А потом был Лондон. Здесь проходил очередной съезд Российской социал-демократической партии. Именно здесь мы с Кобой впервые увидели Троцкого.
…Он появился на съезде в ореоле славы. Приехал из России – из гущи Революции. В отличие от Ленина и прочих эмигрантов, страстно споривших в парижских и женевских кафе о Революции, Троцкий ее делал. В последние дни великого Петербургского совета Троцкий был его вождем. Ему внимали тысячные толпы, а не кучка дымящих дешевыми папиросками и плохо слушающих друг друга эмигрантов.
Когда Троцкий поднялся на трибуну, маленький зал взревел от восторга.
Коба, бледный, злой, сверкая желтыми глазами, смотрел на этот неописуемый восторг. И шептал:
– Как они могут… этого жида!
Он не хотел знать никакого другого бога, кроме Ленина, он был ревнив.
Но никого, кроме меня, мнение Кобы не интересовало. Никому не было дела до неизвестного косноязычного провинциала…
Съезд стал триумфом не только Троцкого. На одном из заседаний выступил неизвестный дотоле оратор. Полный молодой человек с одутловатым еврейским лицом и русской партийной кличкой – Зиновьев. Его блестящая речь потрясла делегатов. Помню, Зиновьева почти единогласно избрали в Центральный комитет РСДРП. И в Лондоне он сразу стал знаменитым. Сам Троцкий написал о нем восхищенную статью в партийной газете.
Только я знал, что испытывал мой самолюбивый друг Коба, наблюдая это стремительное возвышение молодого говоруна (опять – еврея!) и видя небывалую славу другого самовлюбленного еврея – Троцкого. При этом осознавая, что о его собственных, воистину великих заслугах партия никогда не узнает. О них был осведомлен лишь один из партийных вождей – Ленин. Но, как потом оказалось, – к счастью для Кобы.
На Лондонском съезде произошло нечто, для нас непоправимое. Один за другим выступили ораторы-меньшевики. Они говорили об очевидном – Революция в России умирает, и наши боевые дружины экспроприаторов все чаще превращаются в банды обычных грабителей. Приводили множество примеров, когда деньги от экспроприаций тратились боевиками на пьянство, проституток, кокаин. Все это отчаянно компрометировало партию. По предложению фракции меньшевиков съезд проголосовал за резолюцию, запрещающую террор и экспроприации. И принял ее.
Теперь мы становились как бы вне партийного закона.
Я посмотрел на Кобу – он только презрительно улыбнулся. Сразу после заседания исчез.
Перед отъездом я отправился в последний раз погулять по Лондону. Помню, как свернул с шикарной Брук-стрит на тихую улочку. В маленьком парке гувернантки пасли малышей, этаких джентльменов – лилипутов в черных сюртуках и цилиндрах. Они играли в серсо.
Рядом с парком был дорогой ресторан. Бросив рассеянный взгляд сквозь витрину, я увидел… Кобу и Ленина! Ленин в серой щегольской тройке и Коба в своем вечном тогдашнем наряде – русской косоворотке, пиджаке и феске. Они о чем-то беседовали. Точнее, говорил, жестикулируя, Ленин. Я сразу почувствовал: этого мне видеть не надо. И торопливо скрылся.
На следующий день Коба сказал мне:
– Надеюсь, ты забудешь то, что видел.
– Знаешь, я уже забыл.
– Вот и славно, дорогой. Завтра выезжаю в Берлин вместе с Лениным, – (тот жил тогда в Берлине). – Там мы с Ильичем подробно оговорим план дальнейших действий. Намечается работенка.
Он панибратски сказал «мы с Ильичем», чтобы я понял: их связывали теперь какие-то отношения.
– Ты, – продолжил Коба, – завтра возвращаешься в Тифлис. Найдешь Камо, и подберете десятка два удальцов. Это вам на расходы. – И нищий Коба преспокойно передал мне сверток с ассигнациями. Большая была сумма, я бы даже сказал – огромная.
– Постановление съезда к… – Коба привычно выматерился и добавил: – Ильич давно возмущается, что Бог послал ему таких товарищей, как эти мудаки-меньшевики. В самом деле, что за народ все эти Мартовы, Даны, Аксельроды – жиды обрезанные! И на борьбу с ними не пойдешь, и на пиру не повеселишься… Вот отменили боевые дружины… А на что жить будут, кофей попивать и по заграницам ездить, на что? Подпольные квартиры содержать – на что?
