Слова Гуго прозвучали скороговоркой, и он произнес их, не поднимая глаз. Молодая женщина устремила на него проницательный взор и решительно сказала:
– Гуго, это только предлог, вы не получили никаких известий, по крайней мере не терпящих отлагательства. Что же случилось? Почему вы уезжаете?
– Вы допрашиваете меня, как судебный следователь, – Гуго старался принять свой прежний насмешливый тон. – Будьте осторожны, Элла, вы имеете дело с закоренелым грешником, который ни за что не сознается в своем грехе.
– Но я вижу, что случилось нечто, заставляющее вас уехать, – тревожно проговорила Элла. – Вообще я уже давно заметила – что-то происходит и вы с каждым днем все более отдаляетесь от меня и Рейнгольда. Будьте откровенны, Гуго! Что вы имеете против нас? Почему вы хотите нас покинуть?
Она подошла к нему совсем близко и ласково положила руку ему на плечо.
Смертельная бледность разлилась по лицу капитана. Он продолжал стоять, потупившись, потом вдруг поднял голову и решительно взглянул в глаза невестки.
– Потому что я не в силах выносить более эту пытку, – горячо заговорил он. – Я сам способствовал вашему примирению с Рейнгольдом, а теперь, ежеминутно наслаждаясь лицезрением вашего счастья, понял, насколько не пригоден ни к роли святого, ни к роли платонического воздыхателя. Мне необходимо немедленно уехать, чтобы окончательно не погибнуть. Господи! Элла! Да не смотрите же на меня так, как будто перед вами разверзлась пропасть! Неужели вы не догадывались ни о том, что происходило во мне, ни о том, чего мне стоили последние недели, проведенные с вами?
При последних словах Элла отшатнулась от капитана, а бледность и выражение испуга на ее лице без слов ответили на его вопрос.
– Нет, Гуго, вовсе не догадывалась, – проговорила она дрожащим голосом. – Когда мы встретились после долгой разлуки, мне показалось, что вы начали слегка увлекаться мною, и я сочла долгом положить этому конец. Но я никогда не думала, что это могло быть серьезное чувство.
– Я тоже не думал, – мрачно ответил Гуго. – Вначале и я считал, что впоследствии буду шутить и смеяться над своей влюбленностью, как над всем остальным, но чувство оказалось серьезным, настолько серьезным, что в последнее время я испытывал адские муки. Может быть, на море мне станет легче, а может быть, и нет. Во всяком случае я должен уехать, и чем скорее, тем лучше.
В последних словах капитана было столько пылкой страсти, все его существо так ясно говорило о скрытой муке, что у молодой женщины не хватило мужества упрекнуть его, и она молча отвернулась. Через несколько минут капитан снова подошел к ней.
– Не отворачивайтесь от меня, Элла, как от преступника, – произнес он мягко. – Я уезжаю и, возможно, не вернусь более, так что минута моего признания становится и минутой прощания навсегда. Мне, наверно, следовало пощадить вас и не отягощать вашей души тем, что тяжелым камнем лежит на моем сердце. Видит Бог, я дал себе честное слово терпеть и молчать до отъезда. Но в конце концов ведь и я человек, и, когда вы, ласково глядя на меня, попросили остаться, я потерял всякое самообладание. Недаром Рейнгольд напророчил мне, что когда-нибудь я встречу такие глаза, которые навсегда отучат меня от насмешливого и легкомысленного отношения к любви и к людям. Но все несчастье в том, что эти глаза я увидел у его жены. При других обстоятельствах ради этих глаз я навсегда отказался бы от свободы и независимости, стал бы спокойным, положительным семьянином, отрекся бы от самого себя. Но, может быть, тогда пришлось бы пожалеть о прежнем Гуго. Потому-то Провидение и воспротивилось такому превращению и сказало: «Нет!».
Капитан тщетно старался говорить своим прежним шутливым тоном, он никак ему не давался: губы его дрожали, и в словах звучала горькая ирония.
Элла видела, как глубока сердечная рана человека, которого она считала неуязвимым и не способным страдать от любви.
– Вам давно следовало уехать, Гуго, – сказала она с легким упреком. – Теперь слишком поздно избавить вас от страданий, но если любовь сестры…
– Ради самого Бога, только не это! – порывисто перебил Гуго. – Только не говорите мне об уважении, дружбе и других прекрасных вещах, которыми в подобных случаях утешаются идеалисты и которые способны извести обыкновенного человека, если он вздумает успокоить ими свое горячее сердце. Я отлично знаю, что вы всегда видели во мне только брата, что ваше сердце всегда принадлежало Рейнгольду, даже тогда, когда он изменил вам и бросил вас; но у меня не хватает сил слышать это из ваших уст.
