– Да нет же, – проговорил Гуго, напрасно стараясь успокоить ее, – Рейнгольд заказал букет, это правда, но, без сомнения, он заказал его для вас.
– Для меня? – воскликнула Элла, и в ее голосе прозвучала трогательная скорбь. – Я ни разу не получила от него ни одного цветочка… И эти цветы наверно заказаны не для меня.
Гуго понял, что нельзя останавливаться на полпути, раз уж случай помог ему, – следовало повиноваться велению судьбы.
– Вы правы, Элла, – решительно произнес он, – было бы бесполезно и опасно обманывать вас долее. Рейнгольд не говорил мне, кому именно предназначается букет, но я знаю, что сегодня вечером он будет в руках синьоры Бьянконы.
Элла вздрогнула, и букет выпал из ее рук.
– Синьоры Бьянконы? – беззвучно переспросила она.
– Той певицы, что пела его песню в концерте, – выразительно продолжал капитан. – Ей же предназначено и его новое произведение. Он ежедневно посещает ее, она завладела всеми его чувствами и помыслами. Вижу по вашему лицу, что вы до сих пор ничего не знали об этом, но должны узнать, пока еще не поздно.
Молодая женщина не отвечала; ее лицо могло поспорить бледностью с белыми цветами, окаймлявшими букет. Молча нагнувшись, она подняла с пола цветы и положила их на стол. Ни одного звука не сорвалось с ее губ.
Гуго тщетно ждал ответа.
– Не думайте, пожалуйста, что мне доставляет удовольствие открыть вам жестокую истину, которую обыкновенно стараются скрыть от всякой жены, – продолжал он, подавляя собственное волнение. – Я, конечно, мог бы загладить неловкость слуги какой-нибудь выдумкой или сказать, что сам заказал несчастные цветы. Если же я беспощадно открываю вам всю правду, то только потому, что опасность велика, и вы одна можете предотвратить ее, а для этого вы должны знать. Синьора Бьянкона собирается возвратиться на родину, а Рейнгольд только что заявил мне, что он хочет продолжать в Италии свое музыкальное образование… Понимаете ли вы, что это значит?
Элла вздрогнула. На ее до сих пор точно застывшем лице промелькнуло выражение отчаянного, безумного страха.
– Нет, нет! – вне себя воскликнула она. – Этого не может быть! Он не имеет права сделать это! Ведь мы обвенчаны!
– Он не имеет права! – повторил Гуго. – Вы плохо знаете мужчин, Элла, а своего мужа меньше всех. Не слишком полагайтесь на права, данные вам церковью, эта власть также имеет границы, и я боюсь, что Рейнгольд собирается преступить их. Вы, конечно, и понятия не имеете о жгучей, фатальной страсти, которая всецело захватывает человека, овладевает им до такой степени, что он готов все забыть и всем пожертвовать. Синьора Бьянкона одна из тех демонических натур, которые внушают именно такую страсть; кроме того, она заключила союз со всем тем, чем живет Рейнгольд: с музыкой, искусством, идеалом. От этого не могут защитить ни церковь, ни брачное свидетельство, если женщина сама не сумеет постоять за себя… Вы – его жена, мать его ребенка. Может быть, он еще послушает вас, других он уже больше не слушает.
Прерывистое дыхание молодой женщины свидетельствовало, как сильно она страдала; слезы тихо покатились по ее щекам, когда она чуть слышно сказала:
– Я попытаюсь сделать это.
Гуго совсем близко подошел к ней.
– Я знаю, что заронил сегодня искру пожара, от которого могут погибнуть последние обломки мира, – серьезно сказал он. – Сотни женщин в подобном случае с отчаянием бросились бы за помощью к родителям, вместе с ними привлекли бы мужа к ответственности и этим порвали бы последнюю связь между всеми, а мужа потеряли бы навсегда и бесповоротно. Вы так не поступите, Элла, я знаю, и потому решился сделать то, на что не рискнул бы, будь на вашем месте другая женщина. Ваше дело, что вы скажете Рейнгольду и чем удержите его, только не отпускайте его от себя, не пускайте в Италию!
