– Карлтон учится в АФИ[23].
– О'кей... Блер на самом деле... Она хочет уехать. Сейчас.
Блер кивает головой, кашляет.
– Может, я позже заеду, – говорю я, чувствуя себя виноватым, что уезжаю так скоро и что еду к Блер.
– Нет, ты не заедешь. – Дэниел садится, опять вздыхает.
Блер начинает всерьез нервничать и говорит мне:
– Послушай, мне совсем не улыбается спорить весь этот долбаный вечер. Поехали, Клей. – Она допивает остатки джина с тоником.
– Ладно, Дэниел, мы уходим, хорошо? – решаю я. – Пока.
Дэниел обещает позвонить завтра.
– Давай пообедаем, или ланч.
– Отлично, – поддакиваю я без особого энтузиазма. – Ланч.
Уже в машине Блер произносит:
– Поехали куда-нибудь. Быстрее.
Я думаю, почему бы ей просто не сказать это.
– Куда? – спрашиваю я.
Она уклоняется от ответа, называет клуб.
– Я оставил бумажник дома, – вру я.
– У меня там свободный вход, – говорит она, зная, что я вру.
– Я правда не хочу.
Она прибавляет в приемнике звук, с минуту подпевает песне, а я думаю, что надо просто ехать к ее дому. Еду, сам не зная куда. Заезжаем в кофейню в Беверли-Хиллз и после, когда мы опять в машине, я спрашиваю:
– Куда ты хочешь поехать, Блер?
– Я хочу поехать... – Она останавливается. – К себе домой.
Я лежу на кровати Блер. На полу, возле кроватных ножек, валяются мягкие игрушки; перекатившись на спину, я ощущаю что-то твердое и меховое, шарю под собой: это черный игрушечный кот. Я кидаю его на пол, встаю и иду в душ. Вытерев насухо полотенцем волосы, оборачиваю полотенце вокруг пояса, возвращаюсь в комнату и начинаю одеваться. Блер курит сигарету и смотрит MTV, звук почти убран.
– Ты мне позвонишь до Рождества? – спрашивает она.
– Может быть. – Я натягиваю жилетку, удивляясь, зачем вообще сюда приехал.
– У тебя все еще есть мой номер, да? – Она достает бумажку, начинает записывать.
– Да, Блер. У меня есть твой номер. Мы увидимся.
Я застегиваю джинсы, поворачиваюсь, чтобы уйти.
– Клей?
– Да, Блер?
– Если я не увижу тебя до Рождества... – Она замолкает. – Веселого тебе Рождества.
Секунду я смотрю на нее:
– Эй, и тебе тоже.
Она поднимает игрушечного кота, гладит его по голове.
Я выхожу из комнаты и начинаю закрывать дверь.
– Клей? – громко шепчет она.
Я останавливаюсь, но не оборачиваюсь:
– Да?
– Ничего.
В городе давно не было дождя, Блер будет звонить мне и говорить, что нам надо встретиться, сходить на пляж. Я буду слишком усталым, или удолбанным, или обломанным, чтобы подниматься днем, выходить и сидеть под зонтиком на жарком солнце даже вместе с Блер. Так что мы решили поехать в Дюны Паджеро в Монтерее, где прохладно, зеленое море трепещет, а у моих родителей дом на пляже. Мы поехали в моей машине, спали в родительской спальне, ездили в город покупать еду, сигареты и свечи. Больше в городе было делать нечего; старый кинотеатр, нуждающийся в покраске, чайки, крошащиеся пристани, мексиканские рыбаки, которые свистят вслед Блер, и старая церковь, которую Блер сфотографировала, но внутрь не заходила. В гараже мы нашли ящик шампанского и выпили его за неделю. Обычно мы открывали бутылку поздним утром, после прогулки на пляже. Ранним утром мы занимались любовью в гостиной, а если не в гостиной, то на полу в родительской спальне, закрывали жалюзи, зажигали свечи, купленные в городе, и смотрели, как движутся, меняются на белых стенах наши тени.
