© Эдуард Гурвич, 2012
Посвящаю дочери
Князь Никита Дмитриевич Лобанов-Ростовский (слева) и Эдуард Гурвич. Ричмонд-парк, Лондон.
В 1995 году я, тогдашний лондонский корреспондент американского русскоязычного альманаха «Панорама», написал очерк о князе Никите Дмитриевиче Лобанове-Ростовском. Из двадцати с лишним страниц редакция сначала хотела напечатать лишь шесть, а затем и вовсе отказалась от публикации. Будучи в Москве, Никита Дмитриевич предложил этот материал иллюстрированному журналу В результате часть очерка была опубликована там за подписью… главного редактора и под моей искаженной фамилией. Соавторство бандитское, без всякого согласования, но принятое и в сегодняшней России. Об истинной подоплеке отказа в публикации в альманахе «Панорама» я всё-таки узнал: будто у Лобанова-Ростовского в Калифорнии плохая репутация…
В мае 2011 года, после долгого перерыва мы случайно встретились с князем в Пушкинском Доме на выставке русских художников Парижской школы. И я напрямую спросил про репутацию. Никита Дмитриевич ничуть не смутился и сказал, что вокруг него по-прежнему множество сплетен: будто он антисемит, жидомасон, цэрэушник, кагэбэшник, а то и просто шпион.
После этого признания я решил написать биографию князя, человека с необыкновенной жизненной историей. Впрочем, выявились и другие причины, побудившие меня взяться за книгу. В частности, параллели – несомненно дерзкие, прямые и косвенные – проходящие не только через детские и отроческие годы, но и через наши столь разные и в то же время схожие эмигрантские судьбы.
Князь Никита Дмитриевич Лобанов-Ростовский родился в Царстве Болгария в 1935 году в семье русских эмигрантов, бежавших из Советской России от большевиков. Я родился в Стране Советов в 1939 году в семье еврейского эмигранта. Отец князя был арестован и расстрелян за попытку бежать из советской Болгарии. Мой отец, очарованный идеей построения социалистического Биробиджана, в конце 20-х годов приехал туда из Аргентины. Он прозрел в считанные месяцы, но аргентинский паспорт у него уже отобрали. Из Биробиджана он сумел выбраться лишь в Москву.
Детские годы Никиты Дмитриевича были счастливыми пока не началась война. Ему пришлось вместе с родителями пережить бомбёжки в Софии, а вслед за нацистской оккупацией пережить оккупацию Болгарии советскими войсками.
Мои родители после начала войны оставались в Москве и прятали нас с сестрой в бомбоубежищах от ночных налётов гитлеровской авиации. Последним эшелоном вместе с оборудованием эвакуировавшегося на восток завода, где работал отец, нас вывезли в Ульяновск. (О своем детстве и отрочестве я рассказал в книге «Моя Азбука»).
Жизнь князя сложилась достаточно трагично. Одиннадцатилетний Никита оказался в тюрьме – по делу о побеге его родителей из советской Болгарии. Спустя год юный князь вышел на волю. Мать с отцом ещё оставались в заключении и его приютила бедствовавшая семья няни. Никита познал такую нищету, которая, хоть и напоминает мне мою, в послевоенном бараке за Красной Пресней, но несравнима с пережитым моей семьёй. Юный князь подбирал окурки, чтобы по крохам собрать табак, на вес продать его цыганам и принести эти гроши в семью няни. Он чистил огороды, сады, тащил для топки печи то, что удавалось оторвать от заборов. Я тоже помню голод в моём детстве. Я тоже подворовывал мелочь в отцовском кошельке, а позже, в студенческом безденежье, сутками ездил ассистентом проводника в общем вагоне, помогая тому обирать левых пассажиров, чистя туалеты, охраняя вагон от «зайцев», с которых нечего взять. Князь мальчишкой воровал уголь на вокзале, а я с отцом таскал в сарай купленные у сторожей и рабочих барж сворованные ими дрова…
Никиту и его мать, после того как её выпустили из тюрьмы, ни на минуту не покидало намерение выбраться из советской Болгарии. За них хлопотал дед по материнской линии В.В.Вырубов, живший в Париже. В моей семье не было даже и мысли, что нам когда-нибудь удастся покинуть Советский Союз. Никита, став юношей, не надеясь, что его с матерью выпустят, готовил себя к новому побегу – заплыву через нейтральные воды к берегам Турции. К счастью, этого не потребовалось. Он и больная мать, в конце концов, уехали легально. 30 сентября 1953 года они оказались во Франции.