Он замолчал, как бы ожидая ответа, но ответа не было. Элла продолжала сидеть, закрыв лицо руками, и почти не шевельнулась, когда он стал прощаться. Капитан понял, что ей необходимо остаться одной, чтобы справиться с полученным ударом, и вышел из комнаты.
Вернувшись через полчаса в свою комнату, Рейнгольд нашел букет на своем письменном столе и подумал, что его положил туда Иона. В это время Элла сидела в детской у кроватки своего сына и ждала мужа, не для того, конечно, чтобы он попрощался с ней, – к таким нежностям она не привыкла в течение своей брачной жизни, а потому, что, как она знала, он никогда не выходил из дома, не поцеловав сына.
Элла слишком хорошо чувствовала, что сама она для мужа – ничто, что она имела для него значение исключительно как мать его ребенка. Она сознавала, что его любовь к сыну – единственная область, в которой для нее возможно сближение с мужем, и потому ждала его здесь для мучительного, бесконечно тяжелого разговора. Но на этот раз она прождала напрасно: Рейнгольд не пришел. В первый раз забыл он поцеловать на прощание своего ребенка, забыл последнюю и единственную связь, приковывавшую его к родине. Его душой всецело завладела одна мысль, в сердце был только один образ – образ Беатриче Бьянконы.
Оперный спектакль окончился. Из театра хлынула толпа и рассыпалась по всем направлениям. Со всех сторон подъезжали кареты и экипажи. Театр был сегодня переполнен. Итальянская оперная труппа давала свой прощальный спектакль, и город Г. приложил все усилия к тому, чтобы доказать певцам, и в особенности прекрасной примадонне, в каком восторге он от их искусства и как ему жаль расставаться с ними. Лестницы и коридоры театра были еще полны народа, в вестибюле негде было яблоку упасть, а давка у выхода становилась почти опасной.
– Тут прямо-таки невозможно пробраться, – сказал доктор Вельдинг, только что спустившийся с лестницы в сопровождении другого господина, – в этой толпе, право, рискуешь жизнью. Подождем лучше еще несколько минут, пока толпа не поредеет.
Спутник Вельдинга согласился с ним, и они отошли в сторону, в одну из глубоких и темных коридорных ниш, в которой уже нашла себе убежище какая-то дама. Просто, но хорошо одетая, она прикрывала лицо густой вуалью, как бы защищаясь от толпы. Очевидно, она была совершенно незнакома с расположением театральных помещений, так как с заметной робостью прижалась к стене, когда критик и его товарищ вошли в нишу. А они, не обратив на нее ни малейшего внимания, продолжали прерванный разговор.
– Я с самого начала предсказывал, что этот Альмбах далеко пойдет, – сказал Вельдинг. – Его второе произведение во всех отношениях превосходит первое, а ведь и то было довольно замечательно для начинающего. Мне кажется, что и на этот раз он должен быть доволен оказанным ему приемом, можно сказать, восторженным. Разумеется, не у всякого такое счастье – найти для своих творений Бьянкону и вдохновить ее так, чтобы она приложила еще и все свое старание. Ведь ей принадлежит идея в качестве вставной арии в последнем акте оперы спеть новое произведение Альмбаха, и к тому же именно сегодня, на прощальном спектакле, где, само собой разумеется, можно было предвидеть гром восторженных аплодисментов. Таким образом, она заранее обеспечила ему успех.
– Ну, кажется, и его нельзя упрекнуть в неблагодарности, – усмехнулся собеседник критика. – Всякое толкуют. Достоверно лишь то, что все поклонники Бьянконы возмущены этим узурпатором, который, едва успев появиться, уже готов к единовластию. Впрочем, кажется, тут дело серьезное, на высокоромантической подкладке, и я с нетерпением ожидаю, что будет после отъезда Бьянконы.
Критик спокойно стал застегивать пальто.