И поделом мне! Зачем я изменил своей прекрасной голубоглазой невесте? Я обручился с морем и должен принадлежать ему одному. Теперь оно мстит за то, что я хотел изменить ему ради женщины.
Мне всегда казалось, что я смотрю в синюю даль и глубь моря, когда я смотрел в глаза Эллы. А между тем я первый открыл эти глаза, когда мой брат еще и не подозревал, каким сокровищем он обладает. Я лучше его понимал, чего стоила женщина, которой он изменил для Бьянконы, и все-таки ему досталась награда, за которую я отдал бы все на свете. Подобные демонические натуры всегда торжествуют над нашим братом, который не может предложить ничего, кроме горячего сердца и искренней, верной любви. Рейнгольд только взял обратно то, что никогда не переставало принадлежать ему, а я уезжаю. Таким образом, все уладится.
В словах капитана слышалась неизбывная горечь, свидетельствующая о том, что любовь к брату не могла уберечь его от страсти, изменившей весь его нравственный облик. Гуго повернулся, чтобы выйти из комнаты, но Элла удержала его.
– Нет, Гуго, вы не должны так уходить, – сказала она решительно, – вы не должны уносить с собой такое раздражение против Рейнгольда и меня! Наше счастье и без того создавалось на погибели чужой жизни, оно было бы куплено слишком дорогой ценой, если бы стоило нам еще и брата. Было бы слишком тяжело сознавать, что вы несчастны вдали от нас и по нашей вине.
Элла подняла на него печальный взор, а капитан смотрел на нее со странной смесью нежности и гнева.
– Обо мне не беспокойтесь, – глухо проговорил он, – я не из тех людей, которые предаются отчаянию, когда приходится отрываться от того, к чему успел привязаться всей душой. И если даже при этом расстаешься с кусочком собственного сердца, то и это не беда: можно обойтись и без него. Перенести это я, конечно, перенесу, но справлюсь ли с собой – еще вопрос. Когда Рейнгольд совсем оправится, скажите ему, что прогнало меня отсюда. Мне не хотелось бы лицемерить перед братом, и я давно покаялся бы ему во всем, если бы не боялся, что подобное признание слишком взволнует его. Он теперь так чувствителен ко всему, что касается вас. Скажите ему, что Гуго не мог оставаться ни часа долее и что он дал слово не возвращаться до тех пор, пока не будет в состоянии видеть в вас только жену своего брата.
Он сжал, прощаясь, руку Эллы, но в этот момент дверь отворилась, в комнату вбежал маленький Рейнгольд и повис на шее дяди.
– Дядя Гуго, ты уезжаешь? – воскликнул он. – Иона уже уложил твои сундуки и говорит, что ты завтра едешь. Дядя Гуго, не уезжай, останься!
Капитан поднял мальчика и страстно прижался губами к его губам.
– Передай этот поцелуй маме, – задыхаясь, прошептал он. – С твоих губ она должна принять его. Прощай, мой мальчик! Прощайте, Элла!
– Мама, – проговорил маленький Рейнгольд, озадаченно глядя вслед дяде, – мама, что с дядей Гуго? Он плакал, когда целовал меня.
Молодая женщина привлекла к себе ребенка и, прикоснувшись губами к его лбу, влажному от упавших на него слез, тихо сказала:
– Дяде тяжело расставаться с нами. Но ему надо ехать. Дай Бог, чтобы он вернулся к нам!
Старинный приморский город Г. мало изменился за прошедшие годы, оставаясь почти таким же, как десять лет назад, когда здесь гастролировала итальянская оперная труппа. Старые кварталы города по-прежнему выглядели мрачными и неуклюжими, а новые – спокойными и важными; на улицах и в гавани было по-прежнему оживленно, а в этот пасмурный весенний вечер над городом навис тот же влажный, тяжелый туман.
В доме Эрлау заметно было необычное движение. Спокойный и пунктуальный образ жизни консула был сегодня совершенно нарушен: везде царила суета, целая анфилада комнат была открыта и ярко освещена; слуги, одетые по-праздничному, метались в разные стороны, едва успевая исполнять отдаваемые им приказания. Экипажи уже час тому назад отправились на станцию, и в гостиную в сопровождении доктора Вельдинга вошла пожилая дама, дальняя родственница Эрлау, заведовавшая теперь его хозяйством.
