, обведенной черными дорогами, только и было яркого и веселого, что ровные полосы красных черепичных крыш, беспрестанно омываемых короткими проливными дождями.
Жена Маэ наконец возвратилась домой, но сначала она завернула к жене стражника купить картофеля, еще державшегося у этой женщины с осени. За невысокой оградой хилых тополей (только они и росли на этих плоских равнинах) виднелись отдельные группы домиков, – по четыре домика, окруженных палисадниками. Это был новый опыт Компании: домики предназначались для штейгеров, и рабочие дали этим привилегированным выселкам название «Шелковые чулочки», а собственно поселок именовали «Плати долги», беззлобно подсмеиваясь над своей нищетой.
– Ух! Пришли наконец! – сказала Маэ, нагруженная пакетами, и втолкнула в дом Ленору и Анри, перепачканных грязью, едва волочивших ноги.
У очага во весь голос кричала Эстелла, которую укачивала на руках Альзира: сахара не осталось, и маленькая нянька, не зная, как успокоить ребенка, делала вид, будто кормит его грудью. Иной раз обман удавался. Но в тот день Альзира напрасно расстегивала платьишко и прикладывала ротик Эстеллы к своей худенькой детской груди; голодная малютка тщетно стискивала деснами складку кожи и заливалась неистовым плачем.
– Сейчас возьму ее! – крикнула мать, как только освободилась от своей ноши. – А то она не даст нам слова сказать.
Мать выпростала из корсажа тяжелую набухшую грудь, крикунья присосалась к горлышку этого живого сосуда и тотчас умолкла, – можно было наконец поговорить. Оказалось, все шло хорошо: маленькая хозяйка подсыпала угля в очаг, подмела пол, всюду прибрала. В тишине слышно было, как храпит дед, – все так же громко, равномерно, не останавливаясь ни на секунду.
– Ах, сколько ты всего накупила! – восклицала Альзира, с радостной улыбкой глядя на принесенную провизию. – Давай, мама, я сварю суп.
Весь стол был загроможден: сверток с одеждой, две буханки хлеба, картофель, масло, кофе, цикорий и полфунта студня.
– Да, да, суп! – устало сказала Маэ. – Надо еще пойти нарвать щавелю и выдернуть несколько головок луку… Нет, я попозже приготовлю для мужчин суп. А пока свари картошки, мы ее чуточку помаслим и поедим… И кофе попьем. Не забудь кофе сварить!
И тут она вспомнила о сдобной булке. Она посмотрела на Ленору и Анри, – в руках у них было пусто, оба возились на полу, уже отдохнув и повеселев. Ах, лакомки, они, значит, дорогой тайком съели булку! Мать надавала им шлепков; Альзира, поставив котелок на огонь, старалась ее успокоить:
– Оставь их, мама. Из-за меня сердишься? Не стоит. Ты ведь знаешь, по мне хоть бы и вовсе не было сдобных булок. А им хотелось есть, ведь вы далеко ходили пешком.
Пробило полдень, из школы высыпали дети, послышался топот маленьких ног, обутых в башмаки с деревянными подошвами. Картошка сварилась, кофе, в который для густоты на добрую половину подмешали цикория, так славно булькал и, проходя через ситечко, падал тяжелыми каплями в резервуар кофейника. Один конец стола освободили, но ела за ним только мать, – детям служили столом собственные колени, и маленький Анри, отличавшийся большим аппетитом, то и дело оборачивался и жадным взглядом молча смотрел на студень, завернутый в засалившуюся бумагу.
Мать маленькими глотками пила кофе, обхватив стакан обеими руками, чтобы согреться; и тут вдруг в комнату пришел Бессмертный. Обычно он вставал позднее, и завтрак для него уже стоял на огне. В этот день он разворчался, почему не сварили супа! Сноха возразила ему, что не всегда можно делать то, что хочется, и тогда он молча принялся за вареную картошку. Время от времени он вставал и, подойдя к очагу, сплевывал в золу – для опрятности; затем снова садился на свой стул и, понурившись, с закрытыми глазами перекатывал во рту сухую картошку.
– Ох, я и забыла, мама! – спохватилась Альзира. – Соседка приходила…
Мать сердито оборвала ее:
– Надоела она мне!