– А что мы скажем нашим товарищам? Все-таки постановление партии… – начал я.
– Скажем, что Революция в России провалилась. Интеллигенция от нас отшатнулась, бунт народный испугал говнюков. Денег от купцов теперь никаких. На морозовские деньги только и живем. Точнее, доживаем. Единственный способ добывать денежки – это по-прежнему эксы и боевые дружины. Ильич учит: «Плюйте на прекраснодушных! Революцию не делают в белых перчатках».
Я понял: все наши действия одобрены Ильичем…
Уже впоследствии я узнал, что тотчас после съезда, запретившего террор, Ленин создал некое тайное образование внутри партии. Это была «тройка». Ее существование скрывалось не только от полиции, но и от членов партии. Подполье внутри подполья. В «тройку» вошли: Ленин, неизвестный мне тогда большевик Сольц и известный мне Красин… Теперь эти трое руководили террором и экспроприациями.
Но, как и в нашем детстве, рядом с этими тремя «мушкетерами» был четвертый. Они придумывали, а он делал! Роль Д’Артаньяна опять исполнял Коба. И скажу с гордостью: я находился подле него!
С одобрения «тройки» Коба и начал организовывать наш главный подвиг – «тройке» стало известно, что в Государственный банк Тифлиса везут деньги из столицы.
Вся наша боевая дружина, согласно постановлению съезда партии, вынуждена была сдать оружие. После чего мы с Камо выехали в Берлин… за новым оружием. Купленные новенькие револьверы хранились у Ильича в его берлинской квартире. Нам нужно было перевезти их через границу. Дело несложное, но с Камо, как говорится, не соскучишься…
Ленин, его жена и мать ждали нас в квартире. Двадцать новеньких револьверов лежали на столе.
Мы приехали вечером и всю ночь до утра обдумывали, как их провезти в Россию. Большие были споры! Ленин оказался в этом деле профаном. Но все придумала… его мать! Мы с Камо были тогда очень худые. И вдова действительного статского советника аккуратно развесила на наших спинах и на груди, на веревочках, по десятку револьверов. На них мы надели рубашки и пиджаки.
На следующий день два упитанных кавказца шли по Берлину.
На вокзал нас провожала жена Ильича Надюша. Надюша Крупская была тогда еще молода, но очень нехороша собой. Жидкие волосы, суховатая, пучеглазая (у нее были отчетливые признаки базедовой болезни). За эти глаза навыкате она получила партийное прозвище Селедка. Сам Ильич нежно звал жену Миногой. У них не было детей, и Надя болезненно любила кошек. И вот по дороге на вокзал, на наше несчастье, она увидела беленького котенка, сидящего в раскрытом окне особняка. Она простодушно восхитилась:
– Какая прелесть этот котик!
Этого говорить не стоило! Рыцарь Камо подпрыгнул тотчас, причем удивительно высоко, в прыжке схватил котика и, вернувшись на нашу грешную землю, гордо протянул его Надюше – несчастного, жалобно мяукающего:
– Возьми, дорогая, если нравится.
К сожалению, хозяева котика были против. Из дома выбежал толстый бюргер с социал-демократической карикатуры. За ним – жена в папильотках. Поднялся крик, обещали вызвать полицию. Этого мне, обвешанному револьверами, совсем не хотелось. Но Камо… Помню, с каким изумлением он смотрел на кричавших. Он сказал бюргеру:
– Почему кричишь? Мне понравился твой котик, я взял. Если нравится что-нибудь у меня – тоже бери. Вот нравится тебе мой пиджак? Бери. Я что – против?
В припадке обычной своей щедрости Камо совсем забыл про пистолеты под пиджаком. Но, к счастью, я успел схватить его за руку, и мы ограничились извинениями и возвращением котика.
Камо был простодушен до глупости и хитер до мудрости.
Вскоре мы благополучно вернулись в Грузию с оружием для нашего маленького отряда.
Деньги было решено захватить, когда их повезут из почтовой конторы в отделение Государственного банка. Наши люди в банке сообщили: сопровождать деньги будет усиленная охрана – пять казаков, трое городовых, три солдата-стрелка и банковские служащие. Поедут на двух экипажах, повезут двести пятьдесят тысяч рублей в одном мешке.
