– Вы очумели, матушка? Аксинья! Не буду с грязнулей… как его, Грязным жить!
– Матвейкой, – не смолчала Аксинья.
– Что?
– Матвейкой его зовут.
– Да хоть святым Матфеем зовите.
– Не богохульствуй, София.
– Не тебе, Оксюшка, проповеди мне читать.
– Да не кричи ты.
– Матушка, вы выбирайте. Или оборванец этот – или я с внуком вашим.
– Воля твоя.
Аксинья поразилась спокойствию матери. Не безделицей угрожает Софья – внука собирается увезти из отчего дома… Может, пустые угрозы сварливой бабы, а может, и скверное будущее разлученной семьи.
– Хотите вы, чтобы мы уехали? Да? – допрашивала Софья.
– Не хочу. Мне Васятка дорог, он кровь сына моего, Феденьки.
– Тогда выгоните Грязного. Не нужен Шпынь-голова нам!
– Так не могу из двух внуков одного выбрать.
Софья осела на лавку, скомкала в руках подол платья.
– Внука? Это что ж получается?
– Брат он твоему Ваське. Сын Федин.
– Да как же… Чей?
– Соседка одна… Не устояла…
– Замужняя шлында? Были разговоры, слышала да уши закрывала. Очередной позор на дом наш!
Матвейка с Васяткой возились, не вникая в распри взрослых. Младший вцепился в хвост кота, а старший отцеплял ручонки его. Уголек возмущенно мяукнул, вырвавшись из плена, вскочил на поставец и спрятался за большим кувшином. Тот зашатался, упал на пол и разлетелся на черепки. Как худой мир в избе Вороновых.
Все посмотрели на разбитую посуду. Аксинья опустилась на колени перед кувшином. Жаль. Доброе судно[3], с отцовским клеймом на донце.
– Машка родила его. В нашей бане родила. От моего сына. – Анна вдавливала слова в растерянное лицо невестки.
– Так, может, не его. Мало ли с кем…
– Ты посмотри на Матвейку. Он на Федьку похож боле, чем Васька. Лицо одно, повадки те же. Мой внук.
В далеком 1598 году открылся грех замужней соседки Марии. Понесла она не от маломощного Матвея Фуфлыги, законного мужа, а от Федьки Ворона. Припадочный Федька мужчиной в деревне не считался, но обрюхатил Машку во время одной из жарких ночей. Муж бабу избил и выгнал из дому. Вороновы ее приютили, но огласки боялись пуще пожара. Машку муж все ж простил, забрал вместе с сыном, нареченным в честь него, из Еловой уехал. С той поры Вороновы ничего не знали о судьбе Матвейки. Рождество 1608 года вернуло Анне внука, а Аксинье – братича[4].
Коляда, коляда,
Ты подай нам пирога.
Пряников медовых,
Яблочек моченых.
Кто не даст пирога —
Мы корову за рога
Уведем со двора.
– Софья, дай детишкам коврижек.
Молодуха отворила дверь, впустила в избу морозный воздух и стайку колядующих девок и парней в вывернутых тулупах, с измазанными золой лицами и куражом в глазах.
– Угощайся, коляда, – протянула Софья коврижки.
Угощенье мы возьмем
И колядку вам споем.
Ты с пятнистой рожей
Напугать нас можешь.
Чертом ты отмечена,
Он прискачет вечером.
И невестушка твоя —
Та ёнда[5] последняя.
Не от мужа родила —
Кузнеца скалечила.
Ведьмы сглазливые обе —
Тьфу, все стойте на пороге.
Софья отшатнулась, молодежь громко хохотала, радуясь, что так ладно спел высокий паренек с хриплым голосом. «Средний сын Дарьи, Глебка», – поняла Аксинья. И тоже злобой полон. Как и мать.
– Берите ковриги, идите прочь.
– Коляду прогоняете, – кривлялся Глебка, таращил наглые бледно-голубые зенки. Остальные молчали.
– Еще раз к дому моему подойдешь – пожалеешь. – Аксинья в злости забыла об осторожности. Выхватив из рук Софьи блюдо с коврижками, она кинула их под ноги колядовщикам:
– Ешьте, коли не подавитесь.
Они выскочили из избы, будто ошпаренные. Постряпушки валялись на соломе, устилавшей пол.
– Матвейка, подними. Не дело хлебу валяться, – кивнула Аксинья.
Мальчишка собрал коврижки, две из них отправил в рот. Вечно голодный.
– Не могу я так больше, – всхлипнула Софья. – Ваши грехи намертво ко мне прилепились.
