К визиту Сильвии и принца в пасторате отнеслись по-разному. От всего сердца был рад ему лишь пастор Эриксен; он предполагал, что на этот визит было получено разрешение министра, и потому видел в нем окончание семейной распри. Одного только он не понимал: почему его будущий зять отнесся так холодно к предупредительности родственников и избегает всяких разговоров об этом. Зато он отвел душу перед Куртом, который волей-неволей должен был слушать, хотя его голова была занята совсем другим.
Из окна рабочего кабинета пастора был виден садик, в котором Инга и Филипп продолжали выяснять свои отношения. Очевидно, это им не удавалось, потому что через некоторое время они позвали Христиана Кунца: Курт был так занят своими наблюдениями, что иногда совершенно не слушал пастора и отвечал невпопад. Он испытывал величайшее желание выскочить в сад и положить конец этому разговору, но пастор все не отпускал его.
Между тем жених и невеста были в гостиной. Бернгард стоял у окна, скрестив руки, Гульдур же прибирала в комнате; потом она подошла к жениху и сказала вполголоса:
– Ты не в духе? Ты, кажется, не рад их приезду?
– А ты рада ему? – спросил он, не изменяя позы.
– Твоя кузина была очень мила со мной, и мне, конечно, следовало бы быть ласковее, но мы не можем говорить без переводчика, оттого я и была так молчалива.
Бернгард обернулся и обнял невесту за плечи.
– Ты вела себя именно так, как следует, моя умная, гордая Гильдур! Ты не ударила перед ними в грязь лицом… благодарю тебя!
Это была похвала, но в тоне Гоэнфельса слышались волнение и гнев. Вдруг он бурно привлек к себе невесту, и несколько горячих поцелуев обожгли ее губы. Она с изумлением, почти растерянная, вырвалась из его объятий и воскликнула:
– Бернгард, что с тобой?
– Что со мной? Разве я не могу поцеловать свою невесту?
– Ты никогда не целовал меня так.
Действительно, холодный, мимолетный поцелуй, который она получала от жениха встрече и расставании, был вовсе не похож на эту почти дикую ласку.
Гоэнфельс возразил деланно шутливым тоном:
– Ты должна принимать меня таким, какой я есть. Я не гожусь в галантные кавалеры, как дамский угодник принц Зассенбург, который всегда весь к услугам своей дамы.
– Своей дамы? В самом деле, он так сопровождает Сильвию, точно имеет на это право. Они обручены?
– Пока еще нет, но что это будет, кажется, нельзя сомневаться. Однако довольно о них. У меня есть к тебе просьба, Гильдур, большая просьба… Ты выполнишь ее?
– С удовольствием, если смогу.
– Разумеется, сможешь. Наша свадьба назначена на конец октября, но зачем, в сущности, мы будем так долго ждать? Что мешает нам обвенчаться через месяц? Скоро я отправлюсь с Куртом в давно задуманную поездку на север; тем временем в Эдсвикене все будет подготовлено, и как только я вернусь, мы отпразднуем свадьбу… Ты согласна, не правда ли?
Он говорил торопливо, стремительно, слова буквально слетали с его губ.
Гильдур была так удивлена, что в первую минуту не знала, что ответить.
– Но почему? – спросила она, наконец. – По какой причине?
– Потому что… потому что в таком случае Курт мог бы быть на нашей свадьбе. Он самый дорогой мой друг, и мне не хотелось бы, чтобы он отсутствовал в такой день.
– Отпуск Курта Фернштейна кончается через месяц, а вы предполагаете путешествовать именно столько времени.
– Так мы вернемся раньше. Скажи только «да», а все остальное, все уладится.
Но Гильдур покачала головой и сказала спокойно и решительно:
– Нет, Бернгард, нельзя.
– Почему? Неужели для тебя так важно все это шитье да вышиванье для приданого? Что не будет готово, то можно сделать потом, когда ты станешь моей женой; времени у тебя будет достаточно, а устройство Эдсвикена я беру на себя. Все вещи давно уже заказаны, и надо только написать в Дронтгейм, чтобы их выслали раньше. Не оставляй меня одного в долгие, темные, осенние месяцы, а не вынесу их! Ты ведь уже принадлежишь мне; я хочу, ты чтобы была полностью моей.
