© Гильм Э., 2020
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Маме – за вдохновение, правки, ценные советы, без которых подобная дерзость была бы невозможна.
Андрею – за твердую веру в мою творческую звезду.
Папе – за звучный псевдоним и глубокий интерес к истории русской деревни.
Моему редактору, Виталине Смирновой, – за помощь и поддержку; за то, что разглядела рукопись в веренице писем
Он хлестал по склонившейся узкой спине, которую так любил гладить. Смотрел на покорный затылок, на выбившиеся волосы и становился еще беспощаднее. После первого удара жертва закричала. От боли перехватило дыхание. Женщина упала на колени и только подвывала, поняв, что муж быстро не успокоится.
«Забьет меня до смерти… и ладно», – подумала она, и спасительная темнота накрыла с головой. Сарафан превратился в лохмотья, не прикрывавшие располосованную спину. Мучитель жалел жертву, удары были совсем слабыми – для острастки. Не хотел он ее убивать – лишь наказывал за измену.
Когда она обмякла на полу, мужчина плеснул в лицо воды. Женщина заморгала, не понимая, что происходит. В один миг нахлынула резкая боль, она застонала.
– Рано еще стонешь, – усмехнулся муж. Свист плети, стоны и крики разбудили в нем греховное, паскудное желание. – Это еще не все наказание. Как хорошая жена, должна ты ублажить мужа, которого долго дома не было. Одна беда, голубушка! Другого ты тешила, погано мне после него с тобой… Что делать будем?
– Иди к другой, – пробормотала запекшимися губами.
– Ишь чего удумала, не нужна мне другая, у меня жена есть, венчанная. Я знаю другой выход. – Сорвав остатки сарафана, он резким движениям поставил ее на колени, стащил свои портки и пронзил, будто копьем. Безжалостно, резко, грубо он овладевал той, которая была его женой, мечтала стать матерью его детей. Испытывал особое удовольствие от ее унижения, от зверства своего. Громкий победный крик исторгло его горло, а жертва и стонать уже не могла, просто рыдала тихо, беззвучно.
– Оденься! И обмой своего мужа! – приказал мучитель.
Еле выпрямившись, она потащила лохань. Смочив ветошь, обтирала когда-то любимое тело и не чувствовала ничего, кроме ненависти. Скоро уставший муж захрапел на лавке.
Жена ополоснула истерзанную плоть, исхитрилась помазать спину травяным настоем. Встала у лавки и долго стояла, не отрывая глаз от мужа. Она взяла с поставца большой тяжелый нож, которым разделывала мясо. Нож заманчиво оттянул руку. Женщина смотрела отражавшее свет лучины лезвие, гладила дорогую костяную рукоять, будто желанного любовника.
Истошный ор прокатился по единственной улице деревушки Еловой и пошел гулять над Усолкой, уставшей от ледяных оков за долгую зиму.
– Что за галдеж? Совсем бабы сдурели. – Немолодой, но крепкий мужик возился в мужском углу избы.
– Василий, я схожу, любопытно, – отозвалась черноволосая женщина.
– Иди, Анна, коли заняться нечем.
– Оксюшка, ты со мной?
Наспех замотав девчушку в слишком просторный для нее, шестилетки, тулуп, накинув на свое пышногрудое тело теплую одежду, женщина вышла из избы.
Лед отливал богатой синевой. Ветер шаловливо играл с ветками ивы, перебирал концы старого платка, шевелил выбившиеся пряди Оксюши, холодил маленький нос.
Несколько разгоряченных женщин сгрудились на одном пятачке и кричали, перебивая друг друга. Анна с дочерью подошли поближе. Деревенская знахарка, Гречанка, расхристанная, полураздетая, стояла, гордо подняв седую голову. Из фигурно вырезанных ноздрей породистого носа стекала тонкой струйкой кровь. Знахарка и не пыталась утереться, позволяя крови настойчиво капать на неопрятно потемневший снег. Оксюша смотрела на бурые пятна и от страха кусала розовый палец.