– Это нетрудно угадать, – заметил он, – дело кончится похищением.
– Вам кажется, что Альмбах похитит ее? – недоверчиво спросил его спутник.
– Он ее? В этом нет никакого смысла. Ведь Бьянкона свободно располагает собой, равно как и выбором своего местопребывания. Нет, напротив: она – его! Это скорее может случиться. Цепи ведь на нем.
– В самом деле, он женат, – подтвердил его собеседник. – Бедная жена! Вы знакомы с ней?
– Нет, – равнодушно ответил критик, – но, судя по описаниям Эрлау, я могу вам набросать ее приблизительный портрет. Ограниченна, пассивна, в высшей степени незначительна, совершенно поглощена кухней и хозяйством – словом, женщина, способная довести до отчаянного шага гениального сумасброда вроде Альмбаха; а поскольку соперницей является Бьянкона, то можно не сомневаться, что такой шаг не за горами. Да для Альмбаха, пожалуй, будет и счастьем, если его насильно вырвут из гнетущей, узкой среды и отпустят на свободный жизненный путь; конечно, семейный мир навек рухнет при этом. Впрочем, такова всегда участь брака, в котором жена не может или не хочет возвыситься до уровня мужа!
При последних словах Вельдинг с изумлением обернулся, потому что дама позади них вдруг сделала резкое движение. Но как раз в тот момент, когда критик взглянул на нее, распахнулась боковая дверь, и оттуда появился Рейнгольд Альмбах в сопровождении брата, капельмейстера и еще нескольких лиц.
Здесь Рейнгольд был совершенно иным, чем у себя дома, в кругу родных. Мрачное выражение, не сходившее с его лица, замкнутость, которая так часто делала его как бы неприступным, исчезли, словно по мановению волшебной палочки, он весь сиял от возбуждения, счастья, успеха. Свободно и гордо держал он свою красивую голову, сознание победы светилось в темных глазах, и все его существо дышало страстным удовлетворением.
– Премного вам благодарен, господа, – обратился он к сопровождающим, – вы очень любезны. Но простите, сегодня я вынужден уклониться от вашего лестного приглашения. Синьора желает, чтобы я присутствовал на прощальном ужине, который устраивают товарищи по сцене. Вы понимаете, что прежде всего я должен повиноваться этому желанию.
Они, по-видимому, не только поняли, но и пожалели, что сами не получили такого приглашения. Тут к ним подошел Вельдинг.
– Поздравляю, – сказал он, пожимая руку молодому композитору. – Это большой и притом заслуженный успех.
Рейнгольд улыбнулся. Похвала в устах столь взыскательного критика была ему, видимо, весьма приятна.
– Как видите, доктор, в конце концов мне пришлось-таки предстать перед вашим судом. Господин Эрлау, к сожалению, ошибался, уверяя меня, что я навсегда застрахован от этой опасности.
– Никогда нельзя зарекаться ни в чем, – лаконично заметил Вельдинг. – Но почему вы очертя голову бросаетесь навстречу опасности и отворачиваетесь от почтенного купеческого сословия? Неужели правда, что вместе с синьорой Бьянконой мы теряем и вас? Вы тоже улетаете на юг?
– Да, в Италию! – решительно подтвердил Рейнгольд. – Я уже давно задумал это и сегодня вечером окончательно решился, но… Простите, я не могу заставлять ждать синьору.
Он поклонился и ушел вместе с братом.
Капитан, всегда такой разговорчивый, был поразительно сдержан во время этого разговора. Он слегка вздрогнул, когда ниша при приближении Вельдинга опустела, и в глубине ее он заметил женщину, притаившуюся у стены и явно старающуюся не быть обнаруженной. Кроме Гуго, никто не обратил на нее внимания, она же никак не могла оставить свое убежище, не миновав группы мужчин, все еще не расходившихся и после ухода братьев Альмбах. Они были хорошо знакомы друг с другом и воспользовались случайной встречей, чтобы поделиться мнениями о концерте, о молодом композиторе, синьоре Бьянконе и их возможной связи. Последнее обстоятельство подверглось особенно оживленному обсуждению, насмешливые, остроумные и злорадные замечания сыпались градом. Наконец, собеседники разошлись.