В настойчивости Бернгарда чувствовалось скорее лихорадочное нетерпение, чем любовь; может быть, другую невесту это расположило бы к уступчивости, но Гильдур осталась при своем мнении.
– Нельзя, – твердо повторила она. – Мы еще при обручении назначили день свадьбы; это день рождения отца, и он хочет отпраздновать его нашим венчанием. Весь Рансдаль знает это и что скажут, если мы так вдруг изменим свое решение без всякой уважительной причины и обвенчаемся буквально впопыхах?
– Что мне за дело до болтовни рансдальских мужиков? – воскликнул Бернгард. – Пусть себе говорят, что им угодно! По крайней мере, у них будет занятие в их медвежьем углу. Мне-то что до этого?
Он сам не подозревал, как много выдавали эти грубые слов; они ясно дали понять, какую цену имело в его глазах все, что его окружало. Гильдур побледнела, но возразила внешне спокойно:
– Однако до этого есть дело мне и моему отцу. Он пастор, ему, так же как и мне не может быть безразлично, если люди станут шептаться и делать разные предположения. Я уроженка Рансдаля…
– Ну, конечно, я все это знаю, – нетерпеливо перебил Бернгард. – Это отговорки, Гильдур, а мне нужен ответ. Если у меня появилось такое желание – назови его капризом, упрямством, чем хочешь, но если я прошу тебя стать моей женой через месяц, если я требую этого…
– То я спрашиваю тебя – почему?
Это был простой, естественный вопрос, но Бернгард не мог на него ответить, и его долго сдерживаемое раздражение прорвалось, наконец, наружу. Он выкрикнул повелительно:
– Потому что я этого хочу! Слышишь, Гильдур? Я хочу!
Она посмотрела на него своими серьезными голубыми глазами, в которых выражался немой тяжелый упрек, потом откинула голову назад, и с ее губ слетело холодное и твердое:
– А я не хочу! Вот тебе ответ.
Бернгард невольно отступил на шаг назад. Неужели это его спокойная, нетребовательная невеста, всецело поглощенная своими домашними обязанностями, всегда соглашавшаяся с ним, когда он чего-нибудь желал или требовал? Даже тогда, когда он так настойчиво потребовал, чтобы она не занималась домашними делами в присутствии Курта, она молча покорилась. Он нашел, что это в порядке вещей; разумеется, Гильдур должна была занимать в его доме первое место, но после него; ей предоставлялись все права хозяйки, но во всем остальном она должна была подчиняться тому, что находил нужным ее муж. И вдруг теперь она так решительно проявляла свою волю! Что это значило?
– Тебя так пугают людские пересуды? – сказал он с презрительной усмешкой. – Я думал, что у тебя больше гордости. Я не признаю за этим народом права судить о моих поступках.
– Не говори так презрительно об этом народе! Ты вырос между «рансдальскими мужиками» и добровольно выбрал себе родиной их «медвежий угол».
– Но я никогда не общался с ними на равных. Я знал Гаральда, но он будет капитаном, как и его отец, и так же мало принадлежит к числу остальных рансдальцев, как и я.
– Однако он хочет принадлежать к ним и гордится этим. Именно Гаральд упрекает тебя в том, что у тебя еще слишком глубоко в крови сидит дух барства, что ты не можешь отделаться от прошлого, от которого отрекся твой отец. Боюсь, что он был прав, предостерегая меня.
– Так Гаральд предостерегал тебя? И притом против меня? И ты, моя невеста, приняла к сведению его предостережения?