Худая, востроносая Гречанка появилась в деревне давно. Даже спустя два десятилетия еловские считали знахарку пришлой, чужой. Ее христианское имя Глафира в деревне не прижилось. Звали Ведьмой, Гречанкой. Бабы недолюбливали знахарку, но часто бегали за снадобьями от худого кашля, от поноса, от боли в спине. Поговаривали, что может ведьма избавить от паскудного бремени, наслать любовную сухоту, исцелить смертельно больного, выторговав жизнь его у нечистого.
Самая громкоголосая, молодая женщина, носившая старое, почти забытое имя Еннафа, с ревом наступала на знахарку. Молодуха сжимала крупные костлявые кулаки, жаждала крови. Несколько дней назад она родила недоношенную девочку. Дите оказалось слишком слабым для бренного мира, и Бог прибрал его к себе. Не желая смиряться с потерей первенца, Еннафа винила во всем проклятую ведьму.
Бабы теснили Глафиру к Усолке. В руках Маланьи, соседки Анны, появилась туго сплетённая веревка. По всему видно, еловчанки решили проверить, знается ли Глафира с нечистой силой. Всем ведомо, если ведьму связать, она всплывет. Без помощи ее черти не оставят.
Гречанка отступала, голые посиневшие ноги проваливались в рыхлый снег. Она почти падала. Бабы, как собаки на охоте, гнали свою добычу. На черных сиротливых ветках собрались вороны и оглушительно орали, будто подзуживали лиходеек, подталкивали их к дурному делу.
Аксинья задрала голову:
– Они утопить хотят? Жалко…
Возле реки скопилась порядочная для деревушки толпа. Кто-то крикнул:
– Не утонет Гречанка. Ведьма ведь!
Мать наклонилась, отодвинула с дочкиного уха косынку, выпустила на стылый воздух горячие слова:
– А что мы сделать-то можем? Они и нас утопят. Страшны бабы во гневе, прости Господи!
Сильная рука Еннафы схватила седые растрепанные волосы.
Только окунула она в холодную воду Гречанку, раздался гул:
– Топи ее, окаянную. Так ей и надо!
– Гречанка, иди в преисподнюю!
– Веревкой-то связывайте! Неумехи!
Уверенный голос разрезал толпу:
– Бабы, вы бы отпустили знахарку. Ничего плохого деревенским она не сделала.
Анна встрепенулась.
Кто еще не побоялся бы дурного женского племени? Жаркой гордостью обдало ее с ног до головы. Среднего роста, кряжистый, Василий был из тех мужиков, на которых держится земля русская. Всегда болел за правду и шел супротив толпы по настойчивому зову сердца.
– Прав он, непотребство затеяли. Еннафа, быстро домой, – худой, сгорбленный старик остановился рядом с Василием. Его повелению подчинились, казалось, даже вороны, спешно взметнувшиеся с деревьев и полетевшие на другой берег.
Рука молодки застыла над берегом. Посиневшая знахарка ловила ртом воздух. Со свекром спорить было бесполезно, Еннафе пришлось выпустить из рук добычу.
Гермоген был тих, по-стариковски нетороплив, но слово его не только в семье – во всей Еловой было непререкаемо. Не меньше двадцати лет он мирил ссорившихся, решал, за кем останутся лучшие заливные луга, следил за сбором посошного[1], церковной десятины, ямской и десятка других повинностей, возложенных властью на простого человека.
Народ быстро разбежался. Потеха закончилась. Гречанка выжала волосы, быстро покрывшиеся льдистой коркой. Взгляд ее остановился на Анне и Оксюше, которые молча стояли на берегу.
– Вот так-то, бабоньки. Сердце человеческое черствее прошлогоднего хлеба, – сгорбившись, Гречанка пошла в свою избушку, кособоко примостившуюся на окраине деревушки. Казалось, ее узко вылепленные ступни не замечали холода.
Вслед Анна прошептала, не для дочки, для себя:
– Не со зла они…
Дома Оксюша разревелась. Огромные слезы катились из темных, чуть выпуклых глаз.
– Дочка, ты что это сырость развела? – отец склонился над крохой, забавной в своем детском горе.
Анна с Василием долго утешали дочку, а она и сама толком рассказать не могла, что так расстроило ее. То ли бабы со страшными, перекошенными лицами, то ли судьба старой знахарки, то ли дыхание смерти. В этот день девочка впервые ощутила, как страшен может быть мир, как ненависть делает пустыми глаза, как крючит пальцы, превращая их в смертоносные когти.