Когда коридор окончательно опустел, дама выглянула из ниши и хотела было идти, но на первом же шагу пошатнулась и, боясь упасть, ухватилась за перила лестницы. В ту же минуту сильная мужская рука поддержала ее. Возле нее внезапно выросла фигура капитана.
– Выйдем на воздух, Элла! – сказал он. – Ведь это было адской пыткой.
Он взял ее под руку и через ближайшую дверь вывел на улицу. Резкий, свежий вечерний воздух привел в себя молодую женщину. Она откинула вуаль и тяжело вздохнула.
– Если бы я мог подозревать, что мое предостережение приведет вас сюда, я не произнес бы ни слова, – укоризненно продолжал Гуго. – Ну, скажите, Элла, как могла прийти вам в голову такая злополучная мысль?
Молодая женщина отдернула руку, упрек, казалось, причинил ей боль.
– Мне хотелось по крайней мере взглянуть на нее, – тихо ответила она.
– И не быть замеченной самой, – окончил капитан. – Я понял это сразу же, когда узнал вас, поэтому и умолчал перед Рейнгольдом. Но стоял как на горячих угольях, пока весь этот критический синедрион совещался там, возле вашего убежища, давая волю своим милым шуточкам и замечаниям. Могу себе представить, что вам пришлось выслушать.
Сказав это, он подозвал фиакр и, назвав улицу и номер дома, помог своей невестке сесть в экипаж; когда же он сам проявил намерение сесть рядом с ней, она мягко, но решительно отстранила его:
– Благодарю вас. Я поеду одна.
– Ни в коем случае! – горячо воскликнул Гуго. – Вы очень взволнованы, почти без чувств, было бы непростительно оставить вас одну в таком состоянии.
– Вы ведь не несете ответственности за то, что станется со мною, – возразила Элла с мучительной горечью, – а других… это не касается. Предоставьте мне одной ехать домой, Гуго! Прошу вас…
И она сквозь слезы с мольбой посмотрела на капитана.
Он не сказал ни слова более, послушно захлопнул дверцу и, отойдя, смотрел вслед удалявшемуся экипажу до тех пор, пока тот не исчез в туманной мгле.
Далеко за полночь вернулся домой Рейнгольд и, даже не заходя в свою комнату, пошел прямо в садовый павильон. В доме Альмбаха и прилежащих строениях было тихо и темно, кругом все будто вымерло. Обитатели этих мест привыкли трудиться весь день, но зато ночью требовали нерушимого покоя. К счастью для Рейнгольда, павильон располагался уединенно, вдалеке от всех построек, иначе все домашние и соседи, конечно, относились бы еще нетерпимее к молодому композитору, который, как бы поздно ни вернулся домой, непременно садился за рояль, так что довольно часто утро заставало его за музыкальными фантазиями.
Была тихая лунная весенняя ночь, но резкая и холодная, как всегда на севере. В мягком полумраке стены и крыши, окружавшие сад, выглядели еще мрачнее и еще больше, чем днем, напоминали тюрьму; воды канала при бледном свете луны, трепетавшем на их поверхности, казались еще чернее; голые, без признаков листвы, деревья и кусты дрожали и корчились под порывами холодного ветра. Был уже апрель, но на озябших ветвях едва пробивались первые почки.