Гильдур молчала. Она не могла сказать жениху, что послужило поводом для того разговора и предостережения. Он не должен был даже подозревать о признании Торвика, иначе обоих ждали неприятности. Уже один этот упрек оскорбил Бернгарда, потому что он гневно топнул ногой, после чего продолжал:
– Старая песня Гаральда! Прежде он вечно пел ее мне, а теперь хочет настроить тебя, чтобы и ты жалила меня тем же. Но заметь себе, Гильдур, я этого больше не стану выносить. Я вернулся в Рансдаль и остаюсь здесь; я устроил себе дом у вас, выбрал жену у вас, я думаю, этого с вас довольно. В каких отношениях я с моими родными и своим старым отечеством – это касается только меня, и я никому не намерен давать отчет.
– Никому? Даже твоей будущей жене? – спросила Гильдур, твердо глядя на него.
– Нет! Значит, ты не согласна венчаться раньше?
– Нет! – произнесла она сухо и резко.
Несколько секунд они стояли, глядя друг другу в глаза; потом Бернгард холодно проговорил:
– В таком случае пусть все остается по-старому. Извини, что я побеспокоил тебя своей просьбой.
Он опять отошел к окну, как бы показывая, что разговор окончен. Но он не был окончен для этого человека, так мрачно смотревшего на залитый солнцем ландшафт. Он хотел укрыться под защиту этого брака, укрыться от чего-то, в чем не желал признаваться даже самому себе, и что все более и более овладевало его существом. Он боялся того времени, когда Курта больше не будет с ним, боялся остаться один со своими мыслями и мечтами, которые и теперь уже мучили его. Все это должно пройти, как только Гильдур войдет в его дом и будет возле него, – это непременно должно пройти! Тогда между ним и всеми безумными, бессмысленными мечтаниями встанет долг, близость жены будет ежечасно напоминать ему, что он дал ей слово, поручился своей честью. Таких уз не разрывают.
Гильдур не ответила ни полслова и собиралась молча выйти на комнаты, но, взглянув на жениха, заметила, что его лицо подергивается от сдерживаемой муки, и вдруг поняла, что его так повелительно выраженное требование было вызвано не капризом или упрямством, что за ним крылось нечто совсем другое, что-то тяжелое.
Этого было достаточно, чтобы обезоружить ее; она подошла к жениху и, положив руку на рукав его сюртука, позвала:
– Бернгард!
Он оглянулся, встретился с ее глазами, робко искавшими его взгляда, и вдруг притянул девушку к себе так же дико и порывисто, как перед этим.
– Прости, Гильдур! Ты права, совершенно права! Я признаюсь в этом, но ты не знаешь, каково у меня на душе.
Гильдур не вырвалась, но ничего и не спросила; она опустила голову на его плечо и тихо сказала:
– Ах, как я хотела бы, чтобы твои родные не приезжали!
Он еще крепче прижал ее и угрюмо произнес:
– И я хотел бы!
Вошедший в эту минуту пастор улыбнулся, увидев, что Бернгард быстро выпустил невесту из объятий. Он не заметил их настроения и безмятежно осведомился, скоро ли обед и будет ли обещанное ему любимое блюдо. Гильдур пошла на кухню, но на душе у нее было тяжело, хотя она и занималась обычными делами.
И надо же было этим чужим людям явиться сюда! Вместе с ними для Бернгарда вернулось оставленное им в Германии прошлое со всеми воспоминаниями. Гаральд был прав: это прошлое все еще держало его в своей власти. Прошлое! Гильдур и в голову не приходило, что не прошлое, а настоящее грозило ее счастью.
Отделавшись, наконец, от пастора, Курт стремительно направился в сад. Его давно занимала одна мысль, а сегодня он окончательно понял, что именно Инга Лундгрен необыкновенно подходит для роли будущей адмиральши Фернштейн. Она была сегодня так очаровательна в этом розовом платье! И как восхитительно выходило у нее, когда она вдруг перескакивала с одного языка на другой, как игриво, непринужденно шутила она с Сильвией и принцем! Она во всех отношениях годилась для упомянутого высокого положения, которое, правда, отделялось от настоящего еще многими инстанциями. Несмотря на это, лейтенант считал более практичным заручиться адмиральшей немедленно. Сейчас он, правда, находился в страшнейшей немилости, но вытекающая отсюда необходимость просить прощения и следующее затем примирение могли послужить чрезвычайно удобным случаем для объяснения… Итак, вперед!