Дом был старый, потемневший, с лужайкой и теннисным кортом, но мы не играли в теннис. Вместо этого я бродил ночами по дому, слушал старые пластинки, которые любил раньше, сидел во дворе и допивал шампанское. Дом мне не очень нравился, иногда по ночам я выходил на улицу, потому что не мог больше выносить белые стены, тонкие жалюзи и черную плитку на кухне. Ночами я гулял по пляжу, садился на влажный песок, курил сигареты, смотрел на освещенный дом и видел в гостиной силуэт Блер, говорящей по телефону с кем-то в Палм-Спрингс. Когда я возвращался, мы оба напивались, садились в маленькую джакузи во дворе и занимались любовью.
Днем я сидел в гостиной, пытаясь читать «Сан-Франциско кроникл», а она гуляла по пляжу, собирала ракушки, и скоро мы стали ложиться перед рассветом, а просыпались в середине дня и открывали еще бутылку. Однажды мы сели в машину с открытым верхом и поехали на уединенную часть пляжа. Мы ели икру, Блер накрошила лука с яйцами и сыром, мы привезли фрукты, печенье с корицей, на котором так зависала Блер, шесть упаковок диет-колы, потому что Блер пила только пиво или шампанское, и мы дурачились на пустом пляже или плавали в суровую волну.
Но вскоре я сбился с толку, понимая, что чересчур много пью, и на все сказанное Блер невольно закрывал глаза и вздыхал. Вода стала холоднее и неспокойней, песок мокрым, Блер садилась на землю, глядя на море, отыскивала корабли в вечернем тумане. Через окно гостиной я смотрел, как она раскладывает пасьянс, слышал, как стонут и трещат корабли, Блер наливала себе очередной бокал шампанского, и это выбивало меня из колеи.
Вскоре шампанское вышло, я открыл бар. Блер загорела, я тоже, и к концу недели мы только смотрели телевизор, хотя прием был не слишком хорошим, пили бурбон, Блер на полу гостиной раскладывала кругами ракушки. А когда однажды вечером (мы сидели в разных углах комнаты) Блер пробормотала: «Надо было ехать в Палм-Спрингс», – я понял, что пора уезжать.
Простившись с Блер, я поехал по Уилшир, потом бульваром Санта-Моника выехал на Сансет, свернул на Беверли-Глен к Малхолланду, с Малхолланда на Сепульведу, с Сепульведы на Вентуру, проехал через Шерман-Оукс к Энчино, к Тарзане и потом к Вудленд-Хиллз. Остановился у «Камбо», открытого всю ночь, и вот сижу один в большой пустой кабинке; поднялся ветер, который дует так сильно, что дрожат стекла, и трепет их, готовых разбиться, наполняет кафе. Рядом в соседней кабинке два молодых парня, оба в черных костюмах и темных очках, один из них, со значком Билли Айдола на лацкане, все время стучит кулаком по столу, стараясь попасть в ритм. Но рука дрожит, он сбивается, и кулак часто соскальзывает со стола, промахиваясь. К ним подходит официантка, протягивает чек, благодарит, а тот, что со значком Билли Айдола, выхватывает у нее чек и быстро его просматривает.
– О господи, у тебя что, совсем плохо с арифметикой?
– Я думаю – все правильно, – говорит официантка, немного нервничая.
– Да, ты так думаешь? – скалится он.
Я чувствую, что сейчас случится что-то дурное, но второй говорит:
– Ладно, кончай. – А потом: – Господи, ненавижу эту долбаную Долину. – Порывшись в кармане, швыряет на стол десятку.
Его друг поднимается, рыгает, бурчит:
– Ебаные долинцы, – так, чтобы ей было слышно. – Сходи потрать оставшееся в «Галерие», или куда вы там, блядь, ходите.
Они выходят из ресторана на ветер.
Похоже, что официантка, подошедшая к моему столику принять заказ, действительно потрясена.
– Обожрались таблеток, скоты. Я была в других местах, кроме Долины, и не так уж там хорошо, – говорит она мне.
По дороге домой останавливаюсь возле газетного киоска купить порножурнал, на обложке – две девушки со стеками. Я стою, замерев, улицы пусты, и так тихо, что слышно шуршание газет и журналов, мальчик-киоскер выбегает, придавливает пачки камнями, чтобы все не разлетелось. Мне также слышно, как воют койоты, лают собаки, а наверху на холмах шумят пальмы. Я сажусь в машину, с минуту ветер раскачивает ее, потом я еду к дому, в сторону холмов.