– Сегодня, доктор, нет никакого сладу с моим кузеном, – жаловалась она, с видом величайшего утомления опускаясь в кресло. – Он весь дом перевернул вверх дном, прислуга совсем сбилась с ног, выполняя его распоряжения. Все кажется ему недостаточно праздничным и блестящим. Я тоже очень хочу повидать мою милую Элеонору и познакомиться с ее знаменитым супругом, но консул так заразил меня своим волнением, что я рада была бы, если бы все эти приветственные торжества поскорее окончились.
– Он потому так волнуется, что в первый раз после долгой разлуки принимает у себя свою крестницу, – сказал доктор. Он мало изменился за прошедшие годы, его умное, серьезное лицо с резкими чертами немного постарело, но неизменными остались тот же проницательный, острый взгляд, тот же иронический тон. – Господин Рейнгольд Альмбах, по-видимому, решил доказать консулу свою верховную власть над женой. Чтобы встретиться со своей крестницей, господин Эрлау должен был каждый раз отправляться в столицу, а нам, несмотря на все обещания, так и не удалось повидать Элеонору до тех пор, пока супруг не решил сам сопровождать ее сюда. Очевидно, он не может обойтись без нее даже несколько дней.
– Разумеется, не может, – воскликнула дама. – Если б вы только слышали, что рассказывает о нем кузен, который сначала был сильно предубежден против Рейнгольда, а теперь, видя счастье Элеоноры, совсем примирился с ним… Их любовь так ясна, так непоколебима и при этом овеяна сказочно-поэтическим настроением – прямо какая-то волшебная сага в наш бедный согласием и любовью век.
Доктор иронически поклонился.
– Совершенно верно, сударыня! Я с удовольствием убеждаюсь в том, с каким лестным для меня вниманием вы читаете мои статьи. Именно эти самые слова были написаны мною в номере двенадцатом «Утреннего листка» по поводу либретто новой оперы Рейнгольда.
– Вот как? Это было напечатано в «Утреннем листке»? – с легким смущением спросила дама, очень довольная тем, что в эту минуту вошел консул и, не замечая в своем радостном возбуждении доктора, обратился к ней:
– Я всюду ищу вас, милая кузина; экипажи каждую минуту могут вернуться со станции, а ведь было условлено, что мы вместе встретим дорогих гостей. Так ли освещен красный кабинет, как я приказал, и ждет ли в передней Генрих с остальной прислугой?
– Кузен, вы расстраиваете мне нервы своими бесконечными расспросами, – сказала дама несколько раздраженным тоном. – Точно мне впервые приходится принимать гостей! Я уже несколько раз говорила вам, что все сделано по вашему желанию.
– Но сегодня этого недостаточно, – вмешался в разговор Вельдинг, – на сей раз сам господин консул берет на себя роль хозяина и инспектирует весь дом от чердака до подвала.
– Смейтесь, сколько угодно, – улыбнулся консул, – это не испортит мне радости свидания. И вообще, доктор, я окончательно примирился с вами с тех пор, как вы написали хвалебный гимн новому произведению Рейнгольда.
– Простите, я никогда не пишу хвалебных гимнов, – ответил задетый за живое доктор. – Напротив, мне не раз приходилось убеждаться, что мои рецензии заслуживают со стороны артистов гораздо менее лестных наименований. Наш великий артист и тенор, который, как вам, вероятно, известно, переносит свой высокотрагический пафос со сцены в действительную жизнь, назвал мою критическую статью об одной из его главных ролей извержением чернейшей злости, когда-либо зарождавшейся в мрачной душе человека.
– Но ведь и Рейнгольду немало досталось от вас, – возразил Эрлау. – Счастье его, что ему в Италии не попался в руки «Утренний листок», он прочел бы там довольно неприятные вещи о достойном сожаления направлении одного неоспоримо большого таланта, о непростительной растрате драгоценного дара, о заблуждениях богато одаренного, почти гениального человека, готового в то же время погубить и себя, и искусство, и тому подобные любезности…
– С которыми вы в то время были вполне согласны, – добавил Вельдинг. – Конечно, я был открытым противником Ринальдо. Хотя я всегда безоговорочно признавал в нем большой талант и всячески поощрял его первые шаги на поприще искусства, но тем не менее самым решительным образом восставал против того музыкального направления, которое он избрал себе в Италии. Теперь это направление совершенно изменилось, о чем свидетельствует последнее творение композитора и с чем можно поздравить и его самого, и искусство. После долгих, мучительных исканий его гений вступил на свободный и светлый путь, и последнее произведение бесспорно стоит на высоте его таланта.