Однако, прежде всего нужно было сплавить Филиппа Редера, совершенно здесь лишнего, а это было нелегким делом, потому что Филипп отличался завидным постоянством: если ему где-нибудь нравилось, то он там и оставался, и его не так-то легко было выжить, а в пасторате ему, к сожалению, даже слишком нравилось.
«Я спроважу его, во что бы то ни стало, хотя бы мне пришлось собственноручно вытолкать его», – решил Курт и с этими «дружескими намерениями» вышел в коридор.
Тут он столкнулся с Христианом Кунцем, который был в прекраснейшем настроении, потому что земляк имел обыкновение оплачивать его услужливость звонкой монетой. Но лейтенант, очевидно, в сквернейшем настроении, потому что без всяких предисловий накинулся на ничего не подозревавшего юношу:
– Хорошую ты мне заварил кашу! Небось, надеешься крепко засесть здесь и стать присяжным переводчиком у тех господ? Черт бы тебя побрал с твоим норвежским языком!
– Я только переводил то, что говорили господин Редер и фрейлейн, – оправдывался обиженный Христиан. – Ведь без меня они не могут столковаться.
– Ну, и что же они говорили? Я хочу сказать, что они говорили первый раз, когда ты показал свое блестящее знание языков? – спросил Курт, желая выяснить хоть это.
На физиономии матроса выразилось смущение.
– Собственно говоря, я не совсем понял и мне кажется, что господин Редер тоже не понял. Это было что-то пресмешное, но фрейлейн очень сердилась. Она сказала: «Это подлость!»
Слушателя бросило в жар при этом сообщении, но он продолжал экзаменовать:
– А о чем они говорили сегодня?
– Сегодня… – Христиан запнулся. Должно быть, в сегодняшних переговорах было что-то особенное, потому что он замялся и предпочел уклониться от прямого ответа. Наконец он произнес: – Господин Редер хочет учиться по-норвежски у фрейлейн. Но ведь он никогда не научится, так как не запоминает слов.
– Вот как! Так я его научу… основательно научу! – выкрикнул разъяренный Курт и ринулся в сад.
Здесь он сразу же столкнулся с Филиппом, который был в высшей степени довольный сегодняшним утром. Во-первых, он был представлен самому настоящему принцу и дочери знаменитого министра, а во-вторых, он считал последний разговор с Ингой весьма многообещающим. Его лицо сияло от удовольствия. К сожалению, его не пригласили на этот раз к обеду, а так как час обеда приближался, то ему не оставалось ничего больше, как отправиться домой.
– Где ты пропадал, Курт? – спросил он со злорадной миной. – Я был в саду с фрейлейн Лундгрен. Мы чудесно провели время.
– А я вел степенные беседы с пастором, – ответил Курт. – Ты уходишь?
– О, я опять приду после обеда, – поспешил успокоить его Редер. Теперь я буду учиться норвежскому языку у фрейлейн Инги, и мы хотим начать сегодня же.
– Зачем, когда у тебя есть Христиан? В случае необходимости он сумеет объясниться за тебя и в любви, если ты дашь ему надлежащие инструкции, а сам тем временем упадешь на колени и пустишь в ход принятые в таких случаях взгляды и вздохи. Разделение труда! Это будет так современно!
– Я совершенно равнодушно воспринимаю твои колкости, – величественно заявил Филипп. – Ты завидуешь моему успеху у известной нам особы, я давно это вижу. Действительно, она никогда не отдавала тебе предпочтения, а теперь ты окончательно проиграл в ее глазах. Прощай, милый Курт! Отучайся от зависти! Кто знает, что может еще случиться здесь, в Рансдале, в течение ближайших недель!
Он ушел, высоко подняв голову и милостиво кивнув бывшему школьному товарищу. Последний посмотрел ему вслед и проговорил только два слова:
– Этакий баран!