Я же, возвращаясь из школы, где был единственным в классе евреем, тихо плакал и мечтал, что когда-нибудь выберусь в Америку, к нашим родственникам, о которых в семье говорили по секрету. Страх оказаться в ГУЛАГе подавил у отца всякие надежды. Первая крупная ссора с ним у меня случилась в 1956 году, когда нас посетил его брат из Флориды. Я был уверен, что отец должен попытаться выбраться в Америку и вытащить нас с сестрой. Он кричал, что у него в СССР пенсия, смежная двухкомнатная квартира, бесплатное образование для детей. А в Америке всё надо начинать сначала и за всё платить. В результате, я на год уехал из родительского дома в Сибирь, в Туву, потом вернулся и поступил в Московский университет. На большее меня тогда не хватило. Моему сыну было два года, когда я, наконец, решился и фактически убежал из Советского Союза. В Хитроу я прилетел из Москвы с туристической визой. Я был без английского языка, но со многими советскими мифами, о которых не подозревал. И со 120 фунтами в кармане! Понятно, с таким багажом мои надежды в 50 лет завоевать Лондон оказались тщетны. Вытащить сына с его матерью я не смог. Сыну пришлось выбираться из России самому, спустя 20 лет…
При всей разности судеб, биографий, а также времени и обстоятельств нашей эмиграции, похожесть детских и отроческих воспоминаний, вероятно, определила тон бесед с князем, отличавшихся доверием и открытостью. Я признавался князю в чревоугодии, тяжком грехе, который тщетно стараюсь искупить ограничениями на протяжении всей моей взрослой жизни, но и сегодня боюсь пустого холодильника. Я не скрывал, что слежу за собой, сидя за обеденным столом, чтобы есть бесшумно, правильно пользуясь приборами. Оказалось, что и для князя пережитый в Болгарии голод не прошёл бесследно. Нынешняя, нежно любящая его жена Джун, происходя из родовитой английской семьи, постоянно напоминает ему, что он ест слишком быстро. Действительно, Никита Дмитриевич не любит долгие застолья и воспринимает еду, как необходимость насыщения. Я вспоминаю хлебную палатку, где продавалась калорийная булочка с изюмом, которая была недоступна моей семье, но ненавижу редиску, которую выращивали и ели, пока не надоест. Князь помнит манящий запах свежевыпеченного кукурузного хлеба:
– Горячий, он обладал вкуснейшим запахом, а горбушка хрустела во рту. Зато мякиш из сырого теста камнем ложился на желудок. Помню и круглые кукурузные лепешки, и, как ни странно, когда бываю в Америке, с удовольствием ем corn bread. Очень люблю чай из цветов липы, которую сам ныне собираю около дома в Яауепзсоий Рагк. До сих пор люблю ещё одно блюдо тех голодных лет: суп из чечевицы.
Хотя тюремный суп из фасоли князь называет похлёбкой из непотребного, но, оказываясь в Болгарии, непременно идёт в лучший ресторан Софии и заказывает там болгарское национальное блюдо «фасул чорба».
