bannerbannerbanner
Великая мать любви

Эдуард Лимонов
Великая мать любви

– Лева жмот и сука, – сказали они лениво. – Вдвоем такую работу не выполняют. Нужны минимум трое. Один катит бочку в центре, а двое с боков. Нашел дураков – пацана и турка. Мы бы его на хуй послали… – Бугаи были за своим кладовщиком Самсоновым как за каменной стеной и как бы служили в отдельной организации. Самсонов «одалживал» директору своих грузчиков лишь в исключительных случаях. Из их холодильного отделения почти каждый день несло жареным мясом: Самсонов и грузчики готовили себе обеды. – Ты потише, пацан, не надрывайся. Денег все равно больше не заплатят, – посоветовали они на прощание и стали напяливать фуфайки.

Я сообщил турку, что отныне мы будем работать потише. Он так плохо понимал русский, что понял меня только после нескольких минут объяснений. Я влез наверх, на бочки, и, не торопясь, возился там, подготовлял территорию для тихой работы. Турок же, не зная, что делать, слушаясь моего приказа, стал возиться внизу. Глядя на него сверху, я понял, что турок не умеет сачковать, как тогда говорили, у турка руки чесались, и он стеснительно топтался с доской в руках, бедняга. Разговаривать с турком было невозможно, и я себе насвистывал, размышляя о взятии турками Константинополя в 1453 году и о том, откуда вообще взялись турки, вспомнил, что читал о том, как клан Османов из Большой Азии бежал от монголов в Малую Азию… Я ведь был юношей, упивавшимся историей. Я покупал себе за рубль сорок три копейки какие-нибудь «Крестовые походы», как сладкоежки покупают килограмм шоколадных конфет, и мусолил книгу, копаясь в комментариях, пока не выучивал издание наизусть… Добравшись мысленно до Сулеймана Великолепного, я услышал визг…

– Ты считаешь, что мы тебе за твои турецкие глаза должны деньги платить! Я тебя взял на временную работу по просьбе твоей жены, несмотря на то, что у нас штат укомплектован! Дармоед! Я за вами двумя четверть часа наблюдаю, вы ни за одну бочку не взялись… Дрянь! – Директор Лева снял шляпу и хлестал ею, соломенной, закрывшегося от хлестания турка по выставленным рукам. И турок, представитель нации, завоевавшей Константинополь, уважаемой мною свирепой, мужественной нации, позволял, чтоб его хлестали шляпой!

– Это я виноват, Лев Иосифович! Что вы на него, безответного, набросились. Он даже и не понимает, что вы ему кричите. Я ему сказал, чтоб он полегче поворачивался. Вы нам работу дали тяжелую, для такой трое или четверо требуются.

– Я здесь начальник, я! – проревел он, задрав на меня физиономию. Судя по ней, он был очень зол. Я уверен, что не мы были первоначальной причиной его злобы, но мы подвернулись ему, уже кипящему, под злую горячую руку. – Ты, щенок, здесь у меня не командуй. Спускайтесь и катайте живо бочки!

Правильно утверждает марксистская философия: важную роль в жизни человека играет среда. Я был воспитан на улицах Салтовского поселка с возраста семи лет, а директор – нет. Он меня не понимал. Он был мой начальник, но я не был рабом – рабочим, обремененным семьей и детьми, держащимся за свое место. В моей жизни самое важное место занимала моя честь. Я помнил о своей чести днем и ночью и только и думал о возможности защитить свою честь.

– Идите вы на хуй, Лев Иосифович, козел! – сказал я и поднял тяжелую «семерку», брус, которым, как рычагом, мы двигали бочки.

– Ах ты щенок! Да я тебя с говном смешаю! – закричал он и, сжав кулаки, ринулся по доскам вверх ко мне. Дикий кабан, если бы он добрался до меня, он избил бы меня, как пить дать.

Подражая отсутствующему Толмачеву, я сплюнул и легонько двинул «семеркой», как тараном, в директора. Брус угодил ему в шею под ухом, свалив его. Упав на первом ряду бочек, он беспомощно барахтался.