Аксинье повезло куда больше, чем многим ее ровесницам. Последыш в семье, она веревки вила из своих родителей. Появилась Оксюша у сорокалетней матери, которая детей заводить боле не намеревалась. Но природу не перехитришь. Дарья, Петухова жена, подначивала Анну:
– Настругал тебе Васька дите на старости лет. Ты стругалку-то его утихомирь, а то увлечется мужик. Еще парочку сварганит нахлебников.
Раздобревшей Анне помогал десятилетний Федор. Лишь он остался в избе из всего обширного выводка Вороновых. Стройный, гибкий, с каштановыми кудрями, ангельскими чертами лица он слыл бы на селе первым красавцем, но… С самого детства дьявольская болезнь не давала Федьке покоя, падучая скручивала его, кидала наземь. На губах выступала пена, и рассудок надолго покидал горемычного. Сколько слез пролила мать над ним – не счесть.
Ничего мальцу не помогало, лет до десяти чуть не каждую седмицу случался приступ. Родители не знали: то ли молить Бога о выздоровлении, то ли просить, чтобы он ниспослал Феде милосердную смерть… Из-за приступов голова Федина работала иначе, чем у других, говорил он медленно, не мог додуматься порой до самых очевидных вещей. Сторонился чужих людей, все больше молчал, зато помогал отцу в гончарном деле, работал в дворе, ухаживал за скотиной и огородом – трудился за троих.
Гончарный промысел принес семье Вороновых небольшие накопления: уплатив подати, церковную десятину, тратя деньги на сырье и попутные надобности, они жили безбедно. Срубили новую избу-пятистенку с просторной светелкой. По обычаю родных мест Василий пристроил к глиняному телу печки деревянный короб – и плотный дым выходил из избы. Соседи долго смеялись над недотепой с Казани. В холодных землях расточительством было выпускать тепло на волю. Все топили печи по-черному. Русский человек привык вдыхать сажу, пачкать порты в копоти. За седмицу белая рубаха становилась грязно-серой. Год-другой, смешки поутихли, и по Еловой пошел обычай печи ставить, «как у Васьки-Ворона».
К избе с правого бока прилепился сарай с гончарным кругом, малой печью и товарами для продажи. В четырех шагах хлев, гумно, куть с запасами. Лодка-долбленка, два жеребца, корова с теленком, свиньи да птица – вот все их справное хозяйство.
Оксюша, подвижная, смышленая, с огоньком в очах, сновала по двору и избе, не столько помогая, сколько отвлекая взрослых своими вопросами. «А почему солнце восходит на востоке? А почему цапли осенью улетают?» Темноглазая, с каштановыми волосами и чуть раскосыми живыми, озорными глазами, она была похожа на отца своего, Василия, в котором текла кровь инородцев. Румяные щечки, ладная фигурка и мелодичный голос достались от матери Анны.
Никто из старших детей Вороновых, да и всех детишек и помыслить не мог, чтобы строгие родители ласкали, целовали, баловали. Строгий окрик, молитвы, розги на заднице – так десятилетиями воспитывались дети в суровом краю.
Аксинья будто притягивала любовь и заботу не только родичей, но и соседок, подруг. Девчушка заливисто смеялась в сильных, хотя и немолодых руках отца, доверчиво прижималась к матери и забавлялась над Федей, для которого стала и радостью, и докукой. Аксинья любила спрятать его одежонку и веселилась, наблюдая за судорожными поисками.
– Федя, а, Федя, а посчитай, сколько кошек у нас в деревне!
Он послушно шел считать и был остановлен кем-то из родителей. Аксинье выговаривали за каверзы, а Федя смешно злился, морщил нос.
– Отгадай загадку: белая морковка зимой растет.
– Морковка зимой… Как так может быть? – неповоротливый ум парня не справлялся с такими задачками. Он чесал затылок, убегал в мастерскую к молчаливым кринкам и горшкам. А девчушка вслед кричала:
– Сосулька это, братец, как не догадаться?