Ночью в постели я слышу, как во всем доме грохочут окна, мне дурно, я не перестаю думать о том, что они лопнут и вылетят. Это будит меня, я сажусь в кровати, смотрю на окно, потом перевожу взгляд на портрет Элвиса, глаза которого смотрят в окно, сквозь окно, в ночь, его лицо кажется почти встревоженным тем, что он, может быть, видит, слово «Доверие» над обеспокоенным лицом. Я думаю об афише на Сансете, о том, как смотрел мимо меня в «Кафе-казино» Джулиан, и когда я наконец засыпаю, уже канун Рождества.
За день до Рождества мне звонит Дэниел и говорит, что чувствует себя лучше, что тогда на его вечерине кто-то подсунул ему не те колеса. Дэниел также думает, что Ванден, девушка, с которой он виделся в Нью-Гэмпшире, беременна. Он помнит, она полу-в-шутку упомянула об этом на какой-то сходке перед его отъездом. Пару дней назад Дэниел получил от нее письмо. Он говорит мне, что Ванден может и не вернуться; что она, возможно, организует в Нью-Йорке панк-группу под названием «Паутина»; что она, может быть, живет в Вилледже с этим ударником из школы; что они, может быть, купят кабриолет, дабы предстать перед кем-то в «Пепперминт-лаунж» или «CBGB»; что она то ли уедет из Лос-Анджелеса, то ли останется; что ребенок этот то ли Дэниела, то ли нет; что она то ли сделает аборт, то ли не сделает; что ее родители развелись, мать переезжает обратно в Коннектикут, и она, может быть, а может, и нет, поедет туда, останется там на месяц или типа того, а ее отец, какая-то большая шишка в Эй-би-си, за нее волнуется. Он говорит, письмо было не очень ясное.
Я лежу на кровати, смотрю MTV, телефон покоится у меня на шее, я советую Дэниелу не беспокоиться, спрашиваю, вернулись ли на Рождество родители. Дэниел говорит, что они будут отсутствовать еще две недели, а он собирается провести Рождество с друзьями в Бель-Эр. Он думал поехать туда со знакомой девушкой из Малибу, но у нее месячные, и ему кажется, что это не самая лучшая мысль; я соглашаюсь. Дэниел спрашивает, не связаться ли ему с Ванден, и я поражен, как много сил требуется, чтобы заставить себя убеждать его таки связаться, он говорит, что не видит смысла, потом: «С Рождеством, чувак». И мы вешаем трубки.
Я сижу вместе с родителями и сестрами в главном зале «Чейзена», уже поздно, полдесятого или десять, канун Рождества. Вместо того чтобы есть, я смотрю на свою тарелку, вожу по ней вилкой взад-вперед, полностью зациклившись на прокладываемых в горошке бороздках. Отец удивляет – подливает мне шампанского. Сестры выглядят скучающими, загорелыми, говорят о подругах-анорексичках, какой-то модели Кельвина Кляйна и кажутся старше, чем я помню, даже еще старше, когда, держа бокалы за ножки, медленно пьют шампанское; они рассказывают мне анекдоты, которых я не понимаю, и говорят отцу, чего бы хотели на Рождество.
Раньше, вечером, мы заехали за отцом в его пентхаус в Сенчури-Сити. Оказалось, он уже открыл бутылку шампанского и выпил большую ее часть до нашего приезда. Пентхауз в Сенчури-Сити, куда отец перебрался после того, как они с матерью разъехались, довольно большой, с приятной отделкой, в нем вместительная джакузи рядом со спальней, всегда теплая и парящая. Родители, не много сказавшие друг другу после разъезда, который, по-моему, произошел около года назад, нервничали и раздражались из-за того, что праздники должны сводить их вместе; они сидят друг против друга в гостиной, обменявшись примерно четырьмя словами.
– Твоя машина? – спрашивает отец.
– Да, – говорит мать, глядя на маленькую рождественскую елку, которую нарядила его горничная.
– Прекрасно.