– Бандит… Я тебя уничтожу… – бормотал он, очевидно, ошеломленный легкостью, с какой я сбил его с ног. – Я уничтожу тебя… – повторял он, вставая, но ко мне наверх не полез. Поднял шляпу и заставил себя посмотреть на меня. – Вон! Убирайся вон сию же минуту. Ты больше у меня не работаешь… Тебе место в тюрьме… – Крови на нем не было видно. Напялив шляпу, он вышел.

– Ебал я твою работу! – крикнул я ему вслед. – Была бы шея – хомут всегда найдется. – Я снял рукавицы и, спрыгнув с бочек, содрал с себя халат. Сбросил его на бочки.

Турок схватил меня за руку и пожал ее. У него были черные грустные глаза отца семейства, оседлого бедняги, у которого куча детей, и из-за них он не может позволить себе роскоши быть свободным. С его ростом и широкими, пусть и сгорбленными плечами он мог убить директора… и меня заодно, столкнув нас лбами. Он меня явно благодарил. За что, подумал я, ведь это я втравил его в историю, обязав работать тише. Вошел кладовщик Ерофеев.

– Что тут у вас произошло, хлопцы? Ты что, малолетний бандит, напал на директора? – Глаза Ерофеева, увеличенные очками глаза старого пройдохи, смеялись. Было такое впечатление, что кладовщику весело оттого, что я напал на директора.

– Он сам на меня попер, – сказал я. – До свиданья.

– Э, нет, друг, – сказал Ерофеев ласково. – У нас тут не проходной двор. Пришел, ушел… Пиши заявление, как полагается. В твоих же интересах. Двенадцать дней отработаешь и получишь увольнение по собственному желанию. И расчетные деньги. Если сейчас уйдешь – ничего не получишь.

– Я считал, что эксплуатация человека человеком в нашей стране давно уничтожена. Не хочу я его рожу кабанью видеть, Василь Сергеич…

– Не увидишь, – сказал Ерофеев. – Я тебя на кубинский сахар пошлю. Мы склад у Турбинного завода ликвидируем. Сыро там… Твой напарник завтра возвращается? Вот и будете вместе потихоньку копаться… Там как раз на пару недель работы.

Они мне так уже успели надоесть с их бочками и ящиками и мешками, что я готов был исчезнуть тотчас, плюнув на заработанные деньги, но, вспомнив о милиции, о нужном мне штампе в трудовой книжке, согласился.

– Сахар, еби вашу мать, сахарок… – Толмачев зло глядел на экспедитора дядю Лешу. – Пиздец спине ваш сахар называется. Ну, Сову, я понимаю, в наказание, а меня за что?

Хромой очкастый дядя Леша был прикреплен к нам надзирателем. Помощи от него ожидать не приходилось. А помощь была нужна. Мешки были восьмидесятикилограммовые, и крутая цементная лестница вела из обширного глубокого подвала на свет божий. Какой мудак придумал сгрузить сахар в цементный подвал?

– Ладно, молодые, здоровые, я в вашем возрасте горы сворачивал.

– Результат налицо. Посмотри на себя в зеркало, – зло сострил Толмачев.

Он вернулся «от дедушки» злой. Или дедушка умер, или бабушка заразилась от дедушки и тоже слегла. Он мне не сказал. Появился он после перерыва. Он естественным образом явился утром на продбазу, а уж оттуда его направили «на сахар», в ссылку.

Пыхтя, обливаясь потом и хрустя костями, мы снесли каждый по мешку вверх. Толмачев оказался не прав, не спина трещала, но к последним ступеням подламывались ноги. Скучал, сидя на тротуаре на пустой улице, шофер грузовика. Наши страдания его не касались. Его дело было провести грузовик через Харьков, где другие грузчики свалят мешки в другой склад. Мы с Толмачевым завидовали этим грузчикам. Я весил шестьдесят килограммов, то есть на двадцать кило меньше мешка, а Толмачев, я предполагаю, не больше 58 кг. В углах мешки были твердые, сахар впитал сырой воздух и затвердел.

– Мать ее перемать, эту Кубу с ее сахаром! – ругался Толмачев, спускаясь в подвал. – На хуя столько сахара, а, Сова? Представь себе, даже один такой мешок сожрать – и то надо сколько чаю выпить…

– Варенья люди варят, опять же есть типы, которые по пять ложек в чашку кладут.