В душе она затаила обиду против этой соседки, жены Левака. Такая скареда! Вчера нарочно плакалась на горькую свою нужду, боясь, чтобы соседка не попросила сколько-нибудь в долг, а между тем Маэ знала, что сейчас Леваки при деньгах: жилец заплатил им за две недели вперед. Впрочем, в поселке люди старались не занимать друг у друга денег.
– Постой, я кое-что вспомнила, – сказала вдруг Маэ. – Заверни-ка в бумажку кофе на одну заварку… Отнесу жене Пьерона, – я у нее брала третьего дня.
А когда дочь приготовила пакетик, мать добавила, что сейчас вернется и тотчас же сварит суп для мужчин. Потом отправилась с Эстеллой на руках, предоставив старику Бессмертному в одиночестве перетирать беззубыми деснами картофель, а Леноре и Анри драться из-за упавших на пол картофельных очисток.
Не желая делать крюк и боясь, как бы жена Левака не окликнула ее, она пошла напрямик, через садик. Ее садик примыкал к садику Пьеронов, и в разделявшей их решетчатой изгороди была дыра, через которую соседи ходили друг к другу. Тут был колодец, которым пользовались четыре семейства. Возле него за чахлыми кустами сирени находился низкий сарай, набитый инструментами, в нем держали также (по одному) кроликов, которых съедали в праздничные дни. Пробило час – время, отведенное для питья кофе: в эту пору обычно ни души не было видно ни на крылечке, ни в саду. Один только ремонтный рабочий до начала смены вскапывал грядки под овощи и, усердно орудуя лопатой, не поднимал головы. Но когда Маэ вышла задворками к соседнему крыльцу, она увидела на противоположной стороне улицы, у церкви, какого-то господина и двух дам. На минутку остановившись, она узнала их: г-жа Энбо показывала рабочий поселок своим гостям – господину с орденом и даме в меховом манто.
– Ах, зачем ты беспокоилась! – воскликнула жена Пьерона, когда Маэ отдала ей кофе. – Я вполне могла бы подождать.
Жене Пьерона было двадцать восемь лет. Эта большеглазая, черноволосая женщина считалась в поселке красавицей; правда, у нее был низкий лоб и тонкие поджатые губы, но зато она пленяла кокетством, была опрятна, как кошечка, и, оставшись бездетной, сохранила красивую грудь. Ее мать, по прозвищу Горелая, вдова забойщика, погибшего в шахте, клялась и божилась, что никогда не выдаст дочь за углекопа, и сперва посылала ее работать на фабрику; теперь старуха из себя выходила, что все-таки ее дочь, несколько засидевшаяся в девицах, вышла за Пьерона – за углекопа, да к тому же еще вдовца, у которого была восьмилетняя дочь. Однако супруги жили счастливо, хотя о них без конца сплетничали, рассказывали всякие анекдоты о снисходительности мужа и любовниках жены; у Пьеронов не было ни гроша долга, два раза в неделю они ели мясо, жена содержала дом в величайшей опрятности, – хоть глядись, как в зеркало, в начищенные ею кастрюли. И в довершение благополучия Компания, по протекции, разрешила жене Пьерона торговать конфетами и пряниками, – банки со сластями она выставляла у себя в окне на полках. Торговля приносила ей шесть-семь су выручки в день, а иной раз, в воскресенье, и двенадцать су. Благоденствию супругов мешала лишь старуха Горелая, заядлая бунтовщица, питавшая исступленную ненависть к хозяевам и жаждавшая им отомстить за смерть своего мужа; да еще мешала всем маленькая шустрая Лидия, которую все они, люди вспыльчивые, частенько награждали затрещинами.
– Ну и большая у тебя стала девчушка! – сказала жена Пьерона, делая Эстелле «козлика» и «ладушки».
– Ах, измучила она меня совсем! Лучше не говори! – разохалась мать. – Счастье твое, что у тебя нет пискунов! Вон какая в твоем доме чистота!
Хотя у самой Маэ во всем был порядок, хотя она каждую субботу устраивала стирку и большую уборку, она завистливым взглядом рачительной хозяйки окинула светлую комнату, в убранстве которой была даже своего рода изысканность: золоченые вазы на буфете, на стенах зеркало и три картины в рамах. Жена Пьерона пила кофе в одиночестве, – вся семья была в шахте.
– Выпей со мной за компанию стаканчик, – предложила она.
– Нет, спасибо, только что дома пила.
– Ну так что ж? Вреда не будет.