Отец допивает бокал шампанского, наливает себе еще. Мать просит передать ей хлеб. Отец вытирает салфеткой губы, откашливается, я напрягаюсь, зная, что он собирается спросить, чего каждый хочет на Рождество, хотя сестры ему уже сказали. Отец открывает рот. Я зажмуриваюсь, он спрашивает, будет ли кто-нибудь десерт. Всего-то. Подходит официант. Я говорю «нет». Я редко смотрю на родителей, все время провожу рукой по волосам, и мне очень не хватает кокаина, да чего угодно, чтобы пройти через это; окидываю взглядом ресторан, заполненный только наполовину, люди едва бормочут, но шепот как-то доносится, и я осознаю: все сводится к тому, что я – восемнадцатилетний мальчик с трясущимися руками, светлыми волосами, зачатками загара, полуудолбанный, который сидит в «Чейзене» на углу Доэни и Беверли и ждет, когда отец спросит его, чего он хочет на Рождество.
Никто особенно не разговаривает, против чего, кажется, возражений нет, по крайней мере у меня. Отец замечает, что один из его деловых партнеров недавно умер от рака поджелудочной железы, а мать говорит, что ее знакомой, напарнице по теннису, сделали мастэктомию. Отец заказывает еще одну бутылку – третью? четвертую? – и говорит о еще одной сделке. Старшая из сестер зевает, ковыряется в салате. Я думаю о Блер, одной в постели, гладящей этого глупого черного кота, об афише, гласящей «Исчезни здесь», о глазах Джулиана, о том, продается ли он, о том, что люди боятся слиться и как выглядит ночью бассейн, подсвеченная вода, мерцающая во дворе.
Входит Джаред, не с отцом Блер, а с известной моделью, которая не снимает меховую шубу, а Джаред не снимает темные очки. Еще один человек, знакомый отца из «Уорнер бразерс», подходит к нашему столику и желает нам веселого Рождества. Я не слушаю. Вместо этого смотрю на мать, уставившуюся в свой стакан, одна из сестер рассказывает ей анекдот, она не понимает, заказывает себе выпить. Я думаю, знает ли отец Блер, что Джаред сегодня вечером в «Чейзене» с известной моделью. Я надеюсь, что мне никогда не придется испытать этого снова.
Мы покидаем «Чейзен», улицы пустынны, воздух по-прежнему сух и горяч, все так же дует ветер. На Литл-Санта-Моника лежит перевернутая машина с разбитыми окнами, и, когда мы проезжаем мимо, сестры, вытянув шеи, просят мать, сидящую за рулем, притормозить, но она не делает этого, и сестры недовольны. Подъезжаем к «Джимми», мать останавливает «мерседес», мы выходим, служащий паркует его, мы садимся на кушетку возле небольшого столика в полутьме бара. У «Джимми» пустовато: за исключением редких пар и семьи, сидящей напротив, в баре никого нет. Музыкальный автомат негромко играет «September Song»[24], и отец ворчит – почему, мол, не рождественские гимны. Сестры уходят в уборную и, вернувшись, говорят, что в одной из кабинок видели ящерицу, а мать отвечает, что не поняла.
Я начинаю флиртовать со старшей девушкой из семьи напротив, размышляя, похожа ли наша семья на ее. Девушка очень похожа на ту, с которой я недолго встречался в Нью-Гэмпшире. У нее короткие светлые волосы, голубые глаза, она загорелая; заметив, что я наблюдаю за ней, смотрит в сторону, улыбаясь. Мой отец требует телефон – телефон с длинной выдвижной антенной принесен нам на кушетку – и звонит в Палм-Спрингс своему отцу, мы все желаем ему хорошего Рождества, а я чувствую себя дураком, произнося: «Хорошего тебе Рождества, дедушка», – перед этой девушкой.
По дороге домой, после того, как мы забросили отца в его пентхаус в Сенчури-Сити, я, прижавшись лицом к окну, смотрю на огни Долины, поднимающиеся по холму, пока мы едем по Малхолланд. Одна из сестер, надев меховую шубку матери, заснула. Открываются ворота, машина въезжает. Мать нажимает на кнопку, закрывающую ворота, я пытаюсь пожелать ей хорошего Рождества, но слова не выходят, и я оставляю ее сидящей в машине.