«Какая жалкая весна с медленным прозябанием растительности, с серыми, дождливыми днями и холодными ветрами!» Всего несколько дней назад Рейнгольд слышал эти слова, а за ними последовало яркое описание той весны, под волшебным дыханием которой сразу расцветает вся южная флора, описание солнечных дней с вечно голубым небосклоном и лунных ночей, напоенных ароматом апельсиновых деревьев и звуками песен. В молодом человеке, должно быть, еще жило впечатление от этой картины – его взор с большим, чем всегда, презрением скользил по окружающей угрюмой, бедной картине, и он нетерпеливо оттолкнул в сторону ветку, задевшую его по лицу. Дары этой жалкой весны уже не пробуждали в нем желаний, он не хотел более прозябать здесь, как эти растения, изнуренные вечной борьбой с сыростью и ветром. Мысль о том, как вырваться на свободу, всецело захватила его.
Рейнгольд открыл дверь павильона и испуганно отступил назад. Прошло несколько секунд, прежде чем в фигуре, опиравшейся на рояль и залитой ярким лунным светом, падавшим в окно, он узнал свою жену.
– Ты, Элла? – наконец, воскликнул он, быстро подходя к ней. – Что это значит? Что-нибудь случилось?
Она отрицательно покачала головой:
– Ничего. Я ждала тебя.
– Здесь? И в такое время? – спросил Рейнгольд, в высшей степени удивленный. – С чего это пришло тебе в голову?
– Ведь я теперь почти не вижу тебя, – тихо ответила она, – разве только за столом, и то в присутствии родителей, а мне хотелось бы поговорить с тобой с глазу на глаз.
С этими словами она зажгла лампу и поставила ее на стол.
Молодая женщина осталась в том же темном шелковом платье, в котором ходила в театр; без всякой отделки и довольно простое, оно все же было гораздо изящнее, чем ее повседневные домашние туалеты. Неизбежный чепец тоже исчез, и теперь можно было видеть, какие роскошные волосы скрывались под ним. Белокурые локоны, от которых обычно виднелась лишь узкая прядь, заплетенные в тяжелые косы, являлись во всей своей красоте. Это природное украшение, до сих пор тщательно скрываемое ею и обнаружившееся лишь благодаря случайности, придавало ее лицу совершенно иной вид.
Однако Рейнгольд по обыкновению не обратил на это внимания; он едва взглянул на свою жену и рассеянно выслушал ее слова. В них не было упрека, но он, вероятно, почувствовал нечто похожее и нетерпеливо сказал:
– Ты же знаешь, что теперь ко мне пристают со всех сторон. Мое новое, только что законченное произведение сегодня впервые увидело свет и…
– Я знаю это, – перебила Элла, – я была в театре.
Рейнгольд остолбенел.
– Ты была в театре? – быстро и резко спросил он. – С кем? И по чьему совету?
– Я была там одна. Я хотела… – Она запнулась, затем нерешительно продолжала: – Я хотела слышать те звуки, о которых так много говорят кругом и которых я, одна я, никогда не слышала.
Рейнгольд молчал, пытливо глядя на жену. Элла не умела притворяться, и ее уста никогда не лгали. Смертельно бледная, она стояла перед ним, дрожа всем телом. Не нужно было особенной проницательности, чтобы угадать истину, и Рейнгольд тотчас угадал ее.
– И только потому ты пошла в театр? – медленно произнес он наконец. – Ты хочешь обмануть меня этим предлогом или, быть может, себя? Я вижу, что молва достигла твоего слуха и ты хотела убедиться собственными глазами… конечно! И как мог я думать, что это минует нас!
Элла подняла глаза. Перед нею снова было мрачное лицо мужа, каким она привыкла видеть его, с тоскливым взором, выражавшим подавляемое страдание; от блестящего торжества, несколько часов назад просветлявшего и одухотворявшего его черты, не осталось и следа, ведь это было вне дома, вдали от своих, для родного же угла оставалась лишь тень.
– Почему ты не отвечаешь? – снова начал Рейнгольд. – Неужели ты считаешь меня настолько трусом, что я стал бы отрицать истину? Если я и молчал до сих пор, то лишь щадя тебя; теперь же, когда ты знаешь истину, я готов дать отчет… Тебе рассказывали о молодой артистке, которой я обязан своим первым порывом к творчеству, своим первым успехом и сегодняшним триумфом. Тебе Бог весть в каком виде представляли наши отношения, и ты, конечно, считаешь их смертельным преступлением.