В самом деле, какой тут вред? И обе не спеша выпили по стакану. Между банками с пряниками и леденцами им видны были дома, стоявшие напротив; большая или меньшая белизна занавесок, висевших на окнах, свидетельствовала о домашних добродетелях хозяек. У Леваков занавески были так грязны, будто ими вытирали закопченные донышки кастрюль.
– Вот мерзость! И живут же люди в этакой грязище! – пробормотала жена Пьерона.
И тут Маэ заговорила, да так, что удержу ей не было. Эх, будь у нее такой жилец, как Бутлу, она бы показала, как надо вести хозяйство! Если взяться умеючи, жильца держать очень выгодно. Только не надо брать его в любовники. А у этой Левак вдобавок муж пьянчуга, да еще бегает за певичками в кафешантанах Монсу. Жена Пьерона сделала брезгливую гримасу. От этих шлюх мужчины и заражаются дурными болезнями… В Жуазеле одна такая тварь всю шахту перезаразила.
– Удивляюсь я, – сказала она, – как это ты позволила своему сыну путаться с дочерью Леваков.
– Поди-ка попробуй не позволить. Ведь мы как живем: вот тут их огород, а тут наш. Летом Захарий всегда с Филоменой за кустами сирени обнимаются. И на крыше сарайчика они валялись. Бывало, пойдут люди к колодцу за водой, и непременно на них, бесстыжих, наткнутся.
Это была обычная в поселке история беспорядочной близости полов, развращавшей и парней и девушек; лишь только темнело, парочки, как говорилось, «жартовали», взобравшись на пологие крыши низких сарайчиков. Именно тут откатчицы и зачинали первого ребенка, хотя иные все же предпочитали встречаться не так близко к дому и устраивали свидания у Рекильярской шахты или в поле, среди хлебов. Связи эти не влекли за собою тяжелых последствий: обычно любовники сочетались браком; но матери сердились, если парень заводил себе возлюбленную слишком рано, потому что, женившись, сын уже не давал денег в семью.
– На твоем месте я бы их разлучила, – назидательным тоном сказала жена Пьерона. – А то что же? Захарий уже двоих ребятишек ей сотворил, а пойдет так дальше – не миновать свадьбы. Тогда распростись с его заработком.
Маэ в негодовании всплеснула руками:
– Я их прокляну, если они сойдутся… Разве Захарий не обязан почитать отца с матерью? Ведь мы его растили, тратились на него! Так пусть теперь помогает родителям, а потом вешает себе жену на шею… Да что с нами станется, если наши дети, как подрастут, сразу станут на чужих работать! Тогда хоть ложись да помирай.
Но она быстро успокоилась:
– Я ведь просто так говорю, вообще… Поживем, увидим… Спасибо за угощенье. Такой крепкий кофе, такой хороший, – видно, ты всего сколько надо положила.
И через четверть часа, посвященные другим темам, Маэ вдруг вспомнила, что у нее до сих пор не сварен суп. По улице опять шли дети, возвращаясь после перерыва в школу; кое-где на крылечках стояли женщины, смотрели на г-жу Энбо, которая проходила по улице и, указывая рукой то на одно, то на другое, рассказывала гостям о поселке. Рабочий, вскапывавший грядки, на минутку прервал работу; две курицы с тревожным кудахтаньем забегали по огороду.
У самого своего дома Маэ натолкнулась на жену Левака, – та вышла, чтобы перехватить на дороге доктора Вандергагена, состоявшего на службе у Компании; этот низенький и щуплый, вечно торопившийся человечек, изнемогавший от бремени работы, давал врачебные советы на ходу.
– Господин доктор, – сказала жена Левака, – я по всем ночам глаз не смыкаю. И все-то у меня болит… Поговорить бы с вами о моей хвори…
Доктор Вандергаген, всем в поселке говоривший «ты», не останавливаясь, бросил:
– Оставь меня в покое. Поменьше кофе пей.
– А как же насчет моего мужа? – спросила, в свою очередь, Маэ. – Вы бы зашли к нам, осмотрели его… Очень ноги у него болят. Все не проходит ревматизм.
– Да это ты его изводишь… Оставь меня в покое!
Обе женщины, остолбенев, смотрели вслед убегавшему от них доктору. Обменявшись безнадежным взглядом, они пожали плечами.
– Ну-ка, зайди к нам, – сказала Левак. – Знаешь, есть новости… И кофе не мешает выпить. Свеженького заварила.