– Разумеется, и это заслуга Элеоноры, – с непоколебимой уверенностью сказал Эрлау, между тем как его кузина с благоговением прислушивалась к словам доктора.
– Разве госпожа Альмбах помогает мужу создавать его произведения? – лукаво спросил Вельдинг.
– Довольно вам ехидничать, доктор! Вы лучше всех знаете, что я имею в виду, – сердито сказал консул. – В чем дело, Генрих? – обратился он к слуге, который быстро вошел в комнату, докладывая, что только что подъехала карета.
– Кузен, ради Бога, не так быстро! Ведь вся прислуга уже у подъезда! – воскликнула пожилая дама, которая приготовилась встретить гостей как можно торжественнее и с величайшим достоинством и которую теперь консул быстро подхватил под руку, и так стремительно потащил за собой, что она не успела даже подобрать свой шлейф.
Доктор Вельдинг, пришедший совершенно случайно и не знавший в точности часа прибытия гостей, счел себя вправе, в качестве старого друга дома, присутствовать при семейной сцене. Он остановился в гостиной, прислушиваясь к громким и радостным возгласам и приветствиям, раздававшимся из передней. Консул нежно целовал свою крестницу и маленького Рейнгольда, с радостным криком повисшего у него на шее, а кузина-домоправительница в это время завладела большим Рейнгольдом и, провожая его в гостиную, осыпала комплиментами.
– Я бесконечно рада возможности приветствовать прославленного Ринальдо в лице супруга моей дорогой Элеоноры и беру на себя смелость смотреть на него как на родственника, – сказала пожилая дама, входя с Рейнгольдом в комнату. – Наш Г. будет гордиться тем, что увидит наконец своего гениального сына. Господин Альмбах, мы искренне поздравляем вас и ваше искусство с новым произведением; оно безусловно стоит на высоте вашего таланта. Ваш гений наконец, наконец…
– Вступил на верный путь, – с величайшей вежливостью подсказал доктор Вельдинг.
– Вступил на верный путь, – с воодушевлением повторила дама. – После долгих, мучительных исканий вы достигли полнейшей свободы и вступили в высшие сферы…
– Не совсем слово в слово, но все-таки годится, – пробормотал Вельдинг, тогда как Рейнгольд, несколько ошеломленный этим потоком эстетических фраз, низко поклонился говорившей.
По счастью в эту минуту дама увидела Эллу, входившую в комнату под руку с консулом, и поспешила обнять ее и ребенка, а доктор Вельдинг подошел к Рейнгольду.
– Не позволите ли вы напомнить о себе одному вашему старому знакомому, господин Альмбах? Хотя я недостаточно смел, чтобы осыпать вас сразу дифирамбами, но тем не менее и мне хотелось бы сердечно приветствовать ваше возвращение на родину.
– У тети были, вероятно, самые добрые намерения, – сказал Рейнгольд, точно извиняясь, – только мне показалось немного странным…
Он приостановился.
– Быть принятым словами моих рецензий, – докончил доктор. – О, ваша тетя часто делает мне честь воспроизводить мои критические статьи, хотя иногда и при не совсем подходящих обстоятельствах. Кроме того, она сопровождает их собственными вариациями, ответственности за которые я никоим образом не несу.
Рейнгольд улыбнулся:
– Для вас время пронеслось совершенно бесследно, господин доктор! Вы остались верны самому себе: через два слова на третье непременно съехидничаете.
– Это смотря по обстоятельствам, – пожав плечами, но не без удовольствия сказал Вельдинг и повернулся к Элле, ласково протягивавшей руку старому другу дома.
– Ну, как вы находите нашу Элеонору? – торжественно воскликнул консул. – Разве она не цветет как роза? И малыш так вырос, что скоро придется называть его как-нибудь иначе.
Доктор Вельдинг улыбнулся, на этот раз без всякого ехидства.
– Госпожа Элеонора нисколько не изменилась, – сказал он, и это лучший комплимент, какой только можно ей сделать. – Поверьте, сударыня, я не менее других радуюсь вашему приезду и тому, что приемные комнаты дома Эрлау опять на несколько недель окажутся под вашим владычеством. Между нами будь сказано, – прибавил он, понизив голос, – мне иногда становится не по себе, когда ваша тетушка заводит речь об изящных искусствах.