– Я без тебя, Сова, на продбазе не останусь, – сказал он мне в конце рабочего дня. – Рогом-упираловка становится все тяжелее, ебал я это удовольствие… Вначале помнишь, как было хорошо ведь, а? На колбасную фабрику ездили, на конфетную…

Возвращаясь с конфетной фабрики, мы, сидя в кузове (запертые, только щель для воздуха была оставлена), взломали все ящики и набили конфетами рукавицы. Экспедитор сидел в кабине с шофером. Пока шофер открывал ворота базы, мы ловко вышвырнули рукавицы с конфетами в придорожный бурьян. В конце дня собрали урожай. Много килограммов конфет. С колбасной фабрики мы украли двадцать пять килограммов колбасы, применив классический трюк. С помощью шофера прикрепили в разных местах машины двадцать пять килограммов кирпичей и, въехав на фабрику, сняли их и оставили во дворе. Взвешивали ведь машину – до и после загрузки.

– Да, – согласился я, – и даже мешок не уведешь, четвероглазый над душой стоит.

– Пойдем, Сова, пожрем в столовую, – предложил он грустно. – Бутылку купим. Я угощаю.

– Разбогател?

– Немного… – Он вздохнул.

За ним пришли на третий день. Он услышал шаги многих ног на лестнице и, догадавшись, спрятался в дальнее ответвление подвала за мешки. Два дюжих амбала в гражданском спустились тяжело по ступеням вниз, штаны и тяжелые пыльные туфли появились вначале, затем полы плащей… и наконец физиономии. Грубые и неприличные, как сырое мясо, рожи. Подошли вплотную. Руки в карманах. Я сидел, свесив ноги на мешках.

– Савенко? Где Толмачев? – сказал один из двух.

– Не знаю, – сказал я. – А что случилось?

– А не твое собачье дело… – бросил тот, который порозовее и поводянистее. – Отвечай на вопрос.

– Я же ответил уже – не знаю.

– На продбазе нам сказали, что мы можем найти его здесь.

Я подумал, что наверху стоит дядя Леша и они уже спросили его и инвалид наверняка раскололся. Да и чего бы ему не расколоться. Ну, если не он, то шофер сказал, что Толмачев внизу, в подвале. Второй выход из склада существует, да, но им никто никогда не пользовался. Закрыт наглухо. Однако вопреки здравому смыслу я сказал:

– Не пришел он сегодня. Может, заболел…

– Это ты сейчас заболеешь, – сказал водянистый и вдруг вынул из кармана руку с пистолетом.

– Эй, эй, вы чего? Не знаю я, где он, не видел я его!

– Вот говнюк… – сказал который потемнее, обращаясь не ко мне, но к водянистому, и вдруг всей тяжестью зарыл кулак в мой тощий живот.

 

– Блядь, мусор… – простонал я, складываясь. Я знал, что, когда ругаешься, становится легче. До этого меня не раз били в милициях.

– Тут я, – сказал Толмачев и вышел из-за мешков. – Отъебитесь от него.

– Вот. Хороший парень, – одобрил водянистый. – Пошли наверх. Дело есть.

– Заберешь мой халат, а, Сова? – попросил Толмачев.

– Заберет, – сказал тот, что потемнее. – Получишь свой халат через пять лет. – И они увели моего друга.

Мусор ошибся на два года в обе стороны. Толмачев получил много – семь лет за неудачное ограбление сберкассы, но вышел по амнистии (первая судимость) через три года. Тогда-то он и встретил меня, идущего с авоськой на ночную смену. И засвистел… Дешевками назывались легкодоступные девочки, подружки воров, у них был свой странный кодекс чести. Стать прачкой? Никогда. «Вора ты не заставишь спину гнуть…» В лагерях воры не вылазили из карцеров, харкали кровью, но работать отказывались. А я? Через несколько дней я отдал начальнику цеха заявление на расчет. Не только по причине его свиста и диких, влюбленных зрачков цыганки Насти, направленных, закатившихся вверх к нему, но и из-за этого тоже.