– Нет, только несчастьем, – кротко ответила Элла.
Тон, которым были произнесены эти слова, обезоружил бы каждого, и даже раздражение Рейнгольда не устояло перед ним. Он подошел к жене и взял ее за руку.
– Бедное дитя! – с состраданием сказал он. – То, что предопределила для тебя воля отца, понятно, нельзя назвать счастьем. Тебе более, чем всякой другой, нужен был муж, который изо дня в день трудился бы в спокойном круговороте обыденной жизни, не имея ни малейшего желания переступить за черту, а судьба приковала тебя к человеку, которого неотразимо влечет на другое поприще. Ты совершенно права: это несчастье для нас обоих.
– То есть, вернее сказать, я – твое несчастье, – беззвучно добавила молодая женщина. – Она, конечно, скорее сумеет сделать тебя счастливым.
Рейнгольд выпустил ее руку, отошел и почти грубо сказал:
– Ты ошибаешься и не понимаешь отношений между мной и синьорой Бьянконой. Они чисты с первой нашей встречи и до сих пор. Тот, кто сказал тебе что-либо иное, солгал.
При этих словах Элла как будто облегченно вздохнула, но тотчас же ее сердце болезненно сжалось. Она знала, что ее муж был не способен солгать, по крайней мере в такую минуту, а он сказал, что отношения между ним и красавицей-итальянкой чисты. Значит, она нисколько не сомневалась, пока это было так… но надолго ли? Сегодня вечером она сама видела в театре блеск черных демонических глаз знаменитой артистки, которым нелегко противостоять; она видела, как эта женщина передавала в своей роли все степени чувства до самой безумной страсти, как эта страсть увлекла публику и вызвала бурю аплодисментов, и легко могла заключить, что если до сих пор артистке нравилось разыгрывать роль благодетельной музы, вводящей композитора в область искусства, то когда-нибудь наступит день, когда ее привлекут другие отношения с ним.
– Я люблю Беатриче, – продолжал Рейнгольд с откровенностью, всей жестокости которой, по-видимому, не осознавал, – но такая любовь не оскорбляет тебя, не нарушает твоих прав. Я люблю в ней воплощенного гения музыки, лучший и высший идеал своей жизни…
– А что же остается для твоей жены? – перебила его Элла.
Рейнгольд смущенно молчал. Как ни просто звучал этот вопрос, в устах его жены, которую все привыкли считать столь ограниченной, он был чрезвычайно странен. Ведь само собой понятно, что она должна довольствоваться тем, что оставалось, то есть именем, которое носила, ребенком, матерью которого была! Странно! Она как будто вовсе не хотела понять это, и Рейнгольд умолк, не найдя возражения против спокойного и все уничтожающего упрека, прозвучавшего в ее вопросе.
Молодая женщина стояла, опершись рукой о рояль. Она боролась со страхом, который всегда испытывала перед мужем, глубоко сознавая его умственное превосходство и вместе с тем не пытаясь даже подняться до его уровня. Она всегда безусловно подчинялась ему, но ничего не добилась, кроме снисхождения, граничащего с презрением. Теперь он полюбил другую, и снисхождение исчезло, но осталось презрение. Элла ясно почувствовала его в признании, сделанном таким спокойным, уверенным тоном: его любовь к красавице-певице «не оскорбляла ее и не нарушала ее прав» потому, что ведь она вообще не имела никаких прав на его духовную жизнь. И вот этого-то человека ей предстояло удержать, и удержать теперь, когда его влекла к себе любовь женщины, перед которой преклонялись все, когда его манил волшебный блеск Италии, суливший ему счастливую и славную будущность! И что же она могла дать ему взамен? Только себя.