Маэ сперва отказывалась, но вскоре сдалась: ну что ж, чуточку можно выпить, чтобы не обидеть соседку. И она зашла.
В комнате было необыкновенно грязно: на полу и на стенах жирные пятна, буфет и стол липкие от грязи; и сразу же в горле запершило от зловония, пропитавшего дом неряхи-хозяйки. Возле огня сидел Бутлу, жилец Леваков, и, навалившись локтями на стол, доедал остатки вареной говядины; у тридцатипятилетнего силача Бутлу были широкие плечи, толстая шея и благодушная физиономия. Около жильца, прижавшись к его колену, стоял первенец Филомены, маленький Ахилл, которому шел третий год, и глядел на него с немой мольбой, как голодный зверек. Несмотря на разбойничью черную бороду, у Бутлу была нежная душа, и время от времени он совал ребенку в рот кусочек мяса.
– Погоди, я сейчас подслащу, – сказала жена Левака и положила в кофейник сахарного песку.
Она была на шесть лет старше жильца и безобразна до ужаса: изношенная, с обвисшей грудью, с обвисшим животом, с плоской физиономией, украшенной седеющей щетиной, всегда растрепанная.
Бутлу принял эту связь совершенно просто, не разбирая, как ел он, не разбирая, похлебку, в которой попадались чьи-то волосы, как спал он, не разбирая, в постели, на которой простыни меняли раз в три месяца. Эта связь входила в условия найма жилья. Левак любил говорить, что денежки счет любят.
– Знаешь, что я хотела тебе сказать? – продолжала жена Левака. – Вчера жена Пьерона все крутилась около «Шелковых чулочек». Потом встретилась со своим ухажером за кабаком Раонера, и они вместе улепетнули по берегу канала… Ну, каково? Вот бессовестная! А еще мужняя жена!
– Ну что ж! – подхватила Маэ. – Пьерон до женитьбы таскал штейгеру кроликов, а теперь свою жену преподносит. Это дешевле обходится.
Бутлу разразился зычным хохотом, обмакнул в подливку кусок хлеба и сунул его в рот Ахиллу. Хозяйка и гостья, облегчая себе душу, все судачили о жене Пьерона. И ничего в ней нет красивого, нисколько не лучше других, кокетка, и больше ничего. Целыми днями смотрится в зеркало – не вскочил ли на морде прыщ, намывается, мажется, помадится. Ну что ж, в конце концов это дело мужа. Нравится ему такое кушанье – пусть ест. Ведь некоторые мужья до того начальнику хотят угодить, что готовы за ним ночные горшки выносить, лишь бы он сказал: «Спасибо». Наконец сплетницы умолкли: пришла соседка, держа на руках девятимесячную девочку – второго ребенка Филомены. Приходить к завтраку домой мать не могла и договорилась, чтобы малютку приносили к ней в сортировочную, и там, присев на куче угля, кормила ее грудью.
– Смотри-ка, а я вот и на минуту не могу отойти от своей девчонки, сразу орать начинает. Такая горластая! – сказала Маэ, глядя на Эстеллу, заснувшую у нее на руках.
Но ей все-таки не удалось избегнуть объяснения, которого жена Левака упорно требовала взглядом.
– Слушай, как-никак, а ведь дело-то надо кончать.
Еще недавно обе матери без всяких переговоров пришли к единодушному решению: не спешить с этим браком. Мать Захария хотела, чтобы сын как можно дольше приносил домой свою получку, а мать Филомены из себя выходила при мысли, что она лишится заработка дочери. К чему торопиться? Жена Левака даже предпочитала держать внука у себя, пока он был единственным ребенком; но когда он стал подрастать и на него пошел хлеб да когда родился второй ребенок, держать дочь в доме стало убыточно, и мать Филомены с яростной настойчивостью старалась сбыть ее с рук, не желая «докладывать своих» на ее содержание.
– Захарий уже призывался, тянул жребий, – продолжала она разговор. – За чем теперь остановка?.. Когда свадьба?
– Отложим хоть до весны, – смущенно ответила Маэ. – Вот беда-то! Такая, право, досада. Как будто не могли они подождать! Сперва женились бы, а потом детей плодили!.. Честное слово: собственными своими руками удавлю Катрин, если она вздумает дурить.
Жена Левака пожала плечами.
– Да брось ты! Будет и с ней то же самое. Как у всех.
Бутлу спокойно, словно был у себя дома, порылся в буфете, отыскивая хлеб. На углу стола лежали картофелины и головки лука, – хозяйка собиралась сварить для мужа суп; она двадцать раз принималась чистить овощи и бросала, увлеченная бесконечными пересудами с кумушками. Наконец она все-таки решила приняться за работу, но вдруг вновь выпустила из рук нож и картофелину и уставилась в окно.
– Что это там? Кто такие?.. Ой, да это сама госпожа Энбо с какими-то людьми. Смотри-ка, зашли к Пьеронам.
И тут обе женщины снова напустились на жену Пьерона. Глядите-ка, что делается! Всякий раз, как Компания показывает поселок приезжим господам, их сразу же ведут в дом Пьерона. Потому как там чистота! Гостям, поди, не рассказывают про шашни его жены со штейгером. Отчего бы ей не наводить чистоту, когда у нее любовники по три тысячи франков жалованья получают при готовой квартире и отоплении; от них ей немало перепадает – и деньгами и подарками. Сверху там всегда чисто, а внутри одна грязь. И все время, пока посетители находились в доме Пьерона, собеседницы трещали без умолку.
– Вон, смотри, выходят, – сказала наконец жена Левака. – Дальше куда-то пошли… Смотри-ка, милая, да они никак к тебе идут!
Маэ перепугалась. Кто его знает, а вдруг Альзира не убрала со стола? Да и суп тоже до сих пор не сварен! И, пробормотав: «Счастливо оставаться», – она помчалась домой, не глядя по сторонам.
Но в доме все блестело чистотой. Видя, что мать не возвращается, Альзира, с очень серьезным личиком, повязалась передником и принялась сама готовить суп. Она сходила в огород, выдернула из грядки последние луковицы порея, нарвала щавеля и принялась чистить картофель; на огне в большом котле грелась вода, – мужчинам и Катрин, вернувшись домой, надо было помыться. Анри и Ленора, по счастливой случайности, сидели смирно и с сосредоточенным видом раздирали на части старый календарь. Старик Бессмертный молча курил свою трубку.
Маэ не успела отдышаться, как в дверь постучалась г-жа Энбо.
– Вы разрешите, голубушка? Можно к вам?
Супруга директора, высокая и статная белокурая дама, немного отяжелевшая в сорок лет, все еще была великолепна своей зрелой красотой; она улыбалась с деланной приветливостью и старалась скрыть, что опасается испачкать свое изящное шелковое платье бронзового цвета, выглядывавшее из-под черной бархатной накидки.
– Входите, входите! – говорила она своим спутникам. – Мы никому не помешаем… Ну как? Тут тоже чисто, не правда ли? А между тем у этой славной женщины семеро детей! Не менее опрятно в домах у всех наших рабочих. Я вам говорила, что Компания берет с них за квартиру только по шести франков в месяц. А у них тут большая комната в нижнем этаже, две спаленки наверху, подвал и садик.
Господин с орденской ленточкой и дама в меховом манто, приехавшие утренним поездом из Парижа, растерянно озирались, глаза у них были какие-то испуганные, а лица смущенные: по-видимому, их ошеломило внезапное столкновение с совершенно незнакомым им миром.
– Ах, еще и садик! – восхитилась дама. – Но это прелестно! Так бы и пожила здесь!
– Угля мы им даем столько, что они весь не сжигают, – продолжала г-жа Энбо. – Два раза в неделю к ним приходит врач; а на старости лет они получают пенсию, – хотя из заработной платы никаких вычетов за это не производится.
– Да это просто рай, земля обетованная! – в восторге бормотал приезжий господин.
Маэ засуетилась, пододвинула гостям стулья. Дамы отказались сесть.
Госпоже Энбо надоела роль дрессировщика, показывающего посетителям зверей в клетках; ненадолго это было для нее развлечением в тоске изгнания, но быстро опротивело; ее обоняние оскорблял тошнотворный, сладковатый запах нищенской стряпни, застоявшийся даже в самых опрятных жилищах, в которые она рисковала заглядывать. Впрочем, она лишь повторяла обрывки слышанных фраз, а ее самое нисколько не интересовало, как живет это племя рабочих, которые трудились и страдали где-то рядом с нею.
– Какие милые малютки! – продолжала дама, хотя находила безобразными этих большеголовых ребятишек с вихрами соломенного цвета. Маэ пришлось сообщить гостям, сколько лет ее детям. Ее вежливо расспрашивали и об Эстелле. Старик Бессмертный вынул трубку изо рта, желая выразить этим свое почтение к посетителям, и все же он вызывал у них тревогу – так он износился за сорок пять лет работы под землей: ноги не сгибались, в груди сипело, хрипело, лицо стало землистым, а тут еще его начал бить кашель, и старик решил выйти из комнаты, от греха подальше, а то господам неприятно будет видеть, как он отхаркивает черным в золу очага.
Зато Альзира имела большой успех. Какая хорошенькая хозяюшка в большом переднике! Все поздравляли мать – какая у нее толковая дочка, очень развитая для своих лет. Никто ни слова не сказал про ее горб, но все поглядывали на несчастную калеку с чувством жалости и какой-то неловкости.
– Ну вот, – сказала в заключение г-жа Энбо, – теперь, если в Париже будут спрашивать о наших рабочих поселках, вы можете ответить, как очевидцы… Никогда никаких неприятностей, никакого шума! Нравы самые патриархальные; все счастливы, все, как видите, здоровы. Право, в этот тихий уголок следовало бы приезжать, чтобы отдохнуть немного и подышать свежим воздухом.
– Да, здесь чудесно! Чудесно! – воскликнул господин с орденом, завершая посещение взрывом энтузиазма.
Гости вышли с очарованным видом, словно посетители ярмарочных балаганов, где показывают любопытных уродов. Они шли по тротуару, громко разговаривая между собой, и Маэ долго смотрела им вслед. Улицы наполнились народом, гости проходили мимо женщин, собравшихся в кучки, заинтересованных слухами об осмотре их поселка, облетевшими все дома.
Стоя у своей двери, жена Левака остановила жену Пьерона, прибежавшую из любопытства. Обе выразили весьма недоброжелательное удивление. Ну, что они там застряли? Или заночевать задумали? Не очень-то будет им весело!
– Эти Маэ вечно без гроша сидят! А ведь немало зарабатывают. Известно, куда у них денежки уходят!..
– А знаешь, что мне сейчас рассказали про нее?.. Она нынче утром ходила в Пиолену милостыню просить у господ. И еще люди рассказывают, как ей Мегра сперва не дал хлеба в долг, а потом вдруг расщедрился – и того и другого надавал… Знаем мы, какую плату берет Мегра.
– Да не с нее он плату берет! На что ему старуха? Он с Катрин столковался.
– Ну, скажи пожалуйста! А ведь только что хвасталась: удавлю Катрин, если она, говорит, по торной дорожке пойдет!.. Вот нахалка! Долговязый Шаваль давно ее девку на сарайчике опрокидывает.
– Тише! Господа идут.
Сразу же обе сплетницы приняли самый кроткий вид и, не проявляя неучтивого любопытства, лишь краешком глаза наблюдали за выходившими на улицу посетителями. Потом, помахав рукой, подозвали Маэ, все еще стоявшую у порога с Эстеллой на руках. И тогда втроем, застыв на месте, стали глядеть вслед нарядной г-же Энбо, удалявшейся со своими гостями. Едва посетители отошли шагов на тридцать, сплетни возобновились с удвоенной яростью.
– Ишь как обе расфуфырились! Сколько ухлопали на свои наряды! И сами того не стоят, верно?
– Еще бы! Приезжую я, понятно, не знаю, какая она, а вот про здешнюю прямо скажу: сколько она ни важничай, а грош ей цена. Чего только про нее не говорят!..
– А что? Что говорят?
– Полюбовников, говорят, у нее много… Во-первых, инженер…
– Этот заморыш-то? Да куда ему? Он у нее под одеялом потеряется!
– Ну и что ж? Может, ей такие по вкусу?
– Не верю я, знаешь, важным барыням. Они от всего нос воротят – гордость свою показывают: мне, дескать, все тут противно… Ты только погляди, как она задом вертит, на нас и смотреть не хочет, презирает нашего брата. Куда это годится?
Посетители удалялись все тем же неторопливым шагом, спокойно беседуя между собою, и тут навстречу им выехала на дорогу коляска и остановилась у церкви. Из коляски вышел господин лет сорока восьми, в облегающем черном рединготе, очень смуглый, с властным выражением красивого строгого лица.
– Муж! – пробормотала жена Левака, понизив голос, как будто г-н Энбо мог ее услышать: сразу сказался наследственный страх, который питали к директору копей десять тысяч рабочих.