Рождество в Палм-Спрингс. Оно всегда было жарким. Даже если шел дождь, все равно было жарко. Но одно Рождество, последнее Рождество, после того как все было кончено, после того как бросили старый дом, было жарче, чем те, что остались в памяти людей. Никто не хотел верить, что может наступить такая жара; это было просто невозможно. Но электронное табло на «Секьюрити-нешнл-банке» в Ранчо-Мираж показывало 111, 112, 115[25], я просто смотрел на цифры, отказываясь верить, что возможна такая адская жара. Но потом я глядел на пустыню, горячий ветер стегал лицо, солнце светило так ярко, что даже темные очки не могли умерить сияния, я щурился, чтобы увидеть, как корчатся, извиваются, буквально плавятся на жаре металлические решетки на переходах, и знал, что надо верить.
Ночи в Рождество были не лучше. В семь часов было еще светло, небо оставалось оранжевым до восьми, горячий ветер проносился по каньонам, фильтруясь над пустыней. Когда темнело по-настоящему, ночи становились жаркими и черными, а иногда по небу тянулись безумные белые облака, исчезая перед рассветом. И было тихо. Было странно ехать при 110 градусах в первом или втором часу ночи. Машин не было, и если я останавливался на обочине, выключал радио и открывал окна, то не слышал ничего. Только собственное дыхание, порывистое, сухое, неровное. Остановки длились недолго, потому что, поймав отражение своих глаз в зеркале заднего вида – запавших, покрасневших, испуганных, – я в самом деле пугался и быстро ехал домой.
На воздух я выходил только ранними вечерами. Это время я проводил возле бассейна, посасывая замороженные банановые леденцы, читая «Геральд икзэминер», во дворе была тень, бассейн полностью замирал, за исключением случайной ряби, вызванной большими желто-черными пчелами с огромными крыльями и черными стрекозами, падающими в бассейн, сведенными с ума сумасшедшей жарой.
Последнее Рождество в Палм-Спрингс я лежал в кровати, голый, но даже с включенным кондиционером, с вазочкой льда, часть которого лежала завернутая в полотенце рядом с кроватью, я не мог остыть. Картины поездок по городу, горячий ветер на плечах, раскаленный воздух, поднимающийся из пустыни, не давали заснуть, я заставлял себя встать среди ночи, спускался на улицу к освещенному бассейну выкурить косяк, но едва мог дышать. Я все равно курил – только бы уснуть. Оставаться снаружи дольше я не мог. Странные огоньки и звуки у соседей; я возвращался наверх в свою комнату, запирал дверь и засыпал.
Проснувшись днем, я схожу вниз, дедушка говорит, что слышал странные вещи ночью, а когда я спрашиваю, что за странные вещи, он говорит, что сам не понимает, пожимает плечами, наконец говорит, что, должно быть, просто почудилось, ничего не было. Всю ночь лает собака, когда же я просыпаюсь и велю ей замолчать, она – с выпученными глазами, трясущаяся, задыхающаяся – выглядит обезумевшей, но я так и не выхожу посмотреть, почему она лаяла, опять запираюсь в комнате и кладу на глаза холодное мокрое полотенце. На следующий день возле бассейна – пустая пачка из-под сигарет. «Лаки страйк». У нас никто не курит сигарет. На следующий день отец ставит новые замки на все двери и ворота, а мать и сестры, пока я сплю, убирают рождественскую елку.
Несколькими часами позже звонит Блер. Она говорит, что в новом номере «Пипл» фотография ее с отцом на премьере. Еще она говорит, что пьяна, одна дома, а родители где-то на той же улице, у кого-то в просмотровой, глядят черновой монтаж нового отцовского фильма. Она также говорит, что голая, в постели, и ей не хватает меня. Слушая, начинаю нервно ходить по комнате. Смотрюсь в зеркало на внутренней стороне дверцы платяного шкафа. Взгляд падает на коробку из-под ботинок в углу шкафа, и под разговор я ее просматриваю. В коробке фотографии: мы с Блер на школьном балу; один из нас в Диснейленде «Ночью выпускников»; вдвоем на пляже в Монтерее и парочка кадров с вечера в Палм-Спрингс; фотография Блер в Уэствуде, которую я сделал в тот день, когда у нас рано кончились уроки, с инициалами Блер на обороте карточки. Еще я нахожу свою фотографию: в джинсах, без рубашки и ботинок, я лежу на полу в темных очках, волосы мокрые; стараюсь вспомнить, кто ее сделал, но не могу. Разглаживаю ее, пытаясь взглянуть на себя. Думаю о ней еще немного, потом откладываю. В коробке есть и другие фото, но я не могу смотреть на них – старые фото, мои и Блер, я убираю коробку обратно в шкаф.