Поздней осенью Аксинья по своему обыкновению крутилась в мастерской. Маленькая, юркая, она носилась со свистулькой, отцовским подарком. Федор, с кряхтением тащивший тюк с глиной, запнулся и уронил свою тяжелую ношу на ногу. Оксюша с плачем и криками побежала в избу, а Федор тихо стонал на земляном полу сарая.
Нога подернулась синевой, парень закусывал губы, видно было, что мочи терпеть нет. До вечера Гречанка колдовала над ним. Нога, смазанная студенистым отваром, была заточена в лубок. Глафира шептала неведомые заговоры тихо, безучастно, прикрыв морщинистыми веками совиные глаза. Дрожащее пламя лучины освещало покрывшееся испариной лицо Федора, трепетало на смуглых руках Глафиры. И его пляшущие отблески бились в такт напевному шепоту знахарки.
– Помоги… Помоги ты ему, – бормотала Анна. И не было в ее душе страха перед неведомым, перед чародейством, что могло помочь ее сыну.
Кряхтя и держась за поясницу, Глафира разогнулась:
– Все сделала я. Он молодой… Бог даст, еще бегать будет.
– Спасибо тебе, Глафира. В пояс кланяюсь.
– Ишь, спасибо. А давеча смотрела, буду я тонуть или нет. Да ты не спорь со старухой. Все понимаю.
Знахарка охотно взяла мешочек с весело бренчащими медяками и отказалась от густого варева, томившегося в печке.
Только к вечеру Анна спохватилась: младшей дочки нет. Ни на печке, ни в кути[2], ни у постели родного брата.
– Вася, а Оксюша-то где?
– И на печи нет? – лежанка на печке, теплая и уютная, была любимым местом баловницы.
– Нигде ее нет, горюшко. Как просмотрела-то!
Долго еще огоньки лучин освещали двор Вороновых.
– А-а-а-аксинья, – раздавался протяжный женский крик.
– Оксюша! Что за пакостная девка! – вторил мужской голос.
Крошечную фигурку встревоженные родители обнаружили в самом темном углу мастерской. Девочка свернулась клубочком и замерла, как испуганный мышонок, прислонившись к еле теплой печи. Остывшая мастерская была не лучшим приютом для ребенка.
Отец принес всхлипывающую во сне Оксюшу в избу на руках. На следующее утро девочка заполыхала жаром. Анна крутилась как белка в колесе: сын не вставал с кровати, а теперь и дочка занемогла. Поглядев на маету жены, Василий принес Оксюшу к знахарке.
– Вылечи, Глафира, кровинушку мою, – поклонился в пояс.
– Иди. Не тревожься.
Весь сечень[3] девчушка прожила у ведуньи, исправно принимала все отвары, дышала целебным паром, мазала грудь барсучьим жиром, играла с ее черным здоровенным котом и быстро поняла, что пришлась по сердцу Глафире.
– Бабушка, расскажи мне про Гевеста[4]. Сказку…
Вечерами Глафира, сложив на коленях узловатые руки, раскидывала перед завороженной девчушкой яркие картины. Бесчисленные истории про славянских богов, лешего, берегинь, Перуна, Велеса. Знала она и множество греческих мифов, которые завораживали Аксинью своей красотой, замысловатостью и напевностью.
– Родился Гевест, сын Зевса и Геры, на Олимпе слабым и хромым ребенком. В гневе великая Гера сбросила хилого мальчика на землю. Сжалились над ним морские богини, унесли его с собой в воды седого Океана. Вырос Гевест хромым, но сильным, с могучими руками. Стал он искуснейшим кузнецом, ковал украшения из золота и серебра.
– А подковы для лошадей ковал? А плуги?
– Ковал, Аксиньюшка. И получались они у него крепкие да красивые, с коваными завитками, на зависть всем остальным мастерам. Боялись люди его силы.
– А почему так мать с Гевестом поступила? Злая она.
– Немилосердной была Гера, да и в те давние времена люди были нрава совсем другого, не смиренного, буйного, дикого. И боги тоже были жестокими к людям, друг к другу.
– А сейчас люди добрее?