Это передал нам Коба. Он был в курсе всего, как обычно. Сообщил он и печальное: о готовящемся нападении узнали. Полиция усилила охрану вокруг почтового отделения. Но, к счастью, они не знали главного – где и когда мы нападем…
Нас было всего два десятка. Но у нас имелся филигранно проработанный план Кобы. Правда, в самом начале операция едва не сорвалась. Динамит очень капризен; делая бомбу, надо быть предельно осторожным. Камо же поторопился, и бомба взорвалась. Результат: его помощник убит, у Камо повреждена кисть руки, начал дергаться глаз. Но железный человек сказал:
– Пустяки!
И он наступил – наш главный день, 26 июня 1907 года.
Одиннадцать сорок утра. Полуденный жар привычно плавил город. Коба сидел на площади, в ресторане «Тилипучури» и, как полководец, готовился наблюдать за боем. С ним сидели трое боевиков – резерв.
Я стоял с бомбой на выезде с площади в сторону Солдатского рынка. Как обычно, Коба позаботился об алиби. На этот раз – о моем. За несколько минут до нападения он вызвал хозяина ресторана и шумно и долго скандалил – ругал за плохое вино.
Ближе к полудню Эриванская площадь в Тифлисе всегда полна народа. Пестрая, веселая южная толпа, среди которой разгуливали наши боевики…
Еще в половине одиннадцатого две наши женщины, следившие за почтой, подали условный знак. Это означало, что кассир и счетовод Государственного банка получили на почте деньги и грузят их в фаэтон.
Фаэтон сопровождали два вооруженных стрелка, двое других уселись во втором фаэтоне, который должен был следовать за первым.
Оба фаэтона окружил казачий конвой. После чего сей поезд неторопливо тронулся.
В полдень он проехал вблизи дворца наместника и выехал на Эриванскую площадь. Одновременно на площадь вкатился наш фаэтон, в котором сидел мужчина в форме офицера полиции (Камо).
Поезд с деньгами уже начал сворачивать с площади, когда сверху, с крыши дома князя Сумбатова, наш товарищ швырнул в него разрушительную бомбу. Взрыв получился страшной силы, вылетели все окна во дворце князя и во всех домах в округе. Одновременно началась пальба с тротуаров, в фаэтоны полетели бомбы. Трое казаков конвоя пали замертво, двое городовых улеглись рядом… По тротуару ползали, стонали раненые прохожие. На площади началась паника. Поезд поневоле остановился. И тогда в огне, в дыму наши боевики ринулись в фаэтон. Вышвырнули оттуда обоих стрелков… Но больше там ничего не было. К счастью, Камо понял: ошиблись! Остановили не тот фаэтон. В это время испуганные кони уже мчали прочь с площади второй фаэтон – с деньгами. Тогда Камо, изображая офицера полиции, матерясь и стреляя, погнал свой экипаж за ним.
Коба не зря поставил меня на выезде с площади. Упряжка с деньгами мчала прямо ко мне. И тогда я бросился наперерез и швырнул бомбу под ноги лошадям. Помню: попадали лошади, попадали прохожие… Меня отбросило на мостовую. В грохоте, в дыму Камо и наши ребята ринулись в остановившийся экипаж. Выкинули на мостовую несопротивлявшихся, обезумевших от ужаса счетовода и кассира. Вынесли злосчастный мешок. В нем оказались почти все двести пятьдесят тысяч… Не хватало только девяти тысяч, их должны были везти завтра. Передавая мешок из рук в руки, в считаные секунды мы перебросили его в фаэтон Камо. Туда же швырнули контуженного меня – на мешок с деньгами… И помчались прочь. Никогда не забыть мне зверское лицо Камо и то, как он стрелял в упор в появившегося перед фаэтоном казака…
Падает навзничь казак, оторопело наблюдают городовые…
И в следующий миг все исчезло – и мы и фаэтон. Растворились в жарком воздухе…
Добычу сначала хранили у меня под обивкой дивана. Потом переправили за границу нашим. Эти деньги и стали западнею для многих из них.