Я за свою почти полувековую журналистскую практику редко встречал героя своих очерков, который бы так любил себя. Этот грех – эгоизм – подмечаю в себе тоже. Князь, вне всякого сомнения, нарцисс и ему нравится внимание серьёзной прессы. Мне тоже свойственно стремление к публичности: иначе я бы не занимался журналистикой, преподаванием.
Спустя десятилетия с момента нашей первой встречи с князем, я пришёл к нему после его развода с первой женой, Ниной, и сказал, что нынешние апартаменты выглядят скромнее прежних. В подтексте замечания – стандарты, которыми набита моя бедная голова: мол, пощипала вас прежняя супруга! В ответ о ней ни одного худого слова, хотя оставил ей квартиру, часть архива, любимые картины. Да, поначалу поселился с Джун в её пятиэтажном доме. А потом вместе решили: важен комфорт, а не престиж, и перебрались в этот.
Далее, я интересуюсь, когда и как он от собирательства и коллекционирования произведений искусства пришел к меценатству. В голове у меня с моей советской ментальностью уже рисуется образ мецената с идеалами добра. Никита Дмитриевич остужает меня вопросом: почему в Америке так много прекрасных музеев? Потому что даритель снижает свои налоги, которые списываются на сумму пожертвования. Так что дарить побуждала не совесть, а экономия. Иначе говоря, выгода! Ещё пример. С моим советским максимализмо-м в очередной раз пытаю князя, что он чувствовал, когда мать говорила ему, уже взрослому сыну: иду на явочную квартиру, чтобы писать очередной донос. Никита Дмитриевич на мгновение перенёсся в те времена и тут же отвечает: «Я чувствую боль за мать, что ей это приходилось делать. Я всегда очень любил мать и никаких нравственных терзаний не испытывал! Выживать надо было! Отца, которого поначалу выпустили, снова посадили и к тому времени уже расстреляли!..»
С той первой встречи я помнил, что элегантность в одежде князя была притчей во языцех у журналистов. Его склонность к гедонизму, как и моя, вне всякого сомнения, следствие пережитой бедности и безденежья в наших эмигрантских семьях: князя Никиты Лобанова-Ростовского в Царской, а затем социалистической Болгарии, и моей семьи в Стране Советов.
Жизнь перемешивалась с сюжетом, который сложился у меня ещё до того, как я начал писать книгу. Наше общение с Никитой Дмитриевичем было ежедневным, на самом пике, когда он предложил мне присутствовать на встрече с его приятелем Диком Кулсоном, крупным адвокатом в прошлом, которого знал ещё по Нью-Йорку. Они не виделись 20 лет. Приятель прилетел с Багамских островов, намереваясь собрать материал и написать очерки о коллекционере Никите Лобанове-Ростовском. Встреча прошла более чем обыденно: без цветов для супруги, без багамских сувениров. Позже, на мой вопрос насчёт цветов князь улыбнулся: «Нет, это не принято на Западе!» Но ведь я-то пришёл в княжеский особняк со своими старыми представлениями! Я знаю, что и цветы, и сувениры, и дружеские объятия должны быть непременно. Знаю также, что гостя надо угостить…
Живя в Лондоне, посетителей и гостей принимаю редко, но если они случаются, чаи с ними гоняю и даже готовлю для них борщи. Жадным себя не считаю. Хотя скупость иногда подмечаю и тогда стараюсь доказать обратное. Пятьдесят лет я прожил в голодающей стране с хроническим дефицитом, прежде всего, продуктов питания. При нищенском уровне жизни значение подарков, уровень приема гостей у моего поколения преувеличено. А подсознание не меняется даже в эмиграции.
Когда мои студенты едут в Россию и потом рассказывают о необыкновенном гостеприимстве русских, я советую не обольщаться. Характер нации, традиции – тут последнее дело! И если вы попали в сети этого хлебосольства, то будете себя чувствовать крайне неловко, видя, как хозяева тратят на угощения последние деньги. Ну, а затем ждите гостей в Лондоне. И тогда уж, будьте любезны готовить завтраки. А обеды и ужины – с «первым, вторым и третьим», т. е. закусками, горячим, десертом. И не вздумайте вести их вместо этого в ресторан за углом, паб, даже в Макдональдс. У вас в доме, прежде всего, стол должен ломиться от яств! Но ничего подобного в доме князя не происходило. Вместо того, чтобы парить-жарить на кухне, Джун, очаровательная супруга Никиты Дмитриевича, предложила нам чай-кофе, поставила вазочку с печеньем и отправилась в сад. В продолжение трёхчасовой беседы приятелей я через широкое окно наблюдал, как она обрезала в саду кусты, складывая ветки в чёрные мешки. На следующий день нашей встречи с князем в Лондоне стояла жара, и нам предложили холодной воды со льдом. А спустя два часа, князь вдруг сказал, что пришло время приготовить сэндвичи, удалился на кухню и вернулся… с кофе для себя. Тогда я достал из портфеля яблоко и стал грызть его. Впрочем, перед нами стояли бокалы для прохладительных напитков, но уже пустые, на что хозяин, уверен, по рассеянности не обратил внимания…
Позже, по дороге домой, размышлял, как объяснить себе своего героя. Страшно не хотелось разочароваться в нём! Но ведь даже лёгкое застолье связано со временем, транжирить которое князь не намеревался! Тут всё вдруг встало на свои места: и образ его мыслей, и стиль жизни. Чаи гонять – время терять! Почему-то вдруг вспомнились рассказы о фантастической скупости едва ли не самого богатого советского писателя-переводчика Самуила Маршака. Не чай он жалел, а время. Потому собеседников отбирал скрупулёзно, в гости звал редко. На молву, похоже, ему было наплевать! Зато сколько оставил стихов, сколько замечательных переводов! Тем не менее, я решил испытать правильность хода собственных мыслей, и вечером того же дня отправил электронное письмо: мол, вижу, не по-княжески живёте, Никита Дмитриевич: жена в саду работает, вы сами себе сэндвичи жарите, кофе варите… А где челядь? Где прислуга? Ответ его замечателен:
– Я ежедневно делаю кофе и сэндвичи для моей секретарши Ольги. Она много лет состоит у меня на повременной оплате. Приходит к полудню и пашет допоздна. Это минимальное внимание, которое я ей уделяю. Джун не разрешает и не хочет у нас иметь проживающую прислугу, чего я предлагаю много лет. Да, днём приходит домработница. Со всем остальным в доме мы управляемся сами. Пока, как видите, дополнительных слуг не требуется. Время дорого! Это самое ценное, что каждый из нас имеет. Время нужно очень беречь, если хотите что-нибудь создать. Конечно, разные люди трактуют такой стиль жизни по-разному. Но бессмысленные разговоры, даже с бывшим приятелем, во время интервью считаю неуместными.
Вот так! Варить кофе и готовить сэндвичи секретарше – между прочим, правнучке вожака бакинских комиссаров, Степана Шаумяна – князь, ненавидящий коммунистов, не считает для себя зазорным! А трата времени на пустые разговоры с бывшим приятелем – излишество! Кстати, само появление приятеля в роли берущего интервью, вызвало у меня удивление. Дик записывал каждое слово Никиты Дмитриевича и вёл себя так, будто ничего не знал о человеке, к которому много лет ходил в гости, принимал у себя. Даже охотились вместе! Оказалось, дело обстояло несколько иначе:
– Незнание о моем коллекционировании, несмотря на относительно дружеские отношения в 50-х, 60-х и 70-х годах в Нью-Йорке, типично для почти всех наших знакомых. В молодые годы мы старались утвердиться профессионально. Моими приятелями были студенты бизнес-школ, начинающие юристы, банкиры, маклеры. Мало кто из них интересовался русским искусством, да и вообще искусством. Никто картин не покупал. Но был узкий круг людей, такие, как директор Музея современного искусства Альфред Барр, или же Юрий Рябов – единственный на тот момент коллекционер русского искусства в Нью-Йорке, с которыми я и моя первая жена Нина могли поделиться нашими интересами.
У моих современников в Нью-Йорке была мотивировка: преуспеть в жизни и зарабатывать деньги. Я никогда никому из друзей не навязывал свой интерес к искусству. А в тот же период в Советском Союзе люди сидели на кухне, пили водку, терзали друг друга вопросом «ты меня уважаешь», обсуждали отвлечённые моральные темы, составляющие суть русской души и столь типичные для русской интеллигенции. Но такие посиделки на кухнях никак не помогали продвинуться в карьере, а отражали двойственность жизни. С одной стороны, публичная жизнь, связанная с работой и учёбой, где надо было убеждать всех, кто слушал и подслушивал, в своей лояльности к режиму; с другой – личная, где старались жить нормальной жизнью, отводили душу в пустых разговорах. Вот почему бывший приятель задавал мне многие вопросы, относящиеся к моей жизни в Болгарии и к искусству. Не только его, никого из моего окружения, повторяю, это не интересовало тогда в Нью-Йорке!
К этим комментариям князя о жизни в Советском Союзе добавлю лишь мой скепсис к тем иностранцам, которые и сегодня полагают, что жизнь на кухне в советские времена отражала нашу духовность, выгодно отличавшуюся от западного прагматизма. Как много времени уходило тогда на пустые разговоры! Наверное поэтому в последние годы я ценю, когда телефон молчит. Мне всё больше нравится уединение. Какие-то приятели сами собой отпали из круга моего общения. И не жалею. Времени стало больше. Я успеваю сделать то, чего раньше не удавалось. Хотя, возвращаясь к теме гостеприимства и помня голодные годы, вероятно, всегда буду готов попотчевать не только гостей, но и студентов своих.
Теперь об отзывчивости. В Ричмонд-парке, увидев бездомного, я спросил князя: «Подаёте?» Он ответил: «Нет!» И объяснил, что когда учился, как-то оказался в компании пятерых студентов Оксфорда, один из которых уже получил степень доктора. Все вместе выходили из гостиницы «Рандольф». У выхода стоял нищий. Состоятельный приятель протянул ему довольно солидную тогда сумму в пять долларов и спросил: «Почему ты попрошайничаешь?» Тот ответил: «Потому что находятся дураки вроде тебя, которые подают!»
Князь привёл и другой пример. В центре Парижа, на улице Дарю стоит русская церковь – храм Александра Невского. У входа в неё всегда дежурит нищий. В Париже попрошайничество запрещено. Оказалось, что русская церковь получила диспенсацию в мэрии на том основании, что подача милостыни является частью православного обряда. Церковь специально наняла человека на… роль нищего, чтобы пробуждать у прихожан сердоболие. Потому служащий каждый день подъезжал на велосипеде, проходил в помещение канцелярии церкви, забинтовывал голову, переодевался в лохмотья и садился на рабочее место у входа во двор церкви…
– Несколько лет назад, – рассказывал князь, – моя супруга Джун предложила работу человеку, просившему у прохожих подаяния: приходи, подметай и убирай на улице около моего дома, а я буду платить тебе. Он походил два дня и исчез. Наверное, у него были причины отказаться. Или просто не привык работать, или смекнул, что, попрошайничая, получает больше, не прилагая никаких усилий.
Какое из этих предположений правильно, вопрос для социолога. Но мои прежние собственные убеждения: мол, подавать надо, если человек дошёл до того, что выходит на улицу попрошайничать, тот разговор с князем серьёзно поколебал. В Лондоне городскими властями бездомным предоставляется ночлег с возможностью принять душ, иметь завтрак, обед и ужин. Надо только обратиться в соответствующие учреждения. Более того, если в большинстве случаев, бездомность и попрошайничество – сознательный выбор, то подавать означает поощрение лени, социальной беспомощности, наконец, презрения к обществу.