– Стараются быть добрее, вера христианская учит милосердию. Но, – вздохнула Глафира, – не у всех получается. – Вспомнила, как давеча Еннафа утопить хотела, как мальчишки бросали в нее камнями. Вот и вся доброта. – Пора нам спать, золотце.
– Спой мне песенку.
– Ой бай да побай,
Поди, бука, на сарай,
Бука, в избу не ходи,
Наше дитя не буди!
– Бууука, – бормотала девчушка.
Тихо потрескивали поленья в печке, за окном вилась вьюга, кот сонно скрутился в клубочек и закрыл нос лапкой.
– Мороз крепчать будет, – поежилась старуха.
Она долго смотрела на спящую Аксинью, любовалась ее длинными ресницами, слушала сладкое дыхание и тосковала о том, чего никогда у нее не будет.
Федина нога зажила быстро, уже через две недели он бодро, опираясь на сучковатую палку, хромал по двору. Возвратившись от Гречанки, Оксюша перестала дразнить его. Прижималась к брату и затихала надолго, гладила его по непокорным кудрям и шептала: «Прости ты меня. Феденька самый хороший, Феденька мой милый». Брат жмурился, как довольный кот, млел под маленькими Аксиньиными ручками. И не было на свете ничего, чего бы он не сделал для сестры своей.
Деревня Еловая вольготно раскинула семнадцать дворов на берегу Усолки. Лишь семь верст отделяли ее от Соли Камской. Небольшая речка давала деревне вдоволь воды, в ее прохладных глубинах водилось множество рыбы – и хариус, и сазан, и щука, и сорный окунь, и даже царская рыба-осетр.
Деревню семь десятков лет назад основал Николка Петух, работящий и неразговорчивый помор. Почти половина дворов и сейчас принадлежала потомкам крепкой крестьянской семьи. Не мудрствуя, деревню стали звать по тому дереву, что в изобилии росло в окрестностях.
В Солекамском уезде крестьяне все были государевы, черносошные. Еловские жили тем, что вырастить могли на земельных десятинах, простиравшихся широкой полосой от реки до леса. Поля щедро давали урожай капусты, репы, ржи, ячменя, но бедно родили сладкое пшеничное зерно. Порой земля кормила житом вдоволь, а иное лето пашенные люди туго затягивали пояса, и матери в слезах успокаивали надрывающихся от плача детей с голодными глазами. Работа на государевой пашне, ямская повинность, десятина церковная… Не разжиреешь.
Два крестьянина в Еловой хозяйство вели из рук вон плохо. Ермолка Овечий хвост много пил и не знал меры в пьяных безумствах. Макарка, ленивый, скудоумный, сеял последним, рожь убирал, когда колосья осыпались, но хвастался перед всяким, готовым его слушать. Худых хозяев презирали в деревне, считали людьми ленивыми или пьющими: окрест Еловой столько земель, корчуй лес, распахивай, сажай, работай – и голодным не будешь.
Четверо еловских мужиков своими умелыми руками и смышленой головой заслужили счастье не зависеть от своевольной матери-природы. Каждый из них хорош был в своем ремесле, оно его кормило и несло почет и уважение односельчан.
Был в деревне свой бондарь, прижимистый мужик Яков Петухов, приумноживший доброе приданое жены. Могла похвастать Еловая и кузнечных дел мастером, веселый и безалаберный Пров и его толстушка жена всегда отличались хлебосольностью. Угрюмый бортник Иван, потомок того же Петуха, казалось, больше любил пчел, чем свою надоедливую Маланью. Василий Воронов три десятка лет назад осел в Еловой. Кувшины, чашки, блюда с вороном на донце были в каждой еловской избе.
Ремесленники продавали товар свой в Соли Камской на базаре, а чаще сдавали местным купцам по сходной цене и не бедствовали. Ремесленные люди в деревне держались несколько особняком, им завидовали, порой просили о помощи…
Были ссоры-ругань, куда без них, но жила Еловая дружно и крепко, без мордобитья и пьяных свар. За пару десятков лет самым серьезным делом, что довелось решать Гермогену умным словом и громким окриком, – смертоубийство, что чуть не сотворено было его невесткой Еннафой на берегу Усолки.