Купюры были крупные, по пятьсот рублей, и по наивности (неопытности) мы не предполагали, что номера их переписаны. Номера тотчас были сообщены русским и европейским банкам. И наши товарищи попадались при попытке разменять их за границей.
Попался в Берлине и сам Камо…
Русская полиция потребовала его выдачи. Если бы его выдали, наверняка – петля. И вот тогда он совершил самый фантастический из своих подвигов. Симулировал безумие. Он сотворил невозможное. Его проверяли берлинские психиатры, тогда – лучшие в мире. Три года он водил их за нос. Три года они верили и лечили его. И наконец, решив, что он безнадежный, выдали его России для… дальнейшего лечения. Он и здесь симулировал безумие столь же успешно. А пока его лечили, он… бежал!
Я увидел Камо в Баку после побега. Он очень изменился – поседел, кожа как-то сморщилась, постарел лет на двадцать. Но смеяться не разучился. Он рассказал мне:
– Они, конечно, свое дело знают, науку свою знают… Но вот кавказцев не знают. Уверяю тебя: им всякий кавказец покажется сумасшедшим! Потому что он свободен. Помнишь, как на меня вылупился тот немец с кошкой. Он не мог понять, что я взял его кота потому, что я свободный в своих желаниях, в своей доброте. – Помолчав, он добавил: – И еще! Есть такое понятие – «революционная ярость». Я не понимал раньше, брат, что оно значит. А вот тогда, стоя перед докторами, понял! Сытые стоят, уверенные в себе! А я все вспоминал, все видел тебя на мешке с деньгами, Эриванскую площадь и убитых, и кричащих раненых! И пришел в ярость, думаю: так вас разэтак! Я вас перехитрю! И перехитрил!..
И я тоже часто вспоминал: уносившийся фаэтон, мертвые казаки, стонущие, изуродованные прохожие… Кровь…
Много крови всюду, где появляется мой друг Коба.
В то время из-за этих проклятых похищенных денег попался и я. Я закупал на них запалы для бомб. После моего провала было решено оставшиеся купюры – почти сто пятьдесят тысяч – уничтожить. Не принесли нам пользы эти деньги в крови…
Из тюрьмы я бежал. Приехав в Грузию, узнал: Коба влюбился.
Это случилось на дне рождения Алеши Сванидзе. Алеша, красавец сван с голубыми глазами, был теперь большевик, подпольщик, наш товарищ по партии.
В тот вечер рядом с ним стоял узкоплечий, тщедушный, какой-то ущербный Коба. Как же нелепо и жалко он выглядел в сравнении с Алешей. Да и с другими джигитами, пришедшими тогда на праздник… Все мы были в щегольских черкесках, а Коба – по-прежнему в косоворотке, пиджаке явно с чужого плеча. На голове – вся та же нелепая турецкая феска.
Присутствие стольких щеголей объяснялось просто. Красота – семейная черта Сванидзе. И сейчас все взгляды были обращены в угол комнаты. Коба глядел туда же – горящими глазами.
Там на стуле сидела она – Като. Екатерина Сванидзе, сестра Алеши. Сидела чинно, скромно, как и полагается хорошей грузинской девушке.
– Я хочу жениться на ней! Она мне будет настоящей женой, Фудзи… – Все это он шептал мне, догадываясь, конечно, что и я был влюблен в нее. Но ему, как всегда, это было безразлично. – Как же она хороша! – продолжал шептать Коба. – И, слава богу, не похожа на наших блядей-товарищей. – Это он о свободомыслящих революционерках, скитавшихся по нелегальным квартирам и заодно по постелям революционеров. – Она настоящая! Женюсь! Иди, знакомь меня с нею…
Я хотел возразить, но… Но повел его к ней!
…Он подчинил ее сразу, как всех нас. Впоследствии Папулия Орджоникидзе кому-то объяснял: «Да, маленький, да, рябой. Но зато в нем есть эти чары… любимого у нас, кавказцев, романтического разбойника, грабящего богатых во имя бедных. Наш национальный герой – это всегда Робин Гуд».
Думаю, он не прав. Екатерина была набожная девушка, и рассказы о делах Кобы могли ее только напугать. Коба подчинил ее не делами, а глазами. В его взгляде, клянусь, таился некий, если определить упрощенно, «магнетизм, пока неизвестный науке». Во всяком случае, уже через неделю бедная красавица смотрела на него такими же собачьими, преданными глазами, как все мы, давно ставшие его верными псами…
Когда он предложил ей стать его женой, она тотчас, без колебаний, счастливо согласилась, но… Она была так же религиозна, как его мать. И мучилась, не смея попросить его. Но он сам предложил: «Будем венчаться».
Представляю ее счастье, когда он сказал ей это.
Думаю, это было последним ее счастьем…
Мне он объявил кратко: «Венчаемся завтра. Ты придешь, но об этом никому ни слова. Никто не должен знать. Будешь только ты и Алеша».
Еще бы! Церковный брак считался позором для революционера. Я не помню другого случая, чтобы революционер-интеллигент не только женился на верующей, но еще и венчался с ней.
Но, убивая и влача безбытное существование подпольщика, мой друг Коба мечтал о настоящей семье. О семье, которой был лишен в детстве. Создать такую семью могла только невинная, религиозная девушка. И он нашел ее… на ее беду.
Коба хотел, чтобы все было, «как у людей». Он решил быть нарядным на венчании. Мы с ним одного роста и одного сложения. Я предложил ему свою весьма элегантную «тройку», но он предпочел пиджак куда великолепнее. Этот пиджак был у третьего «мушкетера» – у нашего друга детства огромного Пети. (Петя в это время стал известным борцом и сильно разбогател.)
В маленькой церквушке они стояли перед старым священником: высокая красавица со счастливыми глазами и маленький рябой Коба в роскошном пиджаке, который был ему уморительно велик.
После церемонии я передал священнику деньги от Кобы – для бедных.
Священник взял деньги, вздохнул и вдруг сказал:
– Несчастная девушка. Передайте ей, что я буду молиться… – Он помолчал и добавил: – За него…
Теперь они жили в Баку. Она работала швеей. Коба по заданию Ильича продолжил наши подвиги на нефтяных промыслах. Он обложил хозяев нефти налогом – и в случае невыполнения мы немедленно поджигали нефть или организовывали забастовки.
Помню, как однажды Коба не получил обещанных денег.
– Ничего, – сказал он. – Утром заплатят вдвое.
И уже вечером багровое зарево встало над промыслами.
Мне он приказал:
– Поезжай в контору, передай: если денег не будет к утру, сожжем все хозяйство.
Передавать ничего не пришлось. Как только я вошел в здание администрации, ко мне бросился приятнейший господин – сама услужливость:
– Вас ждут!
В кабинете мне молча передали портфель с деньгами.
Из всей огромной суммы Коба оставил себе жалкие копейки, он по-прежнему вел полунищую, бродячую жизнь. Только теперь в этой жизни появилась еще одна несчастная – его жена. Боже, как же я ее жалел!..
За нами, конечно, должна была охотиться полиция. Должна была, но…
«Воруют» – такое самое краткое определение России дал наш великий историк. Коба щедро платил бакинской полиции из тех средств, которые мы получали от хозяев промыслов. Полиция была у него на содержании! Она как бы тоже стала участником революционного движения.
Но береженого и Бог бережет. Как правило, Коба ночевал на нелегальных квартирах. Как и положено, все время меняя жилища. Бедную жену он посещал внезапно и только глубокой ночью, чтобы исчезнуть на рассвете. Иногда опасался приходить в свой дом неделями.
В те нечастые дни, когда он появлялся дома, его сопровождал я. Я должен был отстреливаться, если нагрянет полиция, чтобы он мог уйти. Он говорил:
– Мне нельзя попадаться, Ильич и партия останутся без денег. Ты отсидишь за меня.
До смерти буду помнить их маленький глинобитный домик на промыслах. Так похожий на дом его детства. Но нищее их жилище, в отличие от того дома, сверкало чистотой. Екатерина работала швеей, и все было покрыто ее вышивками и белым кружевом.
Я спал в крохотной прихожей за дверью, точнее, за простыней, повешенной вместо двери. И слышал их голоса:
– Как же я по тебе скучаю… Когда ты еще придешь?
– Приду.
– Вдова… при живом муже.
– У товарища Кобы две жены: ты и Революция. И он должен избегать ареста. Так велит ему вторая жена. – Он уже тогда начал говорить о себе в третьем лице.
– Первая жена. Так вернее, – заметила она.
– Ты права. Она первая. Она – главнее.