Я в том же году выбрался с Салтовки, и мы потерялись. Знаю только, что он сел опять, уже с цыганами. За «мокрое» дело. Вот я думаю… не встреть я его тогда на трамвайной остановке, может быть, я так и работал бы на том же заводе. И жизнь моя была бы другой. Никогда не увидел бы я мировых столиц… Как знать. Область чувств и соседствующая с нею область поступков соединены запутанными немаркированными нервами. А нервов этих, паутинок, многие сотни. Иногда достаточно бывает просвистеть сильную мелодию, чтобы порвались какие-то…

Смерть рабочего

Сорокачетырехлетний слесарь Толик сидел на кухне старого дома на Погодинской улице мощным медведем, голый по пояс, и лениво ел яичницу прямо из чугунной сковородки. Еще на столе стояли открытая бутылка «Московской» и стакан. Кухня, окрашенная в цвет цикорийного кофе, пахла как много лет не убиравшаяся клетка с дикими животными. Между тем три семьи, населявшие квартиру, меняясь каждая раз в неделю, убирали кухню, прихожую и службы.

Хлопнула дверь, и вошел Эдик. Молодой человек двадцати семи лет, среднего роста, длинноволосый, одетый в белые джинсы и красную рубашку.

– Хага, сосед! – воскликнул Толик и задумался, жуя.

– С приездом, Толь! – ответствовал современный молодой человек, распахивая дверь в свою желтую солнечную комнату. – Как было?

– Весело было. Подобралась хорошая компания. Несколько ребят из нашего цеха. Все поддавальщики. Бабы опять же… – Слесарь неловко улыбнулся, как он всегда делал при упоминании о женщинах. По-видимому, отношения с ними давались ему нелегко.

Несколько лет тому назад он разошелся с женой и жил один. Эдик обитал в желтой комнате уже год, но не помнил, чтобы через стену от соседа доносились какие-либо звуки, свидетельствующие о пребывании в его комнате женщины. Никаких стонов, взвизгов и даже просто веселого женского смеха. Бабка Елена (она и дед Серега составляли единственную настоящую семью квартиры), впрочем, утверждала, что женщины за рослым Толиком бегали и что неуживчивый, одинокий слесарь сам виноват в отсутствии женщин.

– Садись, пожри со мной, Эдь.

– Вам небось самому мало…

– Я много жрал в санатории. Там больше делать нечего. Жри. Пей! Спи… Садись, и выпьем тоже…

Краснорубашечник принес из своей комнаты единственный стул и присел рядом со слесарем. Достав из ящика стола еще стакан, Толик налил себе и соседу водки. Соседу больше. Подвинул к нему сковородку. Дал вилку.

– Рубай прямо отсюда.

– Себя-то, Толь, не обносите косорыловкой. – Юноша постоянно путался в «ты» и «вы» и никак не мог окончательно выбрать местоимение. На слишком частое «вы» сосед обижался, говоря, что он не профессор. С другой стороны, он был старше на шестнадцать лет – почти годился юноше в отцы. – Твое здоровье, Толь!

– Твое, Эдь! Ты – хороший парень…

Мужчины, стукнувшись стаканами, выпили.

Молодой, запрокинув голову, выдул все содержимое стакана и, отщепив кусок яичницы, стал есть. Яичница была на сале, по первому разряду. Толик не выпил всю водку, но, отпив треть, поморщившись, поставил стакан на старую клеенку стола. Клеенка шелушилась, высохла за долгие годы, которые она провела в кухне на Погодинской улице. Толик жевал хлеб. Они помолчали.

– Не пошла… Столько выжрал ее, проклятой, в санатории… – Слесарь посчитал нужным оправдаться перед соседом, которого держал за хорошего поддавальщика. Толик не был алкоголиком, но недопитый стакан, очевидно, ущемлял его мужскую гордость московского рабочего.

– Бывает… – осторожно заметил краснорубашечник. Не стоило обижать соседа, настаивая на его слабости. В первый раз слесарь не допил при нем стакан.

– Даже желудок от нее стал болеть в санатории. – Слесарь надорвал новую пачку «Беломора» и вынул папиросину. – Надо бы провериться сходить в больничку. В понедельник пойду. Может, временно пить брошу, чтоб язву не нажить ненароком… Ну а ты-то как тут пробавлялся? Денег небось так и нет? Давай на завод устрою? Со мной будешь работать. Сколько можно жить впроголодь, Эдь?