Аксинья, младшая баловница, каталась как сыр в масле. Лет с шести стала она проситься с отцом в город на рынок, и отказать ей не было никакой возможности – поднимался рев на весь дом. Петушки на палочках, бусы, ленты, отрезы ткани выпрашивались взрослеющей Аксиньей у отца, и возразить любимой дочурке он не мог. Федька всегда ездил вместе с отцом – сильный, он осторожно снимал с телеги посуду, перетаскивал коробы. Испуганно косился на гомонящую толпу, старался побыстрее залезть в телегу и зарыться в солому до отъезда в родную деревню.
Аксинья рада-радешенька таким поездкам. Румяная, нарядная, в беличьей шубке, крытой синей понёвой[5], расшитой речным жемчугом и перламутром – не зря зимними вечерами выкладывали бусинами цветы и птиц заморских. На каштановых волосах шапочка, отороченная беличьим мехом, теплые рукавицы, ладные сапожки на маленьких ножках.
Соль Камская с широкими улицами, быстро, будто по прихоти кудесника застраивавшимися крепкими домами, была местом, где покупали и продавали не только зерно, меха, утварь, телеги, животину, но и заморские ткани, специи, чудные дамасские клинки, персидские ковры. Все, что душе угодно!
Более столетия назад, при московском князе Василии Темном посадские люди Калиниковы организовали соляной промысел на речке Усолке, впадающей в прозрачную Каму. Лет через пятьдесят на месте встречи двух рек вырос небольшой поселок. Соль принесла добытчикам деньги и обеспеченное будущее. Поселение стояло на пути из Москвы в сибирские земли, у подножия Урала. Через полсотни лет Соль Камская могла похвастаться деревянными укреплениями, церковью, посадником. Город не раз уничтожался пожарами, разорялся лихими тюменцами, ногайцами, но отстраивался каждый раз краше прежнего.
Центр Усольского уезда, Соль Камская славилась своим богатством, невиданным для края диких лесов: шестнадцать соляных варниц, двадцать шесть торговых лавок, лари для хранения рассола… Базары были полны народа с утра и до позднего вечера. А амбаров сколько в городе, высоких, крепкого дерева, хранящих запасы зерна, мешки с зерном для далеких сибирских острогов и деревенек!
Покончив с делами, отец с дочкой ходили по городу, заглядывали в лавки. Девочка глазела на чудные иконы, заморские товары и ткани, россыпи драгоценных камней, оружие.
– Покупай блюда бухарские!
– Шелк, ласковый, как девичьи руки.
– Пряности с далекой Индеи! Душистые, острые, сладкие! На любой вкус!
Торговая площадь, центральные улицы города были заполнены яркой, многоликой толпой. Можно было встретить в Соли Камской крестьян, иноков с Пыскорского монастыря, причудливо одетых зырян, тюменцев, татар, и казаков, и детей боярских, и блаженных, и уличных торговцев.
– А пошли сходим на солеварни, – предложил отец.
– Айда, батя, – подпрыгнула Оксюша.
С интересом следила она за солеваром, зачерпывающим воду деревянной бадьей, привязанной к журавлю. Вода по желобам стекала на небольшую сковороду – цырен – над печью в варнице. Длиннорукий поджарый мужик издалека замахал Василию.
– Здорово. Как дело идет?
– Да не жалуемся. В сутки 60–70 пудов соли вывариваем. Сам, брат, считай, деньги хорошие. Хочешь, кроха, поближе посмотреть?
Аксинья долго смотрела на шипящий на цырене рассол, постепенно превращающийся в крупицы соли.
Десятки рассолоподъемных башен высились по берегу Усолки, защищая город, словно высокие сторожевые. Они и кормилицы города – чем больше добыто соли, тем богаче город. Соль Камская даже жила по своему соляному календарю. Заканчивался он паводком весенним, когда вся работа на варницах замирала. Соль ждала своего часа в амбарах, а как только реки скидывали панцирь, белое богатство грузилось на огромные деревянные ладьи. Плоскодонные посудины по весенней воде доходили по Усолке аж до торговой площади.
Прошлой весной Оксюша, открыв рот, смотрела, как по сходням сновали соленосы, сгибаясь от тяжести, как выстраивались вереницей баржи, уже груженные; осевшие уходили, освобождая место следующим. Соль-пермячку знали уже по всей Московии и далеко за ее пределами, в английских, немецких землях, иных басурманских землях.