И я должен был все это слушать. Я, любивший ее! Да, я любил ее! Однажды мне даже показалось…
В тот день она смотрела на меня с невыразимой нежностью. И когда я уходил, сказала:
– Приходи почаще. Я так люблю на тебя смотреть… Ты так похож на него… Иногда мне кажется, что он тебя поэтому посылает ко мне… чтоб его не забывала.
Она родила ему мальчика. Сына назвали Яковом.
Как-то он не приходил целый месяц и, наконец, послал к ней меня с жалкими деньгами. Она мне сказала, краснея:
– Я теперь с грудным младенцем. Мы уже не сводим концы с концами. Может, пришлет… немного побольше?
Я передал Кобе.
– Ты знаешь, я презираю деньги, – ответил он мне. – Они всего лишь часть проклятого мира, который мы пришли уничтожить. Мы построим мир, где не будет жалких денег. Скажи ей это, и пусть она потерпит. Я ведь все отсылаю на нужды партии. Ленин требует. Пусть сидят побольше в библиотеках. Марксизм – это компас. Без него как им вести наш корабль? Да и полиции надо платить…
Потом она заболела… У нее оказался туберкулез, и она стремительно угасала. Мальчика перевезли в семью ее родителей. Вскоре я отвез к ним и ее.
Екатерина всю дорогу молчала, только кашляла. Она стала прозрачная, и кожа будто светилась. И только когда я уходил, попросила:
– Пусть он придет… побыстрее… хоть на минутку. Ты передай.
Но в дом ее родителей Коба не приехал.
И тогда она вернулась в их жалкий домик – умирать.
Когда Коба понял, что она умирает, он стал безумный.
– Не уходи, – шептал он. – Голубка моя, только не уходи… Подожди.
Он схватил меня за пуговицы и закричал:
– Беги за врачом! Вези его!
– На какие шиши?
Он оттолкнул меня и выбежал из дома. А я сидел и смотрел, как она угасает.
Она вдруг открыла глаза и сказала:
– Спасибо вам, милый Фудзи… за все.
И я понял – она все знала.
Она добавила:
– Позаботьтесь о нем… ради меня.
Я не успел ответить. Раскрылась дверь… Он привез самого лучшего, самого дорогого доктора в Баку. Как потом выяснилось, он ворвался к нему в дом, угрожая ножом, посадил в экипаж.
Первым вошел врач. Коба шел за ним и долбил одно и то же:
– Слушай, вылечи ее, друг. Лечи, лечи ее, дорогой… Я заплачу. Много. Очень много. Сколько ни скажешь, все достану. Я клянусь!
Доктор велел нам выйти из комнаты.
Мы стояли за занавеской, а он осматривал Екатерину.
Коба сказал мне:
– Постереги его, я быстро, – и опять исчез в ночи.
Наконец доктор поднял занавеску:
– Где ваш друг?
– Он просил подождать. Он очень скоро вернется.
Доктор печально усмехнулся и сел у стола.
Коба и вправду вернулся почти тотчас. Молча выложил на стол перед врачом гору ассигнаций. Убил он кого-нибудь, ограбил или где-то поблизости был партийный тайник – я не знаю.
– Возьми все, дорогой, только лечи.
– Заберите ваши деньги, – сказал доктор. До сих пор слышу, как брезгливо он это произнес. – Я уже не нужен вашей жене, ей нужен священник. Туберкулез… И крайнее истощение… Мне – поздно.
Коба окаменел. Потом начал что-то шептать. Затем сел у кровати прямо на пол, уткнул голову в ее руку. Она гладила его другой рукой по волосам, а он в голос заунывно плакал. Тогда только я узнал, что он умеет плакать. А доктор стоял у двери-занавески и смотрел на них.
– Какая же она красавица, – сказал он. И ушел…
Она отошла тихо, ночью. Как она была красива в гробу!
У меня сохранилась фотография: Коба с всклокоченными волосами стоит над ее гробом, испуганный, несчастный, потерянный. Рядом – ее родители.
Меня на фотографии нет, потому что я снимал.
В следующий раз мы встретились с Кобой через несколько лет – в ссылке в Туруханске. Я не пишу ни о своих революционных делах, ни о своей жизни в это время. Потому что рассказ мой о нем – о Кобе.