Как-то незаметно они сошлись. Молчаливый, тяжелый, большелицый медведь-слесарь и парень, приехавший с Украины в Москву, чтобы научиться здесь писать стихи лучше всех. Живущий без прописки и выдающий себя за студента. «Мы знаем, что ты никакой не студент», – сказала ему как-то маленькая, толстая, как клоп, бабка-коммунистка, стоя на кухне, подбоченившись. Дед Сережа парил в громадной сковороде свое любимое блюдо – коровье вымя. Удушливый запах пареного вымени почти лишал юношу сознания. Выпивший уже свою бутылку водки – дневной рацион, – пенсионер дед Сережа подмигнул ему из-за бабкиной спины. «Мы знаем, что ты не работаешь и не учишься. Но мы никому не скажем, – продолжала она. – Ты хороший парень…»

Хороший потому, что бедный. Потому, что очень часто нечего жрать. Завидовать ему соседи не могут. Он живет куда хуже их. Первым, приглядевшись к нему, стал подкармливать соседа слесарь Толик. Первое время юноша отказывался. Потом стал принимать дары. Котлету с парой вареных картошек. Яблоко. Пельмени.

Примитивная ниша в стене, образца 1926 года холодильник, служила населению квартиры как бы погребом. (В 1926 году был построен дом на Погодинской.) Продукты быстро портились, потому и жадные бабка Елена и дед Сережа совали юноше куски. Небрезгливый, поедая их пищу, он все же старался не особенно ее разглядывать…

– А куркули-то наши все на даче? – спросил слесарь. – Допей, а, Эдь… Чтоб она меня не соблазняла… – Он вылил остатки водки в стакан фальшивого студента.

– На даче. Дед один раз приезжал, за пенсией. Взял какие-то тряпки, инвалид.

– Вот хорошо, хоть одни поживем. Если погода не испортится, они там до конца октября проторчат. Пока всю картошку не выроют. Жадные куркули, боятся на день землю оставить, как бы десяток картошек или огурцов не уперли… А ты все с мужней женой спишь, разбойник?

– Все с ней, Толь. Ругались, правда. Но теперь помирились…

– Удивляюсь тебе… Что ты в ней нашел, Эдь? Тощая… Мордочка, правда, ничего, но ноги уж больно тощие.

Фальшивый студент улыбнулся. У рабочих свои стандарты женской красоты. Женщина, согласно их стандартам, должна быть «в теле», то есть иметь увесистые груди, крупный зад, ляжки. На Украине такие существа с улыбкой называют «Визмэш в рукы – маэш вэщ». Но он не стал высмеивать соседа и не попытался убедить его сменить критерии женской красоты.

– Пойду всхрапну! – Слесарь встал. – Сковородку помоешь, Эдь?

– Такточ…

В дверь позвонили.

– Твоя, наверное. – Стеснительно ухмыляясь, слесарь отпер дверь. – Сашка!

– Здорово, Егорыч! С возвращением. Иду, гляжу – окно открыто. Думаю, Егорыч прибыл из санатория… – Маленький Сашка – водитель самосвала, приятель Толика, явился с визитом. Он живет в соседнем подъезде.

Приятель, да, но одинокий Толик снисходительно считает Сашку пропойцей и очень близко к себе не подпускает. Держит его в ежовых рукавицах, согласно народной поговорке.

– Я спать, Сашка, намылился. Устал с дороги…

– А как же приезд-то обмыть, Егорыч? Я думал…

– Тебе лишь бы повод к поддаче найти, Сашка. Успеем еще. – Большой и сутулый, в трикотажных черных брюках, в тапочках на босу ногу, Толик загораживал Сашке путь.

Однако тот ловким боковым маневром проскользнул в прихожую и уселся на дедов-бабкин сундук. Над сундуком в запыленных матерчатых мешках висят тоже дедо-бабкины вещи. Куркули, естественно, и барахольщики… Сашка не хотел уходить, ему скучно. Суббота.

– А может, сообразим, ребята? – обратился он за поддержкой к краснорубашечнику. – Вот и Эдь присоединится. Правда, сосед?