Затем он тоже пошел навстречу суду и расправе. Ему и в голову не приходило серьезно принимать кокетливую игру Инги; она просто хотела наказать его, да он и заслужил наказание; но сносить эту игру дольше он не мог.
Садик пастората был маленький и скромный, но теперь, в середине лета, все на этом клочке земли цвело и благоухало. Пастор был большим любителем цветов и тратил много труда и времени на уход за ними. Курт направился к беседке в конце садика, где виднелось светло-розовое платье. Там сидела Инга; на столе перед ней лежали только что сорванные цветы, и она составляла букет. Она не обратила ни малейшего внимания на пришедшего, но Курт решил на этот раз заставить ее увидеть себя.
– Можно войти? – спросил он. – Или я вам помешаю?
– Да, – последовал короткий ответ.
– Я все-таки попрошу выслушать меня. Неужели вы не позволите обвиняемому даже попытки оправдания?
– Я вас не обвиняла и не желаю слушать ваши оправдания.
Дерзкая самоуверенность Курта начала несколько колебаться; однако он все-таки вошел.
– Я знаю, за что вы сердитесь, и безоговорочно признаю себя виновным. Я пришел как кающийся грешник, молящий о помиловании; неужели мне будет в нем отказано?
Ответа не последовало, но видно было, что девушка сильно взволнована; руки, с нервной торопливостью перебиравшие цветы, дрожали.
– Инга!
– Меня зовут фрейлейн Лундгрен! Прошу вас, господин лейтенант, оставьте меня одну.
– Когда вы меня помилуете, не раньше.
– В таком случае, я уйду! – и Инга, собрав цветы, готова была действительно уйти, но Курт загородил выход.
– Вы обращаетесь со мной, как с преступником! Что же такого плохого я сделал? Передал ваши слова в немножко свободном переводе, чтобы подшутить над Филиппом. Это скверная старая привычка, укоренившаяся еще с детства; в Ротенбахе я всегда водил его за нос, а он этого не замечал. Но моя шутка была направлена не против вас; вас не может оскорбить то, что…
Он вдруг остановился, потому что Инга впервые за время разговора посмотрела на него; но взгляд ее обычно шаловливых карих глаз был теперь горд и мрачен.
– Что вы уверяете своего друга от моего имени, будто… ну, да, будто я влюблена в него! – резким тоном докончила она. Будто я без всякого стыда навязываюсь ему! Странное у вас понятие о девичьей гордости, если вы не находите это оскорбительным!
Взгляд и тон Инги показывали, как серьезно она относилась к этому. Курт был ошеломлен и почти растерялся. Он ожидал, что она разгневается, осыплет его упреками, а вместо этого она стояла перед ним с ледяной физиономией и говорила о вещах, которые и не приходили в его легкомысленную голову. Он возразил неуверенным тоном:
– Как вы можете так серьезно принимать шутку? Уверяю вас, у меня не было дурного намерения. Вы видите, я пришел с повинной. А что касается Филиппа, то, право же, не беда, если ему взбрела в голову какая-то глупость. Вы посмеетесь над ним и прогоните, он и узнает правду.
– Кто же говорит вам, что я прогоню его? Он ничуть не виноват. И он уже знает правду – я только что открыла ему глаза.
– Вы говорили с ним об этом? Надо полагать, через Христиана?
– Разумеется, через Христиана. Вы заставили меня посвятить третье лицо в такие вещи, о которых говорят обычно не иначе как с глазу на глаз. К счастью, этот честный, наивный юноша немного понимает из того, что переводит. Я объяснила господину Редеру, что то, что он принял за навязчивость с моей стороны, было лишь сочувствием ему и его горю, что я совершенно не допускала возможности какого-либо чувства с его стороны. В последнем я ошиблась. Относительно него вы вполне достигли своей цели, и он высказал мне это так трогательно, что у меня не хватило духу рассердиться. Дело может кончиться иначе, чем вы предполагали.
Эти слова могли иметь только одно значение; от страха у молодого человека кровь бросилась в голову.