Элла почувствовала всю невыполнимость задачи, выпавшей на ее долю, и с тихим смирением сказала:
– Я знаю, ты всегда был чужд нам, никогда не любил никого из нас. Я всегда смутно чувствовала это, но ясно это стало мне только с тех пор, как я сделалась твоей женой и было уже поздно… Но как бы то ни было, я все же – твоя жена, и если ты намерен покинуть меня и ребенка ради другой…
– Кто это говорит? – воскликнул Рейнгольд с негодованием, исключавшим всякое подозрение в том, что у него была подобная мысль. – Покинуть? Отказаться от тебя и ребенка? Никогда!
Молодая женщина вопросительно взглянула на него, как бы не понимая:
– Только что ты сам говорил, что любишь Беатриче Бьянкону.
– Да, но…
– Но?.. В таком случае тебе придется выбирать между нею и нами…
– Ты вдруг проявляешь необычную решительность, – возбужденно воскликнул Рейнгольд. – Мне «придется»? А если я не сделаю этого? Если я считаю идеальную любовь к артистке вполне совместимой со своим супружеским долгом, если…
– Если ты последуешь за нею в Италию, – докончила Элла.
– Ах, ты знаешь и это? – рассердился молодой человек. – Ты, по-видимому, так хорошо осведомлена, что мне остается лишь подтвердить вести, так предупредительно доставленные тебе. Во всяком случае я решил отправиться в Италию, чтобы продолжать свое музыкальное образование, и если встречу там синьору Бьянкону, если ее близость снова вдохновит меня к творчеству и ее рука откроет передо мной мир искусства, то я, конечно, не буду так глуп, чтобы отказаться от всего этого только потому, что судьба наградила меня… женой.
Беспощадная жестокость последних слов заставила Эллу вздрогнуть.
– Неужели ты так сильно стыдишься своей жены? – тихо спросила она.
– Элла, прошу тебя…
– Неужели ты так сильно стыдишься меня? – повторила молодая женщина с видимым спокойствием, но звук ее голоса был каким-то странным, потрясающим.
Рейнгольд отвернулся.
– Не ребячься, Элла! – нетерпеливо возразил он. – По-твоему, жалобы и упреки, иначе говоря, вся проза домашней жизни, благодетельно и возвышающе действуют на человека, возвратившегося домой после своего первого успеха? До сих пор ты щадила меня в этом отношении, советую тебе и впредь поступать так же, не то тебе придется узнать на опыте, что я не принадлежу к числу мужей, которые безропотно выносят подобные сцены.
Достаточно было бы одного взгляда на молодую женщину, чтобы убедиться, как несправедлив был такой упрек. Она походила не на обвинительницу, а скорее на осужденную, чувствующую, что в этот момент произносят приговор над ее супружеством, над всей ее жизнью.
– Я знаю, что никогда не имела для тебя никакого значения, – сказала она дрожащим голосом, – никогда не могла быть чем-либо для тебя, и если бы теперь дело касалось только меня, я отпустила бы тебя, не удерживая ни словом, ни взглядом. Но у нас есть ребенок, и… – Она приостановилась и глубоко вздохнула. – Ты поймешь, что мать просит тебя о том, чтобы ты остался с нами.
Просьба была робка и нерешительна, заметно было, каких усилий стоило молодой женщине высказать ее человеку, сердце которого было закрыто для нее, и все-таки в последних словах прозвучала такая трогательная мольба, что она коснулась его слуха. Рейнгольд снова повернулся к ней.
– Я не могу остаться, Элла, – ответил он несколько мягче, но не менее решительно. – Дело идет о всем моем будущем. Ты не представляешь себе, что заключается для меня в этом слове. Тебе ведь нельзя сопутствовать мне вместе с ребенком. Не говоря уже о том, что это невозможно при путешествии с научной целью, ты сама будешь чувствовать себя несчастной в чужой стране, не зная языка, среди чуждых тебе людей и обстановки. Ты вообще должна приучить себя смотреть на меня и на мою жизнь с иной точки зрения, далекой от предрассудков и мещанской ограниченности. Вы останетесь с ребенком здесь, на попечении родителей, не позже чем через год я вернусь. Необходимо смириться с этой разлукой.
Он говорил спокойно и даже дружелюбно, но каждое его слово звучало отречением, нетерпеливым желанием стряхнуть с себя цепи. Гуго был прав: уже поздно. Его брат слишком поддался своей страсти, чтобы слышать что-либо иное. Холодное, безжалостное «необходимо смириться» было единственным ответом Рейнгольда на трогательную просьбу жены.
Элла выпрямилась с совершенно не свойственной ей решительностью, и что-то новое зазвучало в ее голосе: гордость женщины, в течение долгих лет попираемой и пробудившейся теперь, когда чаша ее терпения переполнилась.
– Да, я смирюсь с разлукой, – твердо ответила она, – так как бессильна против нее. Но я не согласна на твое возвращение. Если ты теперь уходишь, уходишь с ней, несмотря на мою просьбу, позабыв о нашем ребенке, то… уходи навсегда!
– Ты намерена предъявлять мне условия? – вспылил Рейнгольд. – Разве в течение долгих лет я не носил ярма, возложенного на меня так называемыми благодеяниями твоего отца, которые отравили все мое детство, убили мою юность и даже теперь, в зрелом возрасте, вынуждают меня бороться за свою самостоятельность, являющуюся естественным правом каждого? Вы лишили меня свободы и счастья, всевозможными цепями приковали к ненавистной мне жизненной среде и считаете меня своей собственностью! Но наконец и для меня пришел час рассвета, молниеносно осветивший мою душу и ясно указавший цель, а за ней – награду. И вот, пробудившись от тяжелого длительного сна, я нашел себя… в оковах.
Это был взрыв дикой страсти, жгучей ненависти, разящей неудержимо, не разбирая на своем пути ни правых, ни виноватых. В том и заключается вся дьявольская сила страсти, что для нее нет ничего святого и ее ненависть изливается на все, что ей противостоит.
Наступило гробовое молчание. Надломленный волнением Рейнгольд бросился на стул и закрыл глаза рукой. Элла стояла на том же месте, она не сказала ни слова, не шевелилась, даже дрожь, то и дело пронизывавшая ее во время разговора, прекратилась. Прошло несколько минут. Наконец она подошла к мужу и произнесла как будто немеющими губами:
– Ребенка ты оставишь, конечно, мне? Для тебя он будет только гнетом, а у меня нет больше ничего на свете.
Рейнгольд взглянул на нее и вдруг вскочил со своего места. Нет, не слова и не мертвенно-спокойная неподвижность ее лица так поразили его – как и брата когда-то, его поразил взор Эллы, остановившийся на нем. Впервые он увидел на лице своей жены «чудные голубые глаза», которыми он так часто любовался у своего сына, не задаваясь вопросом о том, от кого они унаследованы. Те же большие, широко раскрытые глаза были теперь устремлены на него. В них не было ни слез, ни мольбы, но их выражение… Выражение, которого он никак не ожидал и перед которым невольно опустил свой взор.
– Элла, – неуверенно произнес он, – если я слишком погорячился… Что с тобой, Элла?
Он хотел взять жену за руку, но она отстранилась.
– Ничего… Когда ты думаешь ехать?
– Не знаю, – ответил Рейнгольд, все более изумляясь, – через несколько дней… а может быть, недель… Это не спешно.
– Я сообщу родителям… Покойной ночи!
Она повернулась, чтобы идти. Рейнгольд поспешно сделал шаг к ней, как бы желая удержать ее.
– Ты не поняла меня!
Молодая женщина гордо выпрямилась. Она как-то сразу преобразилась, такого тона и осанки никто не знал у Эллы Альмбах.
– Пусть «цепи» больше не гнетут тебя, Рейнгольд. Ты беспрепятственно достигнешь своей цели и… награды… Покойной ночи!
Она быстро открыла дверь и вышла. Лунный свет бросил яркие блики на стройную фигуру в темном платье и белокурые косы. Через минуту Элла исчезла. Рейнгольд остался один.