«Ребята» гуляли вместе Первое мая. Наряженный в черный костюм и галстук солидный Толик и сосед Эдик, выпив по рюмке водки, отправились утром на демонстрацию. Праздничный утренний майский холодок действительно, согласно словам песни, «бежал за ворот» кожаной шоферской куртки юноши и его народной, вышитой по вороту крестиком рубашки. Они солидно вышагали, два холостяка, до станции метро «Кропоткинская» и, найдя дальнейшее продвижение в становящейся все более густой массе народа уже не приятной прогулкой, но утомительным трудом, повернули обратно. Выглядели они как отец и сын или два брата разных поколений. Сбросившись по трешке, они приобрели, отстояв очередь в гастрономе на Смоленской площади, две бутылки портвейна и бутылку водки и не спеша пришагали на Погодинскую. Выкричав с улицы всегда готового на такие подвиги Сашку, пришли в комнату к Толику и уселись вокруг стола. Сашка принес от себя винегрет. Эдик – две банки шпрот, основную же закуску поставил запасливый Толик.

Когда позвонила Елена (в день Первомая они не могли увидеться, но она проверяла его), он сообщил ей, подойдя к висящему в коридоре телефону, что отмечает праздник трудящихся со слесарем и водителем самосвала.

– Шутишь? – сказала она.

– Нет. Пью с соседями.

– Спустился к народным массам?

– Может быть, поднялся…

Снобизм Елены его всегда раздражал. Он не питал интеллигентских иллюзий по поводу рабочего класса, не ожидал от рабочих особой честности или чистоты, но презрения у него к ним не было. Как и во всякой другой социальной группе, среди рабочих были и говнюки, и личности, подходящие для того, чтобы водить с ними дружбу. Во всяком случае ханжества среди рабочих куда меньше. Грубые они, это да.

– Ну что ж, не смею задерживать, – сказала обиженная Елена. – Иди к своим слесарям.

«Ревнует», – подумал он. Даже к невинному застолью с соседями.

– А ты иди к своим фарцовщикам, – отпарировал он.

Муж Елены – Витечка, небольшого роста лысый человек в очках, – официально числился в художниках-иллюстраторах, чем действительно и занимался со рвением энергичного еврея, делающего деньги. Однако основной его профессией было квалифицированное избавление северных областей России от культурных богатств. Изымание продуктов национального религиозного искусства у населения. Некогда он занимался этим сам, в сапогах посещая Север, но в дальнейшем перешел на более крупную роль. Грабили северных старух и стариков личности помоложе и попроще, Витечка же принимал этих личностей у себя на кухне и, отбирая у них мешки и сумки с иконами, отсчитывал им билеты Государственного банка Союза Советских. Спустя дни или недели эти же иконы занимали места в портфелях и сумках личностей с несоветскими паспортами, а Витечкины карманы облагораживала иностранная валюта. Спя с женой Витечки, поэт Эдик, разумеется, презирал его, ведь как возможно удержаться от презрения к сорокапятилетнему богатому типу, с юной женой которого ты спишь.

– Фарцовщикам! – воскликнула она. – Витька рисует мой портрет, он очень хороший художник. Если б ему не нужно было зарабатывать деньги…

– Он был бы гением, как Дали или Пикассо, – язвительно закончил за Елену поэт.

– Ты в дурном настроении, потому я лучше позвоню тебе завтра, – сказала Елена и положила трубку.

Он не был в дурном настроении, но тотчас стал после ее звонка… Толик выпроводил все же Сашку и ушел спать, а юноша вышел из подъезда и, пройдя по Погодинской к Новодевичьему близкому монастырю, уселся у пруда, среди багряной и желтой кое-где листвы, и стал глядеть, как плавают лебеди. Водка шибанула-таки в голову. Иногда количество лебедей удваивалось. Обычно он встречался в парке с Еленой, ведущей на поводке пуделя, но Елены в городе не было, она отдыхала с Витечкой на Рижском взморье.

В комнате соседа голо очень. Пусто, чувствуешь, что живет в ней холостяк. Круглый стол покрыт клеенкой, как кухонный. Четыре стула… Книг нет. От женатой жизни осталась двуспальная кровать с шишечками… Склонив большую голову набок – редкие длинные волосы зачесаны назад, большие зубы обнажены и чуть тронуты желтой пленкой никотина, – Толик смеялся. Во второй половине дня ему нужно идти на глубокий анализ желудка, заглатывать кишку, потому его освободили от работы. Он был доволен. Настоящий рабочий всегда несоразмерно рад даже увечью, если оно влечет за собой освобождение от работы. Однако парадоксальным образом Толик вышел на работу на два дня раньше. Он мог бы еще находиться в оплачиваемом отпуске. Психология рабочего человека удивительно нелогична.