Ванька рос толстым, пухлощеким, спокойным. Аксинья ощущала его тяжесть и приятное сопение. Серо-зеленые глаза с веселым любопытством уставились на нее. Светлый пух на голове, изогнутая луком верхняя губа. Мальчонка втянул воздух, захватил губами ее рубаху, натянувшуюся на груди.
– Молоко чует, – улыбнулась Аксинья. – Помнишь, карапуз, как кормила тебя?
Катерина неласково посмотрела на соседку, забрала Ваньку, прижала к себе.
Быстро все забылось. Ванька, Семенов сын, появился на свет тем же летом, что Аксиньина Нюта. Первые полгода Аксинья кормила, жалеючи, соседского каганьку[6]. Мать его, Катерина, осталась без молока по прихоти природы и каждый день носила к соседке сына. В разбухшей груди Аксиньи молока хватало на двоих с избытком: к одной груди она прикладывала крикливую Нютку, к другой – спокойного Ваньку. Катерина таскала гостинцы, ревела от избытка благодарности, кланялась до земли.
Маланья, мать Семена, на соседку крысилась, не рада была, что Аксинья спасла внука. От злобы той нашла она выход – приискала в Соли Камской козу с козленком, привела ее в свой хлев, Ваньку поить стали жирным козьим молоком.
Сейчас поехала вздорная Маланья гостевать у сестры в Соли Камской, лишь потому Аксинья с Нюткой пришла к соседям.
– Поженим Нютку твою с моим Ванькой, а, Аксинья? – Семен хлопнул дверью и требовательно повел бровью. Катя подскочила с кувшином, полилась тонкой струйкой водица, мужик зафыркал, ополаскивая лицо.
– Да что ж загадывать. Рано еще.
– А можно Илюху, он постарше. Глянь, серьезный какой, основательный муж будет.
Пятилетний Илюха, наголо стриженный, смотрел на гостей волчонком. Когда понял он, что отец говорит о нем, то хмыкнул недовольно.
– А ты молчи, неслух. – Отец отвесил ему легкий подзатыльник. Илюха надулся.
– Хороший жених, – одобрила Аксинья.
– У нас не срослось – так пусть Илюха иль Ванька… – Недосказанное повисло в воздухе. Не жалел Семен жену свою, будто неживая она, истукан, не уловила взглядов и намеков, что щедро бросал ее муж гостье.
Внезапно мальчонка подскочил к Аксинье и пнул со злостью по ногам. Она отшатнулась и в недоумении посмотрела на Илюху. Сил у пятилетки, конечно, немного, да дело не в синяках, а в уважении.
– Ты чего творишь, олух? Зад по розгам соскучился? – Семен закричал так, что проснулся Ванька, а Нютка недоуменно вытаращила глаза-блюдца. – Иди к отцу! Куда полез!..
Илюха с проворством белки залез на полати, что приколочены были под потолком и использовались редко, семье хватало места и по лавкам.
– Да оставь его, он малый совсем, не понимает, – проговорила Катерина со слезами в голосе.
– Не до него сейчас. Пусть наверху посидит да подумает о поведении своем. Розги наготове у меня. – Он снял со стены внушительного вида гибкий прут.
– Спасибо за гостеприимство. Пойдем мы. – Аксинья поклонилась хозяевам, взяла на руки дочь.
– Провожу вас. Псина у нас злая, покусать может. – Семен опередил Катерину.
Женка склонила голову. Аксинья заметила недоверчивый взгляд, что бросила Катерина на мужа. Боится греха. Аксинья на ее месте тоже боялась бы, пуще золота мужа берегла.
Семен с соседкой вышли в теплые сени.
– Ты помощи моей проси. Без мужика тяжко. – Дочка возмущенно запищала, Семен слишком близко придвинулся к Аксинье. – И ребенка одна растишь. Я ж рядом.
– Жена у тебя, Семка. Сыновья.
– Да что жена… Ты знаешь ведь.
– Не балуй, не надо. Я довольно нагрешила… До конца жизни не расплатиться.
– Как знаешь. Но я тебе сказал. – Неожиданно он впился в ее губы, просунул пахнущий ячменным пивом язык, сжал руками. – Не забывай про меня.
– Дочку раздавишь, – отстранилась Аксинья. Во рту остался хмельной вкус пива и Семкиной похоти.
– Я своего добьюсь. – Он открыл дверь и свистнул псине. Та облаивала Аксинью, кидалась, рвалась к гостям. Семен прицепил толстую веревку к кожаному ошейнику, потрепал сторожа по загривку.