Закуриваю сигарету, включаю MTV, выключаю звук. Проходит час, Блер продолжает разговаривать, говорит, что я ей все еще нравлюсь, нам снова надо быть вместе, то, что мы не видели друг друга четыре месяца, не причина расходиться. Я говорю, мы были вместе, имея в виду последнюю встречу. Она говорит: «Ты знаешь, о чем я». Сидение в комнате, разговор начинают меня ужасать. Я смотрю на часы. Почти три. Я говорю, что не помню, какими были наши отношения, пытаюсь перевести разговор на другие темы: кино, концерты, ее дела. Когда разговор заканчивается, уже почти рассветает. День Рождества.
Рождественское утро, я крепко укокошенный, одна из сестер подарила мне дорогой, в кожаном переплете, дневник, с большими белыми страницами и числами вверху, элегантно оттиснутыми золотом и серебром. Я благодарю и целую ее, она улыбается, наливает себе еще шампанского. Как-то летом я пытался вести дневник, но у меня не вышло. Я путался, записывал что-то просто так, лишь бы записывать, потом понял, что для дневника этого мало. Я знаю, что не использую и этот, вероятно, возьму его в Нью-Гэмпшир, где он три или четыре месяца пролежит на моем столе, невостребованный, чистый. Мать наблюдает за нами, сидя на краю кушетки в гостиной, потягивая шампанское. Сестры разворачивают подарки равнодушно, с безразличием. Отец выглядит подтянутым, строгим, выписывает чеки сестрам и мне. Я не понимаю, почему он не мог выписать их раньше, но забываю об этом, глядя в окно; горячий ветер проносится по двору. Вода в бассейне рябит.
Солнечная теплая пятница после Рождества, я решаю, что мне надо поработать над загаром, и с компанией ребят – Блер, Алана, Ким, Рип, Гриффин – еду на пляж. Подъехав ко входу раньше остальных, я сижу на скамейке, пока служитель паркует мою машину, и жду, глядя на песочное пространство, встречающееся с водой там, где кончается земля. Исчезни здесь. Я смотрю на океан до тех пор, пока в своем «порше» не подъезжает Гриффин. Гриффин знаком со служителем, они разговаривают пару минут. Скоро в новеньком «мерседесе» подъезжает Рип, он тоже, кажется, знает служителя, а когда я представляю Рипа Гриффину, они смеются, говоря, что знакомы, я думаю, спали ли они, мне становится так дурно, что я вынужден сесть на скамейку. Алана, Ким и Блер подъезжают в чьем-то «кадиллаке».
– Мы только что завтракали в загородном ресторанчике, – говорит Блер, приглушая радио. – Ким сбилась с дороги.
– Я не сбилась, – говорит Ким.
– Она не верила, что я помню, где мы были, пришлось остановиться на бензоколонке, чтобы спросить дорогу, и Ким взяла у работающего там парня телефон.
– Он был классный, – восклицает Ким.
– Ну и что? Он качает бензин! – вопит Блер, выходя из машины; она великолепно смотрится в закрытом купальнике. – Вы крепко сидите? Его фамилия Лось.
– Мне все равно, как его фамилия. Он абсолютно классный, – повторяет Ким.
Гриффин протащил на пляж ром и кока-колу, мы допиваем, что осталось. Рип практически стянул плавки, открыв линию загара. Я слишком мало намазал кремом для загара грудь и ноги. Алана привезла портативный магнитофон и раз за разом проигрывает одну и ту же песню INXS; беседа о новом альбоме Psychedelic Furs; Блер каждому рассказывает, что Мюриэль только что вышла из «Седарз-Синай»; Алана вскользь упоминает, что звонила Джулиану – спрашивала, не хочет ли он пойти, но никого не было дома. Постепенно все замолкают, сосредоточиваясь на солнце. Начинается какая-то песня Blondie, Блер и Ким просят Алану включить погромче. Мы с Гриффином идем в раздевалку. Дебора Харри спрашивает: «Where is my wave?»[26]
– В чем дело? – спрашивает Гриффин, разглядывая себя в зеркале над раковиной мужского туалета.