В тот вечер волнение и радость свидания долго не давали заснуть путешественникам. Солнце уже давно ярко и весело светило в окна, когда Элла на следующее утро вошла в комнату, в прежние годы служившую ей спальней и кабинетом. Здесь сохранилось все то убранство, которым консул окружил тогда свою любимицу.
Рейнгольд стоял у окна и смотрел вниз, на улицы родного города – в первый раз после десятилетнего отсутствия.
Это не был более молодой артист, который в упорной борьбе с семьей и с окружавшей его средой порвал свои цепи и сбросил обязанности, чтобы вступить на поприще, обещавшее ему славу и любовь. Но это был и не тот Ринальдо, который во время своей безумной жизни в Италии не знал другой узды и другого закона, кроме собственной воли, и которого поклонение публики и окружающих грозило окончательно испортить. В нем не оставалось и следа высокомерной гордости или оскорбительной надменности, в лице и осанке выражалось лишь спокойное и твердое сознание собственного достоинства, приличествующее мужчине и артисту.
Его глаза порой опять вспыхивали страстью, составлявшей основной элемент как в жизни, так и в произведениях Ринальдо, но дикое, беспокойное пламя, некогда сверкавшее в этом взоре, погасло навсегда, и блеск, отличавший и сейчас эти глаза, гораздо более шел к спокойному, немного печальному выражению лица. Какой бы отпечаток ни наложила на него прошлая беспорядочная, бившая через край жизнь, теперь оно говорило о победе над самим собой. Задумчивый взгляд, отыскивавший в эту минуту фронтон старого дома на набережной канала, напоминал взгляд прежнего Рейнгольда, когда он сидел за роялем в тесной комнатке садового павильона и из-под его пальцев лились звуки, которые смели раздаваться только ночью, звуки «бесполезных фантазий», признанных впоследствии «откровениями гения».
Элла подошла к мужу. Ее наружность вполне оправдывала мнение консула: она цвела как роза. Последние три года не только не уменьшили ее прелести, но придали ее чертам выражение счастья, которого им прежде недоставало.
– Ты уже успел получить письма? – спросила она, указывая на два распечатанных письма, лежавших на столе.
Рейнгольд улыбнулся.
– Да, их переслали сюда из столицы, и ты ни за что не догадаешься, кто прислал вот это письмо, – сказал он, беря в руку одно из писем. – Мое новое произведение доставило мне нечто лучшее, чем все те овации, которыми нас осыпали: оно доставило мне письмо от Чезарио. Ты знаешь, с какой глубокой обидой в душе он тогда расстался с нами, как не хотел и слышать о примирении. Тебе он не мог простить того, что ты скрытничала, а мне – что я стал на его дороге к счастью. Все эти три года, как ты знаешь, я не имел о нем никаких известий, но постановка моей оперы в Италии сломала лед; он пишет мне с прежней сердечностью, поздравляя с новым произведением, которое хвалит не по заслугам, и в то же время сообщает о своей помолвке с дочерью князя Орвието. Через несколько недель будет их свадьба.
Элла стояла рядом с мужем и через его плечо читала письмо, которое он держал в руке и в котором о ней не упоминалось ни единым словом.
– Ты знаешь его невесту? – наконец спросила она.
– Очень немного. Я однажды видел ее в доме отца и помню красивым, живым ребенком. Она воспитывалась в монастыре и лишь на короткое время приезжала к родителям. Но я знаю, что этот брак уже тогда составлял заветную мечту обоих семейств, и только отвращение Чезарио к женитьбе и вообще к каким бы то ни было узам мешало ее осуществлению. Но прошли годы, маленькая княжна выросла, и Чезарио, вероятно, сдался на просьбы родных. Вопрос теперь в том, даст ли ему этот брак по рассудку то счастье, какого требует его пылкая, мечтательная натура.
Элла задумчиво опустила голову.
– Ты говоришь, что невеста молода и красива, а Чезарио – именно тот человек, который может внушить к себе любовь молодому существу, только что вступившему в жизнь из монастырского уединения.
– Будем надеяться, – серьезно проговорил Рейнгольд. – Второе письмо от Гуго и помечено городком С.
Легкий румянец разлился по лицу молодой женщины.
– Что же, приедет он наконец? – с живейшим интересом спросила она. – Увидим мы его?
Рейнгольд тихо покачал головой.
– Нет, Элла, наш Гуго не вернется; мы и на этот раз должны отказаться от радости видеть его. Вот прочти!
И он протянул жене довольно объемистое письмо.