 

– Ну и что доктора-то говорят?

– Да ни хуя не говорят. – Лицо слесаря становится серьезным. – Еще четыре анализа осталось. Желудок у меня всегда был нежным. Стоило срубать вчерашний кусок колбасы – и пожалуйста, сразу отравление. Потому я больше двухсот грамм никогда не покупаю.

Поэт слышал, как Толика рвет в туалете. Случалось такое и раньше, но не так часто. Приехав из санатория, слесарь блюет каждый день. Дом сконструирован таким образом, что все звуки отчетливо слышны, в каком бы углу трехкомнатной квартиры они ни раздавались.

Деликатный во всем, что касается эксплуатации времени соседа, Толик редко стучит к нему в дверь, не беспокоит. Общаются они только, если встречаются на кухне. Но слесарь, увы, не старается блевать потише.

– Это я в детстве себе желудок испортил. После войны. Жрать-то нечего было. Очень херово жили. Очистки от картошки варили и жрали. В Новодевичьем, у пруда, наши местные развели в сорок пятом огороды. Морковь, знаешь, выращивали, лук… – Слесарь вздохнул.

Юноша мог бы ему сообщить, что художник Кук варит и ест картошку, не очищая ее от кожуры, что вегетарианцы утверждают, что именно в кожуре и содержатся самые необходимые человеку витамины, но не хочет обижать слесаря, противореча ему. Не поймет. Другое поколение.

– Даже крыс варили и жрали. – Слесарь изобразил гримасу отвращения. – В твоей, в Зинкиной комнате, – поправился он, – тогда жила пара старичков – Тимофеевы. Так он, Тимофеев, старый охотник был. В силки их ловил. Утверждал, что крыса как белка…

– Жуть…

– Я крыс не ел, – продолжал слесарь. – Противно. А ребята наши погодинские, шпана, они у Тимофеева, бывало, его крысоловку уведут, стыбрют то есть – и в костер крыс…

– Ни хуя себе!

– Тимофеев ящик такой придумал. Одна стенка подымалась, на веревке висела… А когда крыса нажимала на пленку, стенка падала вниз. Хуяк – и закрыто… А шпана их – в костер. Деда Сереги сын Мишка жуткая шпана был. Это он придумал у Тимофеева его дичь воровать. Ради смеха – повеселиться, посмотреть, как горящие крысы в костре будут подпрыгивать. Один раз его крыса и укусила…

У представителя современной молодежи мороз идет по коже, хотя он и подозревает, что слесарь преувеличивает, как все старшие, повинуясь непреодолимому желанию напугать молодежь прошлой жестокой жизнью. А может, не преувеличивает.

– Ну да?

– Ей-богу. Подскочила из пламени аж на метр – и за ногу Мишку тяп! Икру прокусила. Дед Сережа его сразу же на себе в больницу. Слава богу, живем удобно, рядом. Ближе не бывает. – Слесарь кивнул в окно.

В окне были видны корпуса Московской городской имени Пирогова. Хирургический корпус и морг. Летом, правда, вход в морг было хуже видно, мешала листва. Погодинская улица очень зеленая.

– Что же я такое сожрал в ебаной санатории? – Слесарь с гримасой боли прикоснулся к обтянутому майкой животу. – Вроде и не говном кормили… Коган, еврей, сказал, что, если анализ с кишкой будет отрицательным, может быть, придется делать операцию… – Толик, сбросив шлепанцы, поднял ноги на монашески чистую свою постель, застланную старым, застиранным до белизны одеялом, и подмял под спину подушку. Юноша заметил, что слесарь значительно похудел со времени своего приезда из санатория. Под глазами, мягкие и желто-синие, набухли складки кожи.

– Ничего. Все будет хорошо, – сказал юноша. – Подлечат вас, Толя, и опять будете как новый. Медицина сейчас знаете какая! И средняя продолжительность жизни у нас в Союзе все повышается. Шестьдесят семь лет. Для мужиков. Бабы, те даже дольше живут.

– Стервы потому что, – проскрипел слесарь и прикрыл глаза. Устал, очевидно.