Милосердие уместно, когда человек борется, хочет помочь себе сам. В противном случае это развращает. Развращает, кстати, не только личность, но и целые народы, страны. Слишком тонка грань между требованием социальной справедливости и иждивенчеством. Эта грань легко разрушается во время социальных взрывов, революций. Призывы всё поделить между богатыми и бедными в современном арабском мире; иждивенчество в российском народе, насаждавшееся системой распределения – всё это цепочки одного звена. В последнем случае это особенно заметно.
В современной России развращёнными оказались все слои населения: ветераны войны вспоминали «минувшие дни», заливая их водкой, в то время как на Западе вернувшиеся с фронта строили свою жизнь, не рассчитывая ни на какую помощь. Да, государство должно заботиться, да, страна в вечном долгу! Но кто будет платить этот долг? Те же поколения иждивенцев, вопивших в пионерском строю: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!»? Обречённые на пожизненное ожидание очередники на бесплатное жильё? Миллионы пенсионеров, потерявших свои скромные вклады и живущих на гроши?..
Никита Дмитриевич в его тяжелом детстве голодал, нищенствовал, но никогда не попрошайничал. На его примере выскажу крамольную мысль: в крайней нужде предпочтительнее стащить кусок хлеба, чем сесть на улице и просить милостыню. Такое воровство менее разрушительно для личности, чем попрошайничество!
Любопытно, что и сегодня князь в очень счастливом втором браке и мысли не допускает, что повесит свою старость и грядущую немощь на плечи более молодой жены. Нет, он и здесь позаботился о себе. Они с Джун нашли и наняли женщину, которая пока выполняет обязанности домработницы, но при первой необходимости будет жить в их доме и профессионально ухаживать за ним до смертного часа, зная, что её будущее обеспечено соответствующим распоряжением в банке.
Умение позаботиться о себе – это инъекция от любых форм иждивенчества, включая паразитизм родителей на детях и наоборот, зависимость от родных и близких, прикрываемые в российском обществе ханжескими наставлениями о заботе и милосердии. Что же касается слухов о скупости князя, подозреваю, их он сам провоцирует (причину таких провокаций поясню ниже). Пока же расскажу о сваре, затеянной князем в Ричмондпарке с продавцом в чайной палатке: мол, в пластиковом стакане чай твой мне не по карману! Тот, глядя на нагрудный карман пиджака, из которого выглядывал край шёлкового платочка, заметил: «Вы не производите впечатления человека, который не в состоянии заплатить за чай». Но князь продолжал ворчать, что красная цена его чаю не полтора фунта, а 20 пенсов. Ну что ж, Никита Дмитриевич не скрывает, что не хочет тратить деньги, когда заламывают нерезонную цену, считает это транжирством.
Я же добавлю к его репутации скряги следующее: тот, кто рассчитывает на денежную помощь, должен знать – князь деньгами не разбрасывается и в тратах весьма осторожен. Несмотря на то, что он заподозрил меня в намерении получить от него спонсорскую поддержку на мою книгу, с этими жизненными установками князя я согласен и даже хотел бы внести коррективы в свои. Хотя в какой-то момент Никита Дмитриевич и выразил желание помочь издательству в публикации этой книги, я отозвался шуткой: в моих рассуждениях так много противного, что ему лучше подумать, как стимулировать автора, чтобы книга не вышла в свет!
Но если говорить всерьёз о действиях князя и разговорах о скупости, то лишь очень предвзятый биограф не увидит разительную дистанцию между скаредностью и настоящей благотворительностью. О какой скупости можно говорить, если его меценатство в Оксфорде имеет точное выражение в цифрах: князь в 2011 году пожертвовал миллион фунтов альма-матер, Оксфордскому университету, на создание кафедры планетарной геологии.