Дядька схватил заскорузлыми пальцами Оскюшину косичку, дернул. Совсем не больно.
– Пойдешь замуж за меня, будешь заменять нас с братом на моей варнице?
Девчушка внимательно посмотрела на солевара. Старый для нее. Она помотала головой, щеки раскраснелись. Солевар и отец загоготали в полный голос, а Аксинья обиженно отвернулась.
– Не хочешь? Зря! Богатства бы нажили!
– Не смущай дочку, пермяк-солено-ухо! Другого мы ей жениха найдем, помоложе! И не с красными ушами.
В уголках глаз Василия расходятся, как паучки, веселые морщинки. Аксинье радостно от того, что отец смеется, от того, что яркое зимнее солнце переливается на крупинках соли, на белом снегу и делает Соль Камскую нарядной.
Свято-Троицкий собор, возведенный на холме, горделивым лебедем парил над округой. Здесь служили молебны, читали царские указы, отсюда начинался крестный ход. Аксинья каждый раз заново переживала восторг умиротворения, вдыхала запах ладана, молилась Николаю Чудотворцу.
Когда-то он спас город от беды, и теперь неугасимая свеча перед ликом указывала, что солекамцы помнят и чтят святого. Богатый киот с черненым серебром. Тонкое лицо, мудрые, вдаль глядящие очи… Не иссякает поток верующих, кладущих земные поклоны, молящие об исцелении, помощи в делах, заступничестве.
Оксюша крестилась, шептала слова молитвы:
– Николенька, сделай так, чтобы родители были живы-здоровы, чтобы брат Феденька исцелился от болезни своей падучей… Чтобы корова принесла маленького теленочка…
Природная нетерпеливость скоро брала верх, и она принималась разглядывать пришедших помолиться в главном храме города.
Вот дородная баба, наверно, купчиха, за руку тянет щекастого сына. Вон оборванный, босой, в рубище кладет поклоны перед ликом Николая Чудотворца. У самого входа стайка молодых девчушек, бедно одетых, крестится и успевает украдкой улыбнуться друг другу. Оксюша им шлет улыбку, а те в ответ лишь перемигиваются, отворачиваются. Круглолицый узкоглазый тюменец молится, да как-то по-своему творит крест. Все это было любопытно девчушке, она дотошно выспрашивала у отца о городе, о людях, в нем жившем. Не раз Василий восклицал:
– Мужиком бы родилась – глядишь, делом каким занялась прибыльным. Но бабе одна дорога – замуж, и ум особый ей не нужен, так что ты, девка, в другое зри – как женой хорошей стать!
Аксинья крепко сдружилась с соседкой Ульяной. Они поверяли друг другу свои детские тайны, делились лентами-бусами, ходили на речку, а долгими зимними вечерами вместе шили тряпичные куклы, трепали лен и пели песни. Мать Ульянки при рождении померла, отец пропадал на охотничьем промысле. Стала она в избе Вороновых второй дочкой.
Анна привечала Ульянку: и лишние рабочие руки пригодятся, и вечера коротать веселее. Сызмальства девчонка пела затейливо, выводила сладкозвучные рулады. Да так, что заслушаешься, забудешь о деле и весь в слух обратишься. И сама как солнышко: рыжая, в веснушках, круглая, озорная, звонкоголосая. «Наш Рыжик» звали ее Вороновы.
Год рождения Аксиньки и Ульянки, 7092 от сотворения мира[6], стал для Руси знаменательным – преставился Иоанн Грозный, которого боялись и уважали. Именно государь повелел строить остроги с посадами к востоку от Великого Устюга, именно государевы стрельцы пресекали походы лихих кочевых людишек на русские села. И поход на Сибирское Ханство атамана Ермака, и приведение под руку государеву местных инородцев – все это было во благо земли русской, для присоединения сибирских необъятных территорий. И через Соль Камскую, и через Орел – главную слободу Строгановых, и через Верхнечусовой городок шли отряды казацкие покорять сибирские земли. Дыхание дикого края чувствовалось и в Предуралье.
После великого царя остался сын Федор, болезненный и слабый умом. До Соли Каменной доходили слухи: не Федор правит, а зять его, Бориска Годунов, хитроумный и алчный боярин. Простому народу мало дела было до интриг у трона.
– Текла бы жизнь как заведено, сыты все были и обогреты – а кто уж там правит, не нашего ума дело, – судачили мужики.
А в семье Вороновых смеялись втихомолку:
– Государь Федя слаб на голову, и наш Федя такой же скудоумный.
За такие речи, услышь их староста деревенский, по голове бы не погладили, плетей могли прописать не один десяток. Но подобные слова до чужих ушей не долетали.
Годы правления Федора стали для Руси благодатными, невзирая на скудость его ума. Росли новые города и погосты, крепли ремесло и торговля, победоносная война со шведами прирастила новые территории. Простой народ славил нового царя – никаких докучливых новшеств не вводил, правил ровно да разумно, устраивал опричнины вроде своего отца, погубившей много честных людей.
Семья Вороновых жила в эти годы счастливо. Аксинья росла и превращалась в милую девчушку, Федя был большим подспорьем для родителей. Его приступы становились все реже, Глафира-травница помогла, шепнула, какие травы прогонят хворь.
Печалились родители, что старшие дети редко передавали весточки домой. Старший, названный Тимофеем, уж давно сгинул, сложил буйну головушку в казачьем походе. Средний Леонид стал в Архангельске большим человеком благодаря своему уму и хватке. Раз в год он передавал поклоны матери, отцу, брату и сестрам, сообщал, что в очередной раз народился сын иль дочка. Их у Леонида было столько, что родичи со счету сбились. Уж вторая жена плодила ему отпрысков, первая уморилась четвертыми родами. Василиса, старшая дочь, любви большой к родителям не питала, да и для них, что греха таить, была она как приемыш. Но с Великого Устюга она исправно слала приветы.
Грамоты на селе никто, кроме травницы Глафиры, не разумел, потому к ней с поклоном шли все деревенские, получив весточку. Она же Аксинью мало-мальски научила писать и читать.
Запинающийся детский голосок читал строки, писанные умелым человеком под диктовку Василисы: о богатстве мужа ее, об очередном заморском ковре, бархате и серебряной посуде, купленных рачительной хозяйкой. Порой устюжская купчиха рассказывала родителям о дочурке Любаве, слабой здоровьем. Между строк Анна слышала: боится старшая дочь не родить мужу сына, наследника, продолжение рода торгового. Проходив восемь лет бесплодной, с засохшим чревом, нежданно разродилась Василиса долгожданным сыном, запестрели письма материнской негой: детёночек, пяточки, носик, мамка.
Средняя сестра, названная в честь матери и бабки Анной, жила от родителей недалеко, в селе Александровка, но родители видели ее редко.
– Только вы, светики мои, радуете родителей на старости лет, – обнимала Федора и Аксинью мать. – Все птенцы разлетелись из родительского гнезда, будто не тепло тут спать, не сладко есть. Переживай теперь о них, вечно сердце мое материнское болит.
– Да, мать, и мне не по нраву. Один Федька с нами останется, и он внуков не сообразит. Аксинье скоро уж замуж пора, бросит нас, стариков.
Аксинья обнимала мать с отцом и уверяла, что муж ей даром не нужен, всегда она в родной избе будет жить, и калачом ее отсюда не выманишь. Родители смеялись над ее причудами и поучали: «Жена при муже хороша, без мужа не жена».
– Не будем, Вася, Бога гневить, – завершала Анна привычный разговор, – у кого еще в деревне столько детишек выжило да порадовало родителей. Наших пощадила смертушка. Тому и будем рады.
– Аксинья, иди сюда, – Ульянка, несмотря на свою сдобную полноту, не пропускала ни одной проказы еловских ребятишек. Залезть на самую высокую ель. Пройти по Усолке, покрытой тоненьким слоем опасно похрумкивающего льда. Ловить рыбу на узком Лисьем острове. Дразнить самого злющего в деревне пса во дворе бортника Ивана. Лешка, Семка, Игнат и Ульянка. Откуда только бралось в ней это стремление к опасности, это желание пройти по краю…