– Ну, я пойду… – Юноша с облегчением покинул комнату соседа, осторожно прикрыв за собой дверь.

Неделю герой-любовник прожил в постели возлюбленной. Лишь по ночам они ненадолго покидали постель и бродили по Новодевичьему парку с собакой. Витечка все еще находился на Рижском взморье. Елена, сославшись на несуществующую болезнь матери, явилась в Москву. Как обычно бывало после разлуки, они совокуплялись по нескольку раз в день. Лишь за ночь до приезда Витечки юноша, похудевший и опустошенный, явился «домой», в комнату на Погодинской. От Елениной с мужем квартиры до его дома было пять минут ходьбы. Сама судьба подбросила ему рабочую девушку Зину, желающую сдать комнату, год назад.

На кухне, несмотря на поздний час, заседал комитет: сидели бабка, дед Сережа в синих толстых кальсонах и гостья – сестра Толика Светлана.

– Горе у нас, Эдь, – сказала бабка, мятым колобком подкатившись к нему, – у нашего Толика рак нашли.

Бабка выглядела если не грустной, то оживленной. Дед Сергей – позади большая жизнь (любимым его воспоминанием был эпизод взятия его отрядом красногвардейцев публичного дома со всем населением: голыми белыми офицерами и блядьми, захваченными врасплох) – ничем не отличался от обычного деда. Собственная болезнь, очевидно, его не взволновала бы тоже. Уже несколько дней шли дожди, потому неутомимые старики, изрядно загоревшие, явились из Подмосковья.

Сестра Светлана, крупная, как и Толик, волевая женщина, старше слесаря на два года, сурово, но без особой печали глядела в мир.

– Эдь, – сказала она, – Анатолий не знает, что у него рак. Он в больнице. Операцию сделали… – Она помолчала, но скорее из уважения к болезни брата, чем к печали по нему. – Зашили. Доктор Коган сказал, что ему делать нечего. Метастазы разъели весь желудок. Тольке осталось жить от нескольких недель до нескольких месяцев.

Весь комитет поглядел на юношу.

– Ужас! – сказал он. – Надо же!

Никто не знает, что говорить в таких случаях. Соболезновать он не умел. Крепкие русские люди, они расположились в разнообразных позах, обливаемые желтым светом слабой электролампочки, и молчали. Бабка притворно вздохнула. Бабка, приехав из деревни в тридцатые годы, была начальницей отдела кадров текстильного комбината, а позднее, когда стране понадобились квалифицированные кадры, а не просто молодые энтузиасты, теряя высоту, скатилась до должности продавщицы в пивном ларьке. Насмешливая и циничная, бабка, очевидно, видела смерть в гробу.

– Эдь, ты сходи к нему. Он просил, чтобы ты пришел. Только не говори ему о раке. Он верит, что у него язва. Он ведь мужик простой. Доктор сказал ему, что будет очень болеть желудок после операции, но постепенно боль пройдет. – Светлана мужским движением опрокинула в рот водку.

Наполовину пустая, бутылка стояла на столе. Юноша подумал, что, по всей вероятности, Светлана привезла бутылку.

– Конечно, схожу. Куплю чего-нибудь. Гостинец…

– Ничего покупать не нужно. Не переводи деньги. Все, что он съедает, тотчас выблевывает. Желудок пищи не держит. Главное, сходи, поддержи. Он тебе рад будет. Два раза уж спрашивал.

Зазвонил телефон. Обычно в такое время звонила ему Елена. И в четыре часа ночи она звонила ему порой. Чтобы соседи не проснулись, он выработал особый метод прыжка в коридор. Последнее время, натренированный, он успевал схватить трубку тотчас после первой телефонной трели. Сейчас бабка взяла трубку, она стояла ближе всех. «Тебя, Свет!»

Звонил муж Светланы, беспокоился.

– Поеду я. – Женщина мужской походкой прошла в комнату брата, быстро вернулась и закрыла дверь на ключ. – Поеду. Жора выходит встречать меня на автобусную остановку.

– Эдь, проводи женщину на автомбус, – каркнула бабка.

– Не нужно. Пусть человек отдыхает. – Светлана надела светлый плащ и, крупная, животастая, туго обтянутая плащом, ушла.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru