Поднимается.
– Куда ты? – Внезапно мне не хочется оставлять Блер здесь. Мне почти хочется взять ее с собой.
– Я должна кое с кем встретиться.
– А как же мы?
– Как же мы?
Она стоит секунду в ожидании. Я продолжаю смотреть на афишу, пока та не начинает расплываться, а когда восстанавливается четкость, вижу, как машина Блер выскальзывает с парковки, теряясь в суете движения на Сансете. Подходит официант, спрашивает:
– Все в порядке, сэр?
Я поднимаю глаза, надеваю темные очки и пытаюсь улыбнуться:
– Да.
Блер звонит мне в ночь перед отъездом.
– Не уезжай, – говорит она.
– Это всего лишь на пару месяцев.
– Это долго.
– Всегда будет лето.
– Это долго.
– Я вернусь. Это не так уж долго.
– К черту, Клей.
– Ты должна мне поверить.
– Я не верю.
– Ты должна.
– Ты врешь.
– Нет, не вру.
До отъезда я читаю статью в «Эл-эй мэгэзин» об улице под названием Сьерра-Бонита в Голливуде. Улица, по которой я ездил много раз. Статья рассказывает, что люди, ездившие по улице, видели привидения – призраки Дикого Запада. Я читаю о призраках индейцев, одетых лишь в набедренные повязки, скачущих на лошадях, о том, как человеку в открытое окно бросили томагавк, исчезнувший через секунду. Пожилая чета рассказала, что индеец появился у них в гостиной на Сьерра-Бонита, бормоча заклинания. Человек врезался в пальму, увидев перед собой крытый фургон, заставивший его свернуть.
Когда я уехал, в комнате мало что осталось: пара книжек, телевизор, стереосистема, матрас, плакат с Элвисом Костелло – глаза все так же устремлены в окно; обувная коробка с фотографиями Блер в шкафу. Плакат с видами Калифорнии, который я приколол к стене. Одна из кнопок отвалилась, и плакат, старый, потертый в середине, висел криво.
В ту ночь я поехал в каньон Топанга, встал неподалеку от старого заброшенного парка отдыха, пусто и тихо лежащего одиноко в долине. Я слышал, как ветер гудит в каньоне. Легонько скрипело чертово колесо. Завывали койоты. На теплом ветру хлопал тент. Пора было возвращаться. Я слишком долго был дома.
В Лос-Анджелесе я слышал песню одной местной группы. Песня называлась «Лос-Анджелес», слова и образы были такими жесткими и горькими, что песня отдавалась в моей голове многие дни. Образы, как я позже узнал, были личными, никто из моих знакомых подобного не испытал. Образы людей, доведенных до безумия тем, что они живут в городе. Образы родителей, столь жадных и неполноценных, что они пожирают собственных детей. Образы подростков, моих сверстников, поднявших глаза от асфальта и ослепленных солнцем. Эти образы остались со мной после того, как я уехал. Столь дикие и зловещие, что много времени спустя они казались единственной точкой соприкосновения с городом. После того, как я уехал.