Первые страницы содержали описание путешествия, отличавшееся остроумием и юмором, свойственными капитану, и только в самом конце Гуго упоминал лично о себе.
«Я воспользовался своим пребыванием в С, – писал он, – чтобы навестить Иону, который уже давно поселился здесь со своей Аннунциатой. Вы дали девушке такое щедрое приданое, что из скромного трактира, которым они собирались обзавестись, вышел приличный и вполне процветающий ресторан. Аннунциата уже порядочно говорит по-немецки, и вообще из нее вышла премилая хозяйка. Но Иона меня возмущает: просто волосы становятся дыбом при виде того, как молодая женщина по всем правилам искусства командует этим медведем-матросом. Я взывал к его совести, напоминал о мужском достоинстве, прочил ему, что он совсем погибнет как личность под башмаком своей супруги, если дело так пойдет дальше, – и подумай только, что он мне на это ответил: «Все правда, господин капитан, но я так нечеловечески счастлив!».
После этого признания мне не оставалось ничего более, как предоставить Иону его счастью и власти башмака.
У меня есть еще новость для тебя, Элла. Вчера мне попалась в руки итальянская газета, а в ней заметка о предстоящем союзе домов Тортони и Орвието. Маркиз Чезарио в скором времени женится на единственной дочери князя. Как видишь, в наше время даже идеалисты не умирают от несчастной любви; со временем и идеалист может утешиться с молодой и, вероятно, красивой женщиной княжеской крови. Только легкомысленный «искатель приключений» все еще не может забыть, что слишком глубоко заглянул в одни голубые глаза…
Я еще не вернусь, Рейнгольд! Ты знаешь обещание, данное мною твоей жене: оно не позволяет мне переступить ваш порог. Одному небу известно, сколько времени мне еще придется скитаться по морям, не видя вас, и хотя воспоминания не мучают меня так сильно, как прежде, я все же не могу вполне отделаться от них.
Моя «Эллида» снова стоит в гавани, готовая к отплытию, завтра она со своим капитаном опять пускается в далекий путь. Итак, до свидания, Рейнгольд! Поцелуй за меня своего мальчика. Надеюсь, что и Элле я могу послать через тебя поклон.
Может быть, мы еще когда-нибудь увидимся!»
Элла сложила письмо и молча положила его на стол.
– Я надеялась, что он хоть в этот раз заедет к нам, – грустно сказала она.
– Я не ждал этого, – ответил Рейнгольд, – потому что знаю Гуго. Многое легко и бесследно скользит мимо, действительно не задевая его, но если он чему-нибудь отдался душой, то уже на всю жизнь. Он лучше и вернее хранит свою любовь, чем это делал я.
– Но ведь ты не любил меня, когда женился на мне! – с легким упреком проговорила Элла. – И разве ты мог любить женщину, которая не понимала ни тебя, ни себя самой? Мы должны были расстаться, чтобы понять и оценить друг друга, и я никогда не вспоминала бы о нашей разлуке, если бы не видела иногда на твоем лице тени, навеянной одним грустным воспоминанием.
Рейнгольд провел ладонью по лбу.
– Ты говоришь о смерти Беатриче? Я знаю, что она сама покончила с собой, но часто не могу заставить молчать голос, обвиняющий меня в соучастии. То, что я бросил ее, довело ее до отчаяния, до безумия; она хотела погубить нас – и погубила себя.
– Но ты спас самое дорогое для нас – нашего ребенка и нашу любовь, – тихо промолвила молодая женщина. – А вот и малыш! Неужели ты хочешь, чтобы он видел тебя таким печальным?
Маленький Рейнгольд просунул голову в дверь и, увидев родителей, вбежал в комнату, такой розовый и свежий, полный жизни и веселья, что ни печальное настроение отца, ни серьезность матери не могли устоять против его ласк и смеха.
Элла нежно поцеловала мальчика, а Рейнгольд ласково привлек к себе их обоих. Узы, которые он в своем юношеском ослеплении расторг, теперь крепко держали его; получив тогда страстно желанную свободу и все сокровища, о которых мечтал, он все-таки не мог отрешиться от чувства, что лучшее осталось на родине. Тоска по прошлому жила в его душе и перешла наконец в непреодолимую потребность любой ценой вернуть то, что некогда он сам оттолкнул от себя, – жену и ребенка. И в его взгляде, устремленном на них, ясно выражалось безмолвное признание, что только теперь обрел он счастье, которое так долго и безуспешно искал.