– Держи, Семен, своего пса на цепи. И себя держи, – сказала она скорее себе, чем охальнику.
Аксинья вышла на крыльцо и вдохнула свежий воздух. Не надо ей в гости к соседям ходить и наедине с Семеном оставаться. Бедовый. Зря приняла приглашение его. К Семену ходить – чертей дразнить.
– Ты что взбаламученная такая? – Анна сразу почуяла неладное. – Обидел кто? У Семки что случилось?
– Все хорошо, матушка. Твое как здоровье, болит спина?
– Лучше, Оксюша, лучше, – уверяла Анна. Себя бы убедить.
Той ночью Аксинья долго не могла уснуть, крутилась с бока на бок. Все тело будто горело под ночной рубахой, набухшие соски терлись о грубую ткань. Когда темнота полностью поглотила избу, Нютка подняла дикий крик. Аксинья зажгла лучину, вытащила мокрый мох из люльки, обмыла гладкое тельце и приложила дочку к груди. Требовательными движениями дочка втягивала сосок, кусала его, мусолила нежную кожу. Вместе с болью пришла сладкая истома, и, досыта накормив Нютку, Аксинья забылась муторным сном.
Чьи-то руки требовательно шарили по ее телу, щипали грудь, растирали срамные места, а она кричала так, что перебудила, вестимо, всю деревню. Пыталась открыть глаза, посмотреть, кто творит с ней похабство, но темный платок застилал свет, царапал веки, и Аксинье оставалось лишь смириться со своим поражением.
Много срамных снов на одну заблудшую бабу.
Чуть свет появился ожидаемый гость. Игнат принес шмат розового сала, завернутый в рогожу. Васька, Матвейка и Уголек возились возле стола, жадно вдыхали чесночный аромат угощения.
– Под ногами не крутитесь! – шикнула Аксинья и налила гостю травяной настойки. – Рассказывай, Игнат.
– Подмогни, Аксиньюшка. Мочи нет – руки ломит. Молот возьму иль топор – хоть волком вой. Младшего брательника, Глебку, взял в подручные, а сам немочный, как старик. Младший насмехается…
– По младшему твоему, хоть и вырос, детина, розги плачут. Работаешь много, тяжести поднимаешь, себя не жалеючи…
– А что младший-то мой? Сотворил что?
– Да так, я к слову, – не стала Аксинья рассказывать о святочных пакостях Глебки. – И мазь, и растирка, и травы здесь, – протянула она заулыбавшемуся Игнату сверток.
– Вот спасибо. А поможет ли?
– Должно помочь. С полмесяца еще промаешься, а потом с Божьей помощью…
Игнат перекрестился.
– Нужно здоровье мне, детей поднимать. Худое время нынче.
– Что в Москве? О чем люди говорят?
– Васька Шуйский жиреет, Шубником, слыхал, его кличут. Людишки богатые – купцы да посадские – поддерживают ево. Мол, крепостным теперь хозяина менять нельзя. Пятнадцать лет искать будут.
– Ой, страсти, – вздохнула с печки Анна.
– А ты, соседка, приболела?
– Как упала на дороге, на Всенощную шли, так мается матушка.
– Мне уж помирать пора. Старая…
– Не говори такое. Легче станет еще.
Анна ничего не ответила дочери. Не помогут снадобья знахарские. Становилось хуже с каждым днем.
– От Григория вести?.. – Игнат вопрос начал да осекся. Не к месту вспомнил старшего товарища. Часто говорил не думая. «Торопыга», – дразнила его жена Зойка.
– Не знаю ничего. Да какие вести… Откуда они придут-то… Обдорск – край земли.
Аксинья не понимала уже, как к мужу своему относится. Любовь ушла, растворилась в мареве тех страшных событий, что перевернули жизнь с ног на голову. Ненависть питала ее, кусала сердце, подтолкнула к великому греху. Да тоже рассыпалась на части, когда Аксинья увидела, в кого превратился Гришка в соликамском остроге. Был сильный и нахальный мужик с пудовыми кулаками, обратился в чахоточного заморыша.
Жалость? Наверное, именно она отзывалась в ней всякий раз, как вспоминала она мужа, как представляла маету его в Обдорском остроге… А то и колола нечаянным острием мысль – вдруг не дошел до места, помер в дороге, сгорел в лихорадке, жалкий, безрукий, беспомощный.
– А зачем ей про мужа весточка? У нее новые хаха…
– Софья, закрой рот. – Анна и чуть живая спуску не давала.
– …ли.
– Пойду я. Спасибо, Аксинья. Вам здоровья. Дети, не балуйте. – Игнат спешно покинул избу. Как и все мужики, боялся он свар бабских и ругани.
– Ты хоть людей бы, Софья, постыдилась.
– Люди уже бают, что с Семкой ты по углам тискаешься.
– А ты и рада хвостом сплетни собирать.
Невестка фыркнула.
– Как жить-то будете, когда я помру, – бормотала Анна, не сдерживая слез.
Васька сразу захныкал и подбежал к печке: мол, подсадите меня, бабушку утешать буду. Анна прижала к боку теплое мальчишечье тельце и заснула.
– Совсем плоха она, – прошептала Аксинья.
– Ты знахарка, так лечи.
Не было сладу с тихой прежде Софьей, любимицей Вороновых, верной женой Федьки. Казалось порой Аксинье: когда Софья потеряла мужа, то с горя умерла, а вместо нее стала в избе жить кикимора, зловредная, сварливая. Каждый шаг Аксиньи она хаяла, каждое слово обливала грязью.
– Хозяева дома? – зычный грудной голос заполнил избу. Аксинья выдохнула радостно: пожаловала к ней та, с кем можно отвести душу.
– Проходи, Параскева, милости просим.
– Здравствуй, хорошая моя. – Они троекратно поцеловались, обнялись как сестры.
Прошлым летом Прасковья Репина с братом и детьми, спасаясь от ужасов Смуты, просила приюта в деревне Еловой. Староста Яков поселил семью в доме одинокой Еннафы. Грудастая веселая Параскева изо всех сил пыталась стать своей в деревне. Хлебосольная хозяйка и заботливая мать, она всегда была готова помочь еловским. Сидеть с детишками, трепать лен, ткать холст, стряпать – только позовите. А звать не спешили. В деревне настороженно относились к пришлым. Чужой человек – темная душа. К Параскеве и семье ее приглядывались, оценивали, но держались настороженно. Еннафа, обозленная на весь свет, распускала сплетни про жилицу: мол, мужа отравила, а брат ее – и не брат ей вовсе, а полюбовник.
Параскева только цокала языком и беззлобно ругалась:
– Пустобрехая, экие небылицы придумала! Никаша брат мой младший, крест вам, бабоньки.
Кто верил, а кто нес дальше срамную весть о новых поселенцах за пределы деревеньки. Параскева доброжелательно кивала Аксинье при встрече, но впервые заговорили они в разгар прошлого лета, во время страды. Тот самый Никаша зашиб бок, свалившись с лошади. И Еннафа привела его, чуть не притащила на своих могучих плечах к знахарке.
Скоро стали Прасковья и Аксинья если не подругами, то людьми близкими. Вместе пряли долгими вечерами, стирали на речке, делились секретами, вспоминали прошлое, обсуждали проказы и недуги детей. Прасковья рада была поговорить о десятилетке Лукаше – и скромница, и хозяюшка, и пригожа собой, скоро невеста, о ровне Нютки – Павке, озорном и непоседливом мальчишке.
– Здравствуй, Прасковьюшка. Как сама ты? Как дети? – Софья не выказывала неприязни к гостье.
– Лукерья убежала гадать, а Никашка с Павкой колядуют где-то. Пусть дети забавятся, пока пора молодая.
– Твоя правда. Это у нас, поживших, все забавы – яство съесть да песню спеть.
– Ты, Аксинья, себя к старухам не причисляй. Ты у нас в самом соку, – подмигнула Параскева.
– Не поверишь, чувствую себя… как кобыла заезженная.
– А сколько годочков тебе?
– Четвертушки нет.
– Ох, да я в твои годы козой скакала.
– Отпрыгала свое козочка Аксинья, – влезла в разговор невестка.
– А ты, Софка, старуха. Ворчливая скареда, – не смолчала Прасковья. – Вот соседка у меня такая была… Ворчала, ворчала, так и сморщилась. Ссохлась от злобы своей.
Софья фыркнула, подхватила на руки сына и скрылась в светелке, где и проводила теперь большую часть своего времени.
– Ушла, и слава богу.
– Я к тебе не просто так пришла, по делу, подруженька.
– Рассказывай. Заболел кто из твоих?
– Да, угадала ты. Можем посекретничать?
– Можем, в клеть пойдем. Холодно там, зато не услышит никто.
Аксинья отворила дверь, ведущую в комнатушку. Отец расширил ее, пристроив с юга еще клетушку. Клеть вся была заставлена, завалена: сундуки с одеждой, утварь, связки лука и чеснока. Аксинья расчистила место на лавке.
– Когда-то отец посадил меня под замок. Несколько дней здесь сидела, судьбу кляла.
– Что ж сотворила ты?
– С мужем будущим своим по лесам ходила, травы собирала.
Параскева залилась громоподобным смехом.
– Ой, шалунья ты, Аксиньюшка, – просмеялась. – Дело молодое, все такими были… Вот и братец мой… учудил.
– Рассказывай уже.
– Как сказать-то…
– Да не узнаю тебя, что мнешься-то? Я все пойму.
– Никашка уж вторую седмицу смурной ходит. Как будто умер кто у парня. А мне не говорит ничего.
– И?..
– И чешется, как шелудивый пес. Ну я думаю, вошки грызут. Дело обычное.
– Оказалось, нет?
– Прижала к стенке детинушку. Все рассказал.
Параскева, начисто лишенная стыдливости и скромности, поведала без утайки братнин секрет.
– Сразу я тебе не скажу ничего. Подумаю, вспомню снадобье. Ты не печалься, исцелим твоего курощупа.
– Ох, благодарна как тебе… И ведь мало к кому с бедой такой пойдешь. Так бабы языками чешут…
– Надобно мне посмотреть на твоего Никашку.
– Не дастся, колоброд. Он ж горазд был по девкам бегать…
– Уговори, заставь. Сама придумай, как приведешь братца ко мне.
Аксинья взяла небольшой ставец с лучиной и открыла клеть. Открыв огромный сундук с резной каймой, она ласково погладила вышитые узоры на красном сарафане. Венчание, пьяные поздравления, хмельные поцелуи мужа. Счастье растворилось в прошедших годах, обернулось горестями. Нарядные душегреи, летники, опашень с беличьим мехом… Недолго богатству осталось пылиться в сундуке. «Не надо жалеть о вещах, надо думать о душе», – вспомнила она отцовские наставления.
Аксинья спрятала заветную книгу, дар Глафиры, на самое дно сундука. Старинный лечебник, «Вертоград», по крупицам собрал мудрость русских и иноземных знахарей, обладателю своему он грозил наказанием, люди настороженно относились к ведовству. Муж Аксиньи ярился, грозил сжечь опасную книжицу, но намерение свое так и не выполнил. Убористые строки с заостренными буквами, искусно выполненные рисунки известных и заморских трав, тяжелые страницы, истрепавшийся кожаный переплет – и все это в обычном сундуке деревенской бабы, Аксинья улыбнулась. Но скоро лицо ее померкло. И с этим сокровищем скоро ей придется расстаться. Настанет срок.
Анна спала, тихо постанывая, слюна стекала с уголка ее рта. Аксинья стерла желтоватую водицу, потрогала лоб матери. Уж две седмицы она почти не вставала, но не жаловалась, только стискивала зубы. Дочь перепробовала все средства, единственное, что оставалось – утихомиривать боль маковым молоком. Бессилие сводило Аксинью с ума, и она надеялась найти в лечебнике средство не только для тайной болезни Никашки, но и для материного недуга. Да в глубине души понимала, что надежда ее напрасна.
Страницы «Вертограда» хранили многовековую мудрость, и Аксинья потеряла счет минутам. Отвлек ее громкий вопль Васьки, разбудивший Нюту и мать, переполовший всю избу.
– Ты что за ребенком не смотришь? – выскочила из светлицы Софья.
– Не твой разве сын?
– Что… что у вас? Дочка, дай попить, жажда мучит.
Аксинья протянула матери ковш с квасом, одновременно силясь понять, что же случилось у непоседливого Васьки.
– Руки-то его, глянь только! Исцарапаны Каином. Это найденыш ваш. Говорила я, кого пригрели на шее!
– Васенька, иди к тете. – Аксинья склонилась над мальцом, тот уже успокоился и улыбался ей, ласково водил рукой по ее лицу. – Матвейка не кот, царапаться не умеет.
– Не оборванец, так кот твой нахратит сына моего?
– Ты сама видишь, Васька Угольку покоя не дает, за хвост таскает, кто ж утерпит. Царапины малые, ничего дурного не случилось.
– Тебя послушать, так… Книги ведьминские читаешь, – Софья кивнула на лечебник, – уморить всех нас хочешь.
– Подойди, – прошептала мать, когда невестка ушла. – Боюсь я ее, Аксинья. А как наговорит на тебя, ты же знаешь, чем грозят обвинения такие…
– Не скажет, побоится, да и родственница я ей. Если меня обвинят, то и Софья с Васькой пострадают. – Аксинья успокаивала мать, но сама уверенности не испытывала.
Скольких уже она лечила, вытаскивала из силков смерти. А кому-то помочь не смогла. И каждый из тех людей может назвать ее ведьмой, той, что служит нечистой силе.
Улыбка ее переворачивала все нутро, заставляла сердце биться быстрее, наполняла счастьем обладания. Будто она не мать двоих его детей, а полюбовница, с которой встречается он в укромных местах. Ночью он сжимал женщину в своих объятиях, вдыхал запах волос, гладил пышную грудь.
– Зайчик, зайчик мой, – шептала и постанывала, и бесстыже наклонялась к его чреслам, и вбирала его в себя, и исходила соком…
– Ульяна! – не помня себя, закричал он и вылил свое семя. Покой снизошел на него, убаюкивал в объятиях, он погрузился в глубины сна, благо до утра еще далеко. Сквозь сладкую дремоту мужчина услышал чье-то всхлипывание. С трудом вынырнул из глубин сна, обнял женщину, но она гневно сбросила с себя его руку.
Поутру он проснулся на лавке один, поправил порты – уд оттянул ткань. Сын Тошка возился в углу, строгал березовое полено на лучины. Он обрадованно подскочил к отцу:
– В лес поедем сегодня, а?
– Святки прошли, отгуляли – и делом пора заняться. Поедем!
Тошка завопил радостно:
– Аиии!
Девять лет парнишке, взрослый уже, а порой сущий ребенок. Его сын. Его гордость. Мужчина отогнал воспоминания.
– Мать где?
Тошка скривился:
– Она пошла куда-то. Не знаю я. Нюрка – вон дрыхнет еще. Лежебока.
Дочка спала, забавно сложив руки кулачками. Рыжее облако вьющихся волос, курносый нос, характер – огонь. Вся в мать. Бело-розовая проплешина разредила справа волосы. Жалко девку, облила себя кипятком по малолетству.
– Отец, можно разбужу?
Заяц кивнул.
Тошка подскочил к спящей сестре и замычал ей прямо в ухо:
– Муууу, вставай, засоня! Муууууу!
– Тошка-тошношка, отстань, – бурчала пятилетка, но брат не сдавался.
Георгий Федотов, по прозвищу Заяц, натянул дырявый кожух – теплый кафтан и вышел во двор. Кто ж знал, что парень, которого дразнили, не смолкая, все соседские ребятишки, станет уважаемым хозяином. Пусть примаком пришел он в Еловую, но выстроил новый дом, все переделал под себя и свою семью. Никто слова худого про Зайца сказать не может. И забылось уже уродство его. Кто обращает внимание на верхнюю губу взрослого мужика? Не девка на выданье.
Снег, выпавший ночью, запорошил крыльцо, двор. И сейчас крупные снежинки падали, застревали на ресницах, бровях, щекотали нос. Гошка чихнул. Жена супротив обычного не вычистила крыльцо, остались только крупные ее следы, ведущие куда-то за ворота. Заяц недоуменно хныкнул и сдернул порты. Он в своем дворе, сам себе указ. Желтая струя прожгла снег, узор оказался похож на ушастую голову тезки.
– Хех, заяц и тут, – ухмыльнулся он, и внезапная догадка обожгла его хлеще, чем горячий бок печки. – Ульяна.
Будь она неладна. В гробу давно истлела бренная оболочка, а душа покоя не знает.
– Аксинья, ты лицо не отворачивай. Совет твой нужен.
– Марфа, никогда мы с тобой не были… подругами.
– Были не были, не до того мне. Я муки тебе дам, зерна, что захочешь. – Всегда властная Марфа смотрела на Аксинью просительно.
– Заходи. – Аксинья отперла незаметную калитку, что соединяла дворы Вороновых и Пырьевых. Вечность назад. Никто калиткой теперь не пользовался, кроме Тошки, который иногда проскальзывал в избу Вороновых.
– Проходи, Марфа. – Аксинья не звала соседку в дом, указала на скамейку, недавно чищенную Матвейкой от снега.
– Дай зелье какое… чтобы от тягости избавиться.
– Ты брюхата? – Аксинья застыла в удивлении.