– Не может быть, чтобы вы говорили серьезно! – проговорил он сдавленным голосом. – Браните меня, накажите, но не грозите мне такой местью.
– Я не понимаю вас! Какая месть? В какой степени это касается вас?
– Как это касается меня? – возмутился Курт. – Неужели вы не знаете? Я думал, что вы давно догадались! Я чувствую, что именно в настоящую минуту не имею права говорить, но если вы грозите мне такой возможностью, то я буду говорить, буду, несмотря на риск! Я полюбил вас, Инга, с той самой минуты, когда мы вместе плыли в лодке к берегам вашего отечества. Я точно предчувствовал тогда, что это мое счастье плывет со мной, а вскоре после этого я окончательно понял, в чем мое счастье. Это горячее, глубокое чувство все росло во мне и, вы можете мне верить, что это правда. Не заставляйте же меня так жестоко платить за эту глупую шалость; не стойте передо мной с таким отрешенным лицом! Я не узнаю моего прелестного, веселого эльфа и не решаюсь просить вашей руки, а мне так хотелось бы схватить эту ручку и удержать в своей на всю жизнь… Можно?
В этих словах слышалась глубокая искренность, но произнесены они были слишком поздно; девушка отшатнулась, ее карие глаза засверкали гневом.
– Вы очень добры, но я требую от своего будущего мужа большего уважения, чем вы проявили по отношению ко мне. Вы утверждаете, что любите меня, и в то же время заставляете меня разыгрывать такую унизительную роль перед вашим другом, роль девушки, которая стремится, во что бы то ни стало поймать в свои сети мужчину и женить его на себе… и все это только ради того, чтобы позабавиться над нами обоими! Поищите себе другую, которая простила бы вам нечто подобное и вместе с вами стала бы смеяться вашей шутке, я же никогда не прощу вам! И после такого оскорбления вы еще осмеливаетесь просить моей руки! Ну, так вот же вам ответ! Видите? Так я бросаю вам под ноги ваше предложение!
С этими словами она действительно бросила к его ногам незаконченный букет.
Курт побледнел; такой реакции он никак не ожидал. В нем проснулась его мужская гордость.
– Фрейлейн Лундгрен, – сказал он, с трудом сохраняя самообладание, – не было никакой надобности давать мне ответ в такой форме. Я извинился в мнимом оскорблении, а предложение сделал совершенно серьезно. Вы могли отвергнуть его, но такого обращения я не заслужил. Теперь мне, конечно, остается одно: в будущем держаться от вас подальше… Прощайте!
Он повернулся, чтобы уйти, но в дверях бросил назад еще один долгий, полный упрека взгляд.
Инга стояла, прижав руки к груди, точно подавляя в себе какое-то чувство. Она была бледна и едва не плакала; быть может, это были уже не слезы гнева. Курт видел это и еще с минуту медлил с уходом; он ждал слова или знака, малейшего намека, который позволил бы ему остаться, но ничего такого не последовало, и он, решительно подняв голову, вышел из беседки.
Как бодро, с какой уверенностью в победе, как самонадеянно шел молодой моряк навстречу «суду»! Он был твердо убежден, что стоит ему извиниться, и все будет улажено и забыто. Потом он хотел сделать предложение и заключить свою маленькую невесту в объятья… и вдруг!.. Все оказалось намного серьезнее! Он недооценил молодую норвежку; она шутила и позволяла шутить с собой, но играть с ней было нельзя! И именно теперь он почувствовал, как глубоко проникла в его сердце любовь к ней. Но что толку? Все было кончено! Не мог же он вторично позволить так оскорблять себя! Нет, никогда! Он в самом деле проиграл, как злорадно предсказывал ему Филипп. И если Инга говорит серьезно, грозя такой местью? От нее можно было ожидать этого; она ведь знала, какую глубокую рану нанесет ему этим. При этой мысли моряк вздрогнул от безграничной ярости и, входя в дом, пробормотал сквозь зубы:
– Пусть тогда Бог помилует этого Филиппа! Я сверну ему шею, прежде чем он успеет жениться!