– У меня напряг, – говорю я, обливая водой лицо.
– Все будет нормально, – говорит Гриффин. На пляже, под солнцем, глядя на Тихий океан, кажется, можно действительно поверить Гриффину. Я обгораю, заезжаю в «Гельсон» за сигаретами и бутылкой «Перье». Продавец говорит о статистике убийств и, взглянув на меня, почему-то спрашивает, как я себя чувствую. Не ответив, я быстро выхожу из магазинчика. Вернувшись к машине, нахожу на переднем сиденье ящерицу. Приехав домой, принимаю душ, включаю музыку, а потом не могу заснуть; загар неприятен, от MTV болит голова, и я принимаю несколько таблеток нембутала, которые Гриффин отсыпал мне на стоянке у пляжа.
На следующее утро я просыпаюсь поздно от рева Duran Duran из комнаты матери. Дверь открыта, на большой кровати валяются в купальниках сестры, пролистывая старые номера «GQ», смотрят без звука порнофильм на видео. Я сажусь на кровать тоже в одних плавках, они говорят, что мать ушла на ланч, горничная в магазин, я смотрю фильм минут десять, думая, чей он – матери? сестер? Рождественский подарок друга? Человека с «феррари»? Мой? Одна из сестер говорит, что ненавидит, когда показывают, как парень кончает, и я, спустившись к бассейну, начинаю плавать туда и обратно.
Когда мне было пятнадцать, я, только научившись водить машину в Палм-Спрингс, брал отцовский автомобиль, пока родители и сестры спали, и глубокой ночью, опустив верх, катался по пустыне, слушая на полную громкость Fleetwood Mac или Eagles; в тишине, пригибая пальмы, дул горячий ветер. Однажды ночью мы с сестрами вместе взяли машину, ночь была безлунной, ветер сильным, я только что сбежал с вечерины, которая выдалась довольно унылой. «Макдональдс», куда мы собирались заехать, был закрыт из-за ветра, оборвавшего электропровода, я очень устал, сестры ругались, и уже по дороге домой в миле впереди я увидел то, что принял сначала за фейерверк. Подъехав ближе, я понял, что это не фейерверк, а «тойота», припаркованная под изрядным углом к обочине, капот открыт, из двигателя бьет пламя. Ветровое стекло разбито, на бордюре, плача, сидела мексиканская женщина. Позади нее, глядя на вздымающееся пламя, стоят двое или трое детей, тоже мексиканцев, и я удивился, почему не остановились помочь другие машины. Сестры перестали ругаться, велели мне остановить машину, чтобы посмотреть. У меня был порыв остановиться, но я этого не сделал. Я притормозил, а потом резко прибавил, вогнав обратно кассету, которую, заметив огонь, вытащили сестры, включил ее на полную громкость и гнал не останавливаясь на красный, до самого дома.
Я не знаю, почему огонь так подействовал – у меня было видение: ребенок, еще живой, обгорающий в пламени. Может быть, он вылетел через ветровое стекло и упал на двигатель; я спросил сестер, не видели ли они на двигателе горящего, тающего ребенка? Они ответили: «Нет. А ты?» «Не-а...» – на следующий день я просмотрел газеты, убедиться, что ничего не было. Позже вечером я сидел возле бассейна, думая об этом, пока не заснул, но не раньше, чем бассейн почернел, – из-за ветра отключилось электричество.
И я помню, что в это время начал собирать вырезки из газет: о двенадцатилетнем мальчишке в Чино, случайно застрелившем брата; о человеке в Индио, пригвоздившем своего ребенка к стене или двери, я не помню, а затем убившем его выстрелом в лицо; о пожаре в доме для престарелых, когда сгорел двадцать один человек; о домохозяйке, которая везла домой детей из школы и, слетев с пятиметровой набережной, погибла на месте с тремя детьми; о человеке, хладнокровно и намеренно переехавшем свою жену где-то возле Рено, так что ее парализовало ниже шеи. Я тогда собрал много вырезок, но, думаю, можно было собрать еще больше.
Субботний вечер, и такими субботними вечерами, когда пойти некуда, концертов в городе нет, а все фильмы просмотрены, большинство людей сидят по домам, приглашают друзей зайти и говорят по телефону. Иной раз кто-нибудь заезжает, поговорит, выпьет что-нибудь, затем вновь садится в машину и едет еще к кому-нибудь. Иногда субботними вечерами три-четыре человека ездят от дома к дому. А кто-то катается в субботу с десяти вечера почти до утра. Заезжает Трент, рассказывает, как «парочка еврейских принцесс-истеричек» якобы видели в Бель-Эр каких-то монстров; идет разговор об оборотнях. Кто-то из принцессиных подружек будто бы исчез. Вчера вечером в Бель-Эр шел розыск, ничего не нашли, за исключением – здесь Трент ухмыляется – трупа изуродованной собаки. Еврейские принцессы, которые, по словам Трента, «вообще без башки», поехали ночевать к подруге в Энчино. Трент говорит, что у еврейских принцесс, видимо перепивших диет-колы, была своего рода аллергическая реакция. Может быть, соглашаюсь я; но история меня тревожит. После ухода Трента я пытаюсь позвонить Джулиану, но никто не отвечает, я пытаюсь понять, где бы он мог быть. Вешаю трубку, уверенный, что слышу, как кричат в соседнем доме, ниже по каньону, закрываю окно. Еще слышен собачий лай, «KROQ» играет старую песню Doors, на тринадцатом канале «Война миров»[27], я переключаю на какую-то религиозную программу, где проповедник вопит: «Дайте Господу вас использовать. Господь хочет вас использовать. Расслабьтесь и позвольте Ему вас использовать, вас использовать. Расслабьтесь, – продолжает он свое песнопение. – Использовать вас, использовать». Я пью джин с подтаявшими кубиками льда и, кажется, слышу, как кто-то ломится в дом. Дэниел по телефону говорит, что это, вероятно, мои сестры, пытающиеся достать что-нибудь выпить; из теленовостей я узнаю, что вчера ночью на холмах четверо были забиты насмерть, и большую часть ночи не сплю, глядя в окно на задний двор и ожидая оборотней.
В новом доме Ким, на холме, возвышающемся над Сансетом, ворота открыты, но кажется – машин немного. Вслед за Блер я подхожу к двери, звоню, проходит много времени, прежде чем кто-то отзывается. Наконец Ким открывает дверь. Она одета в обтягивающие потертые джинсы, высокие кожаные ботинки, белую майку; курит косяк. Затянувшись, перед тем как обнять нас, говорит: «С Новым годом», ведет в холл с высоким потолком, говорит, что въехала лишь три дня назад, что «мать в Англии с Мило» и времени обставиться не было. Но на полах ковры, говорит она, и это хорошо, а я не спрашиваю почему. Она говорит, что дом довольно старый, человек, которому он принадлежал раньше, был наци. Во внутреннем дворике стоят огромные горшки с маленькими деревьями и нарисованными на них свастиками.
– Их называют наци-горшками, – поясняет Ким.
Мы идем за ней вниз. Там всего человек двенадцать-тринадцать. Ким говорит, что сегодня вечером должны играть Fear. Она представляет Блер и меня Спиту, другу барабанщика. У Спита очень бледная кожа, бледнее, чем у Мюриэль, короткие жирные волосы, серьги в ушах и темные крути под глазами. Спит в бешенстве; поздоровавшись, он требует у Ким, пусть что-нибудь сделает с Мюриэль.
– Почему? – спрашивает Ким, затягиваясь.
– Эта сука сказала, что я похож на мертвеца, – жалуется, выкатив глаза, Спит.
– О, Спит, – говорит Ким.
– Она говорит, от меня несет мертвечиной.
– Ну ладно, Спит, кончай, – просит Ким.
– Ты знаешь, я больше не держу дохлятины у себя в комнате. – Он смотрит на Мюриэль со стаканом пунша, смеющуюся в конце длинного бара.
– Ой, она замечательная, Спит, – говорит Ким. – Просто сегодня приняла шестьдесят миллиграммов литиума. Она устала. – Ким поворачивается ко мне и Блер. – Ее мать только-только купила ей за пятьдесят пять тысяч «порше». – Опять смотрит на Спита. – Можешь поверить?