Марфа Макеева, овдовевшая лет пятнадцать назад, казалось, не способна была стать матерью. Деревенские бабы разносили когда-то слухи о ее ночных гостях. Многие из еловских мужиков побывали в объятиях пышногрудой Марфы, и муж Аксиньи Григорий, возможно, был в их числе. С Гошкой Зайцем Марфа жила уже второй год, и такой подарок…
– Брюхата я, уже месяца два как поняла. – Волглые серые глаза подернулись влагой. Марфа зашмыгала и вытерла широким рукавом нос.
– Радуйся, мужу-то сказала?
– Что ему говорить…
– Сдурела ты, что ль? – не думала Аксинья, что будет таким тоном говорить со злоязыкой Марфой.
– Да никто Зайцу не нужен, окромя змеи…
– Кого? Да говори ты толком, нет времени у меня загадки твои разгадывать!
– Ульянка, змея… Она все… И из могилы тянет его к себе… Каждую ночь зовет ее…
– Не забыл еще первую жену, крепко он ее любил…
– Так говоришь, будто не строила она козни против тебя…
– Померла Ульяна, и не нам судить ее за грехи. Много она зла мне сделала, и то правда.
– Не верю я Зайцу, не нужна я ему, и ребенок мой поздний.
– Неужто ты не хочешь родить?
– И хочу, и боюсь.
– Марфа, всякую околесицу собираешь. Ты скажи мужу толком, расскажи, что печалит тебя. Он мужик хороший, поймет. Отправь Гошку в церковь молиться… Иль ко мне, я травки дам, чтобы успокоился он. Да и все у вас ладом будет.
– Аксинька… – Марфа порывисто прижала ее к себе. – Большая моя благодарность к тебе.
– Да полно, иди. – Знахарка смотрела на погрузневшую Марфу, осторожно пробиравшуюся по снегу.
Причудлива судьба.
Марфа стала женой Зайца, понесла от него и теперь доверяет тайны свои Аксинье. Как когда-то Ульянка.
От обеих можно ждать любой пакости. Только Ульянка, Рыжик, уже сотворила все возможные козни против крестовой подруги. Как ей на том свете? Аксинья перекрестилась. А Марфа тут, рядом… И мечется, не знает, что делать с пузом своим.
– Матвейка! – Аксинья окликнула выскочившего на крыльцо парнишку. – Воды с колодца принеси.
Поднимаясь по скрипучим ступеням крыльца, она услышала громкий плач Софьи и хныканье дочки.
– Горееее… Хворь на детей напала, Аксинья. Посмотри на Ваську, на Нютку. – Софья в слезах убаюкивала сына.
Вся мордочка Васятки усыпана красными бляшками, у дочки уже тельце пошло волдырями.
– Хворь, что ветер приносит… Не кричи, Софья, не пугай детей.
– Найденыш ваш принес заразу! Он, он все! – причитала та, крутила сына, как тряпичную куклу.
– Матвейка, иди ко мне. – Аксинья сняла с испуганного парнишки тулуп и рубашку, оглядела костлявое тельце.
– Вот и вот… Он переболел уже давно, выбоинки остались.
– Не может быть… Он, он это…
– Нет, Софья. Кто-то другой. Но сейчас по деревне пойдет. Для детей хворь эта – безделица, а взрослого может уморить.
– Ты перенесла в детстве, – откликнулась с печки до того молчавшая Анна. – Можешь не бояться. Гречанка, помнится, говорила…
– Да я ничего уже не боюсь, – устало улыбнулась Аксинья.
Несколько дней бабы не спускали глаз с детей, протирали волдыри водным настоем, поили бульоном. Когда они отвлекались на хозяйственные заботы, Матвейка брал на себя уход за детишками.
– Не зря голодранца взяли. – Из уст Софьи слова звучали наивысшей похвалой.
В следующие недели для Аксиньи нашлось много дел – по еловским домам пошла ветряная хвороба. Старая Маланья чуть не ушла на тот свет и лишь усилиями знахарки выкарабкалась.
– Мать, Аксинью-то поблагодари, – напомнил Семен, жадно следя за быстрыми движениями Аксиньи, протиравшей выболевшие пятна на лице и теле старухи.
– Что ее, ведьму, блаходарить… Могла бы – уморила меня. Да Бог хранит. – Упрямая старуха не сдавалась.
Семен усмехнулся и протянул Аксинье горшочек, закрытый куском бересты. Аксинья отодвинула крышку, вдохнула терпкий, летний запах пчелиного клея – узы[7].
– Вот спасибо, Семен, редкое средство.
– Долго я его собирал, по крупицам. Тебе надобно…
– Многим поможет… Спасибо. Пойду я, Семен.
Он хотел что-то сказать Аксинье, но осекся, поймав на себе злой взгляд матери. Будто малолетний мальчишка, не может противиться ей. И гнетет сила ее, и защищает, оберегает от житейских бурь. Как в далеком детстве.
Она пела о милом, что уехал на чужую сторону и бросил ее. Голос, сильный, звонкий, доводил до мурашек.
Миленький ты мой,
Да на что оставил ты меня,
Забери с собой,
Буду я тебе жена.
Счастье – обладать такой красой. Рыжик возилась у печи, рядом крутились сын и дочка, они мешали хозяйке и получали от нее шутливые оплеухи.
– Когда ж подрастете? Свекла закончилась, в подпол лезть. О-ох.
– Ты не лезь, я сам схожу! – крикнул Заяц, но жена почему-то его не слышала.
Она взяла светец в левую руку, правой открыла дверь в темный погреб. Узкая неудобная лестница зимой покрывалась наледью. Руки не доходили новую сколотить, все в избе не по-людски, Лукьян Пырьев, отец Ульянки, криво-косо строил, о семье не думал. Все Зайцу переделывать надобно.
– Схожу я, Ульянка. – Гошка подошел к жене и пытался выдернуть светец из ее пальцев. Ничего не получилось, она и не заметила его. Будто бесплотный он, из воздуха сотканный.
По-прежнему напевая, Ульяна спускалась по лестнице. Гошка Заяц в страхе смотрел вниз, следя за огоньком.
Миленький ты мой,
Да на что оставил ты меня,
Да не взял с собой,
Видно, не нужна…
Грохот. Вскрик. Опустившееся вниз сердце. Не хватает воздуха.
Песня оборвалась. Жизнь его оборвалась.
Миленький ты мой,
Да на что оставил ты меня,
Да не взял с собой,
Видно, не нужна тебе жена.
Жива! Крепкая, настоящая баба. Нижняя ступенька на честном слове держится. Давно обещал себе сделать, да все некогда.
На ощупь Заяц спускался в подпол, темнота отступила, спряталась по углам. Лучина выпала из светца, огонь занялся на дощатой обшивке короба с морковью да репой. Заяц закидал землей прожорливого зверя. Встал на колени перед распростершейся на земляном полу женой.
Свернутая шея, струйка крови, вытекшая из пухлого рта, что так любил он целовать. Не могла она уже петь о милом.
Жена мертва. И он виноват.
С громким криком Заяц проснулся и прижался к теплому боку Марфы.
– Зайчик мой, все хорошо, – гладила она его по голове, будто малого ребенка.
– Я спать боюсь, каждую ночь она.
– Это диавол искушает. Борись с ним. У нас дитятя будет. Ты слышишь?
Заяц кивнул и крепче прижался к жене. Бог дал надежду.
Аксинья выгнала из избы все домочадцев. Почти всех. Мать спала на лежанке, дочь – в люльке.
Парень несмело зашел в избу.
– Зд…здо…ровввья вввам. – Еще и заика.
– Не бойся ты меня.
– Не хочу я. – Слишком белая, чуть прозрачная кожа его лица покраснела. Как гребешок у петуха. Аксинья подавила неуместный смешок.
– Скидывай порты. – Она закрыла дверь на засов.
– Не буддду.
Будто не шестнадцать лет парню, а в два раза меньше.
– С бабой в Соли Камской кувыркался? Кувыркался, – ответила за парня Аксинья.
Тот молчал, вперившись в иконы. Может, просил о заступничестве?
– И болезнь худую передала баба?
– Мож, не оннна…
– Не покажешь место срамное – не помогу тебе. Будет и дальше болеть, зудеть, а то и отвалится.
Никашка распустил веревку. Последняя угроза явно проняла его, заставила забыть про стыд. Порты упали на пол.
Аксинья указала парню на лавку возле печи, куда падал свет от печи и трех лучин в ставце.
– Форма малая… Червонные волдыри… Часть воспаленная, часть подживает. – Аксинья рассматривала чресла парня и пыталась отвлечься от мысли о странности положения своего. Она на коленях перед молодым мужиком. Надавила пальцем на волдырь. Красный.
Никашка подскочил, потерял равновесие и чуть не упал, в последний момент уцепившись за Аксинью. Тут уже не выдержала, расхохоталась. Рубаха закрывала срамные места парня, но он пытался руками оттянуть ее ниже. Было что прикрывать. Аксинья внезапно почувствовала себя молодой. Парень лет на много младше ее, сущий мальчонка, борода с усами еле пробились на гладком лице, а плоть его вон как засвербила от